литературно-издательский центрЛоция. Абрамова книга


Читать книгу Чистая книга: незаконченный роман Федора Абрамова : онлайн чтение

Федор Александрович Абрамов

Чистая книга

Часть первая

1

Огнейка проснулась – журавли курлыкают, гуси-лебеди трубят, ручьи поют-заливаются.

Весна!

Но откуда же весна? Вечор ложились, был пост Великий. Неужто весь пост проспала?

Она повернулась со спины на живот, глянула с полатей вниз и кого же увидела? В кого разбежалась глазами? В Махоньку.

Стоит старушечка-говорушечка, шубейка старенькая с разводами, котомочка за спиной, на руке коробок с кусочками, прикрытый белой холстиной, – и поклон, к каждому слову поклон, – ни дать ни взять, из сказки вывалилась.

Не помня себя от радости, Огнейка векшей перемахнула с полатей на печь, на ходу ткнула ногой Енушка (не спи, соня! Кто к нам пришел-то?) – и на пол. Налетела, сграбастала старушонку обеими руками – та едва устояла на ногах.

– Ну, кобыла! С ума сошла? – заворчала от печи мать.

– Дак ведь я любя. А любя-то не больно, да, Махонечка?

– Махонечка… Какая она тебе Махонечка? Марья Екимовна, вот кто она тебе.

– Нет, Махонечка! – заупрямилась Огнейка. – Мы ведь с ней подруженьки, да, Махоня? – и с удовольствием втянула в себя шедший от Махоньки сенной душок, особенно сладостный с морозца.

– Подруженьки, подруженьки, – рассмеялась старуха.

Гостью раздевали всей семьей – к этому времени с печи слез Енко, а потом чуть ли не под руки повели к столу, на который хозяйка уже поставила чугун с картошкой – прямо из печи, густо дымящийся паром, да чугун – поменьше – с кипятком – самовара в доме не было, еще когда был жив хозяин, списали за неуплату подати.

Гостья тоже в долгу не осталась. Достала из котомки сушеной чернички – ее и заварили вместо чая, а затем из той же котомки и коробка насыпала в старую берестяную хлебницу сухарей из кусочков. Всяких: ржаных, житних,[1] шанежных.[2]

У Огнейки и Енка глаза разбежались – не знали, какой кусок и выбрать. Все – вкуснятина! У них в доме еще на той неделе последнюю горсть муки замели. Наконец Огнейка вцепилась в пеструю, самую заманчивую краюшку – так всей пятерней и накрыла.

– Не гонись за Сысоихой, – сказала Махонька, – у ней только перед с фасоном да напоказ, а за передом-то мякинкой колет. На-ко, я тебе Вахрамея дам.

Все – и Огнейка, и Енко, и даже Федосья уставились на старуху: чего еще Махоня придумала? С каких пор хлебные куски и сухари стали Сысоихой да Вахрамеем называться?

А Махонька тем временем вытащила из кучи хлебных кусков и сухарей толстый ржаной кус и протянула Огнейке:

– Вот какой он, Вахрамеюшка-то, пригожий да желанный. Оржанина чистая.

– Да пошто ты, Махоня, его Вахрамеюшком-то зовешь?

– А пото, что Вахрамей подал. Вахрамей Иванович, с Н…, хороший хозяин. А это вот опять, – старуха за новый кус взялась, – Ряхин Иван будет, тоже человек добрый. А это Емелько с Ш… Сам легкий, как сена клок, и сухарь насквозь просвечивает, хоть в раму за место стекла вставляй. А то опять будет Оксенья-квашня. Вишь, как расшиперилась.

– И ты, бабушка, все сухари по именам знаешь? – спросил Енко.

– Знаю, как не знать-то. Зайко в лесу все кусты знает, а я разве не заяц в людской пороше? Всю жизнь от дома к дому скачу, всю жизнь с коробкой на руке. Да я не то что по куску, по картошине-то хозяина-то узнаю.

– А ты, бабушка, будешь ли нам про медведя-то сказывать? Как он на жернове-то летал.

Махонька звонко, по-ребячьи всплеснула сухими, коричневыми ручонками, покачала головой.

– Ой-ой, любеюшко! Запомнил. Да я ведь когда у вас была-то? Два года назад. Сколько тебе тогда годков-то было?

– Пять ему теперека, – ответила за брата Огнейка, – дак считай.

– Ну-ну, высоко взлетишь, когда на крыло станешь! – И Махонька, расчувствовавшись, погладила Енка по светлой, как у ангела, голове.

– А я? – вскинулась Огнейка.

Старуха ни на минуту не задумалась: всегда слово на языке.

– А за тобой на ковре-самолете прилетят. Из самой Москвы але из самого Питенбура.

– Да хоть бы из Лаи кто прилетел, и то бы хорошо, – сказал Федосья, и все рассмеялись.

Махонька всему отдавалась сполна, как ребенок. Она и смеялась до слез. А кончив смеяться, вытерла сухой ладошкой мокрые глаза – у нее были большие, во все широкое, скуластое лицо, светло-голубые, еще не размытые временем глаза – и сказала:

– А меня тоже в Питенбур да Белокаменную звали.

– Тебя? В Питенбург? – Огнейка тугим мячиком надула зарумяневшие щеки и не выдержала – громко расхохоталась.

– А вот и зря зубы-то скалишь, матушка, – обиделась старуха. – Звали. Большой человек ко мне из столицы приезжал – две недели у меня жил да все старины мои на бумагу писал.

– Давай дак, Махонечка, больно-то не заговаривайся, ну? Да сказывай нам вперед, где у тебя сказка, где быль. А то эдак и нас запутаешь и себя… Да, мама?

Старуха обиделась еще пуще, и потемневшие глаза ее просто заметали молнии.

– Был человек из Питенбура и Москвы. Кого хошь спроси в Ельче, скажет. И не только был, а еще и денег сулил прислать.

– Денег? Это тебе-то денег? – Огнейка тоже зашлась, не уступала. – Да за что?

– А за то, что старины ему пела да сказывала. Это у нас-то ничем меня зовут, век с коробкой брожу, а на Русь, говорит, выедешь, в ноги тебе поклонятся, Екимовна.

Федосья, растерянно переводя глаза с Огнейки на Махоньку, не знала, как и быть. Надо бы перво-наперво дочь осадить – разве ей, девчонке сопливой, так со старым человеком разговаривать да норов свой показывать? А с другой стороны, она и понимала Огнейку: больно уж старуха расплелась, невесть что наговорила. Как все за золото принимать?

Наконец она сообразила, как без обиды утихомирить старуху и дочь.

– Мы тут про Питер да про Москву раскипелись – все равно не бывать нам ни тут, ни там. Ты лучше нам про свои, про ельчинские, новости сказывай.

– Большие, большие на Ельче новости, – сказала Махонька. – Я-то сама в городу давно не бывала, а которые люди были, сказывают: забита Ельча ссыльными.

– Ссыльными? – Огнейка так и округлила карие, слегка раскосые глаза. – А кто они, эти ссыльные?

– А те, которые против царя, девушка.

– Против царя? – ужас плеснулся в глазах у Огнейки.

– Дак что, они с шерстью але как?

– Нет, девка, шерсти-то большой на них не видели, разве что под рубахой прячут. А с лица, говорят, гладкие, бритые, одеты по-городскому. И женьско есть.

– Бабы? И бабы против царя?

Как раз в эту пору оттаявшие после утренней топки передние окна позолотило солнцем.

Федосья, не чаявшая, как отвести детей и старуху от опасного разговора, от души воскликнула:

– Ну, славу Богу, вот и царь весны воссиял. Сколько уж не показывалось солнышко – может, неделю, может, больше. Теперь, все ладно, будем хозяина, Савву Мартыновича, из лесу поджидать. Дров сулился привезти.

– А Иванушко, тот все при монастыре мается?

Федосья расплакалась:

– Не мается больше. Выгнали.

– Выгнали? Ивана-то выгнали? Да за что?

– А за что нас, Порохиных, все не любят да ненавидят?

– Федька-келейник икотником назвал, – сердито, напрямик сказала Огнейка.

– Ну и что, привыкать нам к икотникам-то? Мало нас икотниками-то ругают, – возразила дочери Федосья. – Стерпел бы, а то на-ко – с ножом на человека кинулся.

– Не будем терпеть, – гневно сверкнула черными глазенками Огнейка. – Да я бы этого борова, кабы ружье у меня было, сама застрелила бы, вот.

– Вишь вот, вишь вот, какие они у меня! – со вздохом кивнула Федосья на Огнейку. – Все в покойника отца. Может, один малый потише-то будет, а эти – что Савва, что Иван, что Огнея – пороха не несут.

– А чего им порох-то нести, когда они сами Порохины? – пошутила Махонька, затем опрокинула кверху донышком свою чашку – напилась – и в утешенье матери сказала: – Ладно, давай не расстраивайся. В вороньем стаде человеку прожить всю жизнь невелика радость.

Разом просиявшая Огнейка воскликнула:

– Махонечка, воронье-то стадо – это монахи, да?

И тут Огнейка до того разошлась, что, как сноп, схватила в охапку старуху, поставила рядом с собой.

– Смотри-ко, Махонечка, я ведь переросла тебя. На целое ухо переросла, ей-богу. А ты, матушка, меня за правду ругала!

– Переросла, переросла, – живо согласилась Махонька.

И Федосья – что делать – только махнула рукой: а ну вас, разбирайтесь сами. У меня и забот других нет, как только старо да мало мирить.

2

Порохины, зубанили в Копанях, первые богачи в деревне. По прозвищам – сразу два.

Первое прозвище – чудь белоглазая – давнишнее, вековечное, когда в порохинском роду вдруг вынырнул на удивленье белоглазый ребятенок – от него-то, сказывают, и пошло светлоглазое и светловолосое племя. А второе прозвище – икотники – совсем свеженькое – принесла вместе с приданым Федосья.

Отец Федосьи, больше известный в своей деревне как Миша-ряб, трухлявый, квелый, и над ним потешались и изгилялись все, кому не лень.

И вот терпел-терпел Миша-ряб, да однажды возьми и припугни мужиков:

– Еще раз тронете, икот на вас напущу.

Думал: за икотами этими укроюсь, как за каменной стеной, а вышло наоборот – житья никакого не стало.

Чуть что случилось в Шуломе – вскочила кила, баба, забитая мужиком, заревела дурным голосом, скотина пала, парень девку разлюбил, хлеб ранним утренником прихватило – кто виноват? Чья работа? Миши-икотника (так теперь его называли), он с нечистью знается, он икотами трясет на каждом шагу, а икоты – те же бесы.

Мишу били смертным боем, не раз пытались спалить вместе с подворьем и в конце концов утопили в мельничном пруду, привязав на шею веревку с камнем.

От Миши осталось пятеро детей, и все девки. Красавицами, может, и не назовешь, но все в материн род – все рослые, работящие, рассудительные. Но вот что значит слава икотниц! Не нашлось женихов для первых четырех. И та же участь грозила и младшей – Федосье. Но тут уж взбунтовались сестры: выдадим взамуж Федосью! Ни за чем не постоим, а выдадим. Пущай хоть одна из нас да будет жить по-человечески.

Короче, объявили: корову да телушку даем в приданое.

По деревням запели:

Кому надобно жениться,Поезжайте в Шулому.Дадут корову, да телушку,Да икотницу с присушкой.

В своей деревне смельчаков, однако, не оказалось, и в соседних деревнях храбрость не взбурлила ключом, а вот Мартыха Порохин из Копаней минуты не раздумывал. На коня вскочил и поскакал сломя голову – только бы не опоздать.

Другой такой семейки, как порохинская, не то что в Копанях – по всей Ельче поискать. Две дочери, обе красавицы, забрюхатели в девках, и сыновья – три мужика, три лба здоровых, – ни один не прирос к земле. Но старшие хоть служили: Герасим, старый солдат и холостяк, – дворником в Архангельске, Левонтий – в лесной страже, а младший? Что делал Мартын?

Мартын, с малых лет заядлый лошадник и картежник, всю жизнь ошивался на ярмарках да всяких торжищах.

В свои тридцать лет он не верил ни в Бога, ни в черта, а уж в каких-то там икот и подавно. И все-таки, перед тем как лечь с молодой в брачную постель, он до крови излупил ее плеткой – так, на всякий случай, чтобы выбить икот: а вдруг да они, стервозы, и на самом деле есть. Ведь бают же зачем-то про них люди.

Женитьба никак не изменила Мартына. Он по-прежнему таскался по ярмаркам, по-прежнему менял лошадей, бражничал, играл в карты и раз до того продулся, что Федосья осталась в одном сарафане – всю одежду, всю обутку выгреб да отдал за долги цыганам.

Но была, была одна слабинка и у Мартына – Огнейка, хотя именно рожденье-то дочери попервости повергло мать в ужас. А как? Все сыновья – и Савва, и Ваня, и два мальчика, которые умерли, все были в отца: светлоглазые, беловолосые, а тут – чернявка, головешка банная. Что скажет отец, когда вернется домой (Мартын был тогда в Ельче, на Никольской ярмарке)?

Мартын ничего не сказал, даже не посмотрел на дочь. И так было до тех пор, пока однажды Огнейка (она уж к тому времени говорила) вдруг ни с того ни с сего начала проситься с коленей матери к отцу. Так прямо и сказала:

– Хочу к таты!

Федосья, насмерть перепуганная, посадила Огнейку на пол, нашлепала: не выдумывай! Сыновей отец ни разу на коленях не держал, а ты чего захотела?

Не помогло. Огнейка снова потянулась к отцу. Тот завзводил глазищами – медведь испугается, не то что ребенок, – и так двинул валенком, что девка чуть не на середку избы отлетела.

Но и на этот раз не отступила Огнейка.

– К таты, к таты хочу! – захлебываясь слезами, завопила она еще пуще и снова поползла к отцу.

И тут произошло чудо: Мартын поднял с пола ребенка и посадил на лавку рядом с собой.

– Моя девка! Поеду в город, гостинца привезу.

С той поры не было случая, чтобы Мартын, возвращаясь из какой-либо поездки, не привозил дочери подарка. И в ту, свою последнюю, поездку, когда Карюха привезла его домой мертвым и начисто ограбленным, он не забыл про дочку: Федосья на дне розвальней, под сеном, нашла маленькие черные валеночки.

3

К Порохиным по целым дням никто не захаживал, если не считать соседского мальчика Олешеньки горбатого, – тот не боялся икот, дневал и ночевал у них. А сегодня не успела Федосья убрать со стола, как заиграли ворота, забухали двери.

Первым прибежал Гавря свата Викула, который своим строеньем-размахаем перекрывал Порохиным солнце, парнишечка мозглявый и вредный, как отец. Прибежал в одной рубашонке, босиком и долго выплясывал под порогом.

Огнейка (к этому времени она с Махонькой и Енушком была уже на печи) пришла в ярость.

– Зачем пришел? Кто звал? Убирайся! – и руками загородила от него старуху, как будто та принадлежала только ей.

– Огня! Нехорошо ведь так встречать гостя.

– Не защищай, не защищай, матушка! Гость… Вечор я выбежала на улицу, ты чего кричал? Как меня называл?

В избу вбежало еще двое, потом трое, а потом и дверь перестала закрываться.

Огнейка еще не сдавалась, выкрикивала:

– Не будет, не будет вам сказывать да петь Махоня. Да, Махонечка?

– Давай дак не гони. Не убыдет твоей Махонечки. У меня костья да мяса нету, а горлом-то Бог не обидел. Как труба. – И старушонка, не то пробуя свой голос, не то для того, чтобы умиротворить Огнейку, заревела белугой – стекла задрожали в рамах.

Ребятишки – их уж под полатями наросло, как грибов в лесу в урожайный год, – молча, задрав кверху головы, как на чудо, смотрели на крохотную старушонку. И та в грязь лицом не ударила. Ножки коротенькие в цветных шерстяных чулках домашней вязки с печи свесила (никогда лежа не пела, не сказывала), голову в синем полинялом повойничке вскинула – на глазах выросла.

– Ну чего сказывать-пропевать?

– Про Зайку да Лисоньку!

– Нет, про Кастрюка.

– Про медведя, про медведя! На жернове-то который летает.

Махонька – явно для того, чтобы задобрить все еще сердитую, надувшуюся Огнейку, – сказала:

– А вот что моя подружка прикажет, то и петь-сказывать буду.

– Ну тады про медведя, Махонечка, ладно? – чуть не плача, прошептала Огнейка.

Небылица в лицах, небывальщинка.Небывальщинка да неслыхальщинка.Ишша сын на матери снопы возил.Всё снопы возил, да всё коноплены.

Впереди, средь тех, кто был поближе к печи, рассмеялись.

А задние ловили каждое слово с раскрытым ртом, да и Федосья, даром что не первый раз слышит небылицу, тоже напрягла ухо.

Шепеляво, жиденьким ручейком выкатились первые слова из беззубого старого рта. Махонька это и сама понимала.

– Худо чего-то ноне зачала, – сказала она недовольно. – Всё на мели, всё на мели, никак не могу на глубь выйти. Ну-ко, я еще раз пропою.

Она прокашлялась и заново повторила пропетые строки. И тут как будто прорвало плотину: голос ее разлился рекой, но рекой веселой, с подскоком, с игрой на перекатах: небылица-то была плясовая. Скуластое, широкоглазое лицо Махоньки от впалого морщинистого рта, в котором победно сверкал один-единственный зуб, до корней седых волос, аккуратно заправленных под повойник, омылось счастливейшей улыбкой, и она начала прихлопывать в ладоши.

Небылица в лицах, небывальщинка,Небывальщинка да неслыхальщинка.На гори корова белку лаела,Ноги расширя да глаза выпуча.

Тут прыснули сразу с десяток ребятенок – живо представили себе корову, но Махонька орлицей вскинула голову: чтобы никто не посмел ее перебивать. Не любила, когда к ее слову отборному липла мякина.

Небылица в лицах, небывальщинка,Небывальщинка да неслыхальщинка.Ишша овца в гнезди на яйце сидит,Ишша курица под осеком траву секет,Небылица в лицах да небывальщинка.По поднебесью да сер медведь летит,Он ушками, лапками помахыват.

– Буде заливать-то! – громко, на всю избу, выкрикнул Васька, старший брат Гаври. – Медведь-то не летает.

– Загунь! – с ходу обрезала его Махонька. – Мой летает! – И она, какое-то мгновенье сердито поплямкав губами, опять заулыбалась: любила сказывать небылицу.

По поднебесью да сер медведь летит,Он ушками, лапками помахиват,Он черным хвостом да принаправливат.Небылица в лицах, небывальщинка.По синю морю да жернова плывут,Небылица в лицах, небывальщинка.Как гулял гулейко сорок лет за печью,Ишша выгулял гулейко ко печню столбу.Как увидел гулейко в лохани:«А не то ли, братцы, всё синё море?» —Как увидел гулейко – из чашки ложкой шти хлебают:«А не то ли, братцы, корабли бежат,Корабли бежат, да все гребцы гребут?!»Небылица в лицах, небывальщинка,Небывальщинка да неслыхальщинка.

– Всё, – шумно выдохнула Махонька и поклонилась.

– Ишо, ишо! – дружно, на все голоса закричали детишки.

Федосья, убаюканная Махонькиным голосом и пригретая мартовским солнцем, заставила себя встать. Она не ребенок, ей нельзя часами без дела сидеть.

Хорошо быть в Махонькиной сказке, век бы ее слушала, а надо выбираться в жизнь. Невпроворот дел. Корова (через месяц, все ладно, Лысоня отелится), вода, дрова. А самое главное – чем накормить гостью?

Для других, может, ихняя гостья всего-навсего только нищая старушонка-попрошайка, а для нее, Федосьи, видит Бог, на всем свете нет дороже гостьи. Семь лет назад (тогда еще был жив Мартын) Савва, возвращаясь с Синь-горы с товарами для Губиных, подобрал на дороге полузамерзшую старушонку, которую по первости принял было за лесную нежить – такая она была крохотная, привез домой, да с той поры эта старушонка стала для нее роднее родной сестры. С кем так выговоришься, облегчишь свое сердце? Когда они, Порохины, как все люди? Когда их дом полон людей? Когда Марья Екимовна у них. А уж насчет веселья, радости, надо правду говорить, у них такого и в Пасху не бывает.

Федосья, одеваясь и вполуха прислушиваясь к разошедшейся старухе, неотступно думала о том, чем кормить гостью.

Год был зеленый, сами они уже вторую неделю жили на картошке, да на грибах, да на капусте. Все надежды были на Савву, на его заработки. Но когда Савва из лесу вернется? Через неделю? Через две?

Занять денег у людей? Да где найти таких добреньких да храбрых, которые захотели бы икотнице помочь?

И вдруг Федосью осенило – репы с поля привезти. Правда, в Копанях ямы с репой вскрывают ближе к концу Великого поста, когда людей вплоть до шатуна вымотает постная еда, и, ах, какая это радость для ребятишек и для взрослых – свежая репа! Как на дрожжах, все начнут подниматься. Но что с того, ежели она и раньше, чем принято, раскроет яму с репой? Осудят? Ну и бог с ними, пересудами. Не привыкать.

4

У Марьюшки, или – по-уличному – Марьки, Федосьиной свекрови, в молодости была худая слава. Сыновья от Фомы – на каждом из троих отметина родовая, а от кого дочери? Обе с шальной кровью, обе зеленоглазые. От монахов?

Зато уж под старость Марьюшка стала святошей из святош. В пост молока никому ни ложки (дети шилом хлебали), день начинать и кончать молитвой, и невесткам в святые праздники с мужиками спать порознь.

Молодоженов – Мартына и Федосью – Марьюшка встретила на крыльце: в одной руке икона Спас Ярое Око (нарочно для такого случая разжилась у соседей), в другой – курящийся ладан. Сына только ткнула иконой, а невестку три раза обнесла да три раза – с головы до ног и с ног до головы – окурила ладаном.

– Ты первая-то не говори, – предупредила сразу же Федосью старшая невестка, жена Левонтия. – У нас, покуда матушка не заговорит, я молчу.

И Федосья ни за те три года, что они жили вместе, ни позже, когда у них с Мартыном появился наконец собственный домишко у болота и она стала самостоятельной хозяйкой, – ни разу не заговорила первой.

Так поступила она и сейчас. Перешагнула за порог, поздоровалась и ждала, когда заговорит свекровь.

Марьюшка, сидя на передней лавке у заплаканного окошка, пряла. Куделя была некорыстная – конопляные очесы с кострицей, пыль затыкала рот, и она то и дело кашляла, плевала на нитку, чтобы та легче шла.

– Чего середка дня шатаешься? Делать нечего? Вот вы всю жизнь в нищете и живете. Да с чего же у вас чего будет, когда у тебя и в праздники, и в будни одни гулянки на уме? Господь-то чего сказал…

И пошла, и пошла разносить. Федосья по привычке выждала, пока свекровь всю злость вымечет, сказала:

– Хотела Серка у вас на час-другой попросить.

– Зачем?

– На репище за репой съездить.

– Чего? За репой? Да ты спятила? Не знаешь, когда люди репу из ямы подымают?

– У меня гостья дорогая есть, дак хотела ей угостить.

– У тебя гостья? – Марьюшка от удивления поперхнулась. – Чего еще плетешь? С каких пор к тебе забегали гости?

– Марья Екимовна с Чимолы.

Марьюшка зло сплюнула:

– Тьфу ты, прости Господи! Я ухи развесила, думаю – человек какой.

– А для меня Марья Екимовна – первый человек, – сказала Федосья.

– Ну раз эта бесовка для тебя первый человек, у ей и лошадь проси.

Левонтий – он лежал на кровати – захохотал. Но за невестку не вступился. В бабьи дела он не вязался, а все, что касалось дома, это у Порохиных считалось бабьей заводью. Левонтий одно дело знал – лес. А так как зимой у них, лесников, работ в лесу почти нет, то он по целым дням лежал на кровати, копил силу.

Голос в защиту Федосьи неожиданно подала добрейшая Матрена, жена Левонтия:

– Можно бы, матушка, Серка-то дать. Хоть бы протрясся маленько, второй день стоит.

– Не твое дело! – отрезала Марьюшка. – С коих это пор яйца курицу учить стали? – И так стриганула бедную Матрену своими черными, как смоль, глазищами, что та, бедная, сама уж старуха, не знала, куда и деваться.

Федосье Марьюшка в напутствие сказала:

– Выбрось из головы всякую репу: в середке поста да в конце репу из ям выбирают. Але хошь, чтобы, когда люди репой будут щелкать, у вас дома зубами от зависти щелкали?

iknigi.net

Список книг и других произведений Федор Александрович Абрамов Сортировка manga.sort.type.short.year

Архангельская область. Пинежье. Високосный 1920 год. 29 февраля в деревне Веркола в семье веркольского крестьянина родился сын Федор, Федор Абрамов. Семья была большая и бедная: отец Александр Степанович, мать Степанида Павловна, пятеро детей. Федя - младший. Из-за плохой обуви отец простудил ноги и был отправлен в больницу в Карпогоры, за 50 км от Верколы. Оттуда он уже не вернулся: за телом отца в распутицу, по бездорожью, ездил старший из детей - Михаил. Ему было тогда 15 лет. Шел 1921 год. Однако семья не погибла: Степанида Павловна с пятью детьми подняла хозяйство и к тому времени, когда Федору исполнилось 10 лет, семья из бедняков выбралась в середняки: 2 лошади, 2 коровы, бык и полтора десятка овец. Достаток нелегко дался "ребячьей коммуне", как назвал ее сам Абрамов: подростку Михаилу пришлось занять место отца, работать за взрослого, заботиться о младших. "Брат-отец" - так будет писать о нем потом младший брат, Федор. И не случайно главного героя своей тетралогии, человека с похожей судьбой, назовет его именем. В 1932 году Федя окончил начальную школу, веркольскую четырехлетку. Но в только что созданную первую в округе семилетку его, первого ученика, не приняли: в первую очередь брали всех детей бедняков, красных партизан, а его сочли сыном середнячки. По словам самого писателя, "это была страшная, горькая обида ребенку, для которого ученье - все".…Обиду мальчик затаил в себе, и был только один человек, с которым он мог поделиться своим горем - тетушка Иринья, Иринья Павловна Заварзина, "старая дева, которая всю жизнь обшивала за гроши, почти задаром, чуть деревню". К счастью, зимой, разобравшись, что середняцкое хозяйство было построено руками вдовы и малолетних детей, Федю приняли в школу в Кушкопале. А среднюю школу Федор заканчивает в Карпогорах. Там он живет в семье старшего брата, Василия, который работает в РОНО. Старшие Абрамовы по-прежнему заботились о младших: Василий сделал все, для того чтобы Федор, а впоследствии и Мария, получили высшее образование. В 1938 году Федор Абрамов окончил с отличием школу и осенью того же года был зачислен без экзаменов на филологический факультет ленинградского университета. В 1941 году студент-третьекурсник Федор Абрамов, как и многие другие студенты, вступает в ряды народного ополчения: уходит на фронт, досрочно сдав экзамены, "чтобы "хвостов" не было". В сентябре 1941 года рядовой-пулеметчик 377-го артиллерийско-пулеметного батальона Абрамов был ранен в руку, после недолгого лечения он вновь отправился на фронт. В ноябре того же года взвод получил приказ: проделать проход в проволочных заграждениях под огнем фашистов. Единственное укрытие - тела погибших товарищей. Заранее распределили, кто за кем поползет. Абрамов попал во второй десяток... ...Он не дополз до заграждения нескольких метров - пулями перебило обе ноги. В тот день от взвода в живых осталось несколько человек. Вечером похоронная команда собирала убитых. Усталый боец, споткнувшись около Федора Абрамова, нечаянно пролил ему на лицо воду из котелка, - "мертвец" застонал. Этот случай сам писатель считал огромным везением, чудом, случившимся с ним. В голодном блокадном Ленинграде Абрамов попал в госпиталь, что расположился в том самом университете, где еще несколько месяцев назад Федор учился. В ту страшную зиму в неотапливаемом помещении раненые лежали в одежде, в шапках, в рукавицах, укрытые сверху двумя матрасами. Эти матрасы помогли многим из них выжить. В апреле 1942 года Абрамова вместе с другими ранеными эвакуировали из Ленинграда по Дороге жизни в одной из последних машин. После лечения в госпитале в апреле 1942 года Абрамов получает отпуск по ранению. Три месяца Федор Александрович преподавал в Карпогорской школе, и там, в родных местах, на Пинежье, увидел то, что поразило его и запомнилось на всю оставшуюся жизнь: "…были "похоронки", были нужда страшная и работа. Тяжелая мужская работа в поле и на лугу. И делали эту работу полуголодные бабы, старики, подростки. Много людского горя и страданий. Но еще больше - мужества, выносливости и русской душевной щедрости". Воспоминания об этом времени и послужили основой для его первого романа - "Братья и сестры". С июля 1942 года Федор возвращается в армию на службу в нестроевых частях: вернуться на фронт не позволяют ранения. До февраля 1943 года был заместителем роты в 33-м запасном стрелковом полку Архангельского военного округа, затем - помощником командира взвода Архангельского военно-пулеметного училища. С апреля 1943 года его переводят в отдел контрразведки "СМЕРШ", где он начинает службу с должности помощника оперативного оперуполномоченного резерва, уже в августе 1943 года становится следователем, а в июне 1944 года - старшим следователем следственного отделения отдела контрразведки.27 ноября 1944 года Федор Абрамов подает рапорт с просьбой разрешить ему поступить на заочное обучение в Архангельский педагогический институт и просит руководство отдела запросить документы об окончании им трех курсов филологического факультета ЛГУ. В августе 1945 года приходит ответ ректора ЛГУ профессора А.А. Вознесенского с просьбой демобилизовать Федора Абрамова и отправить в Ленинград для завершения учебы. В 1948 году Федор Абрамов, получив диплом с отличием, поступает в аспирантуру. Критик Абрамов работает над диссертацией по "Поднятой целине" Шолохова, публикует статьи и рецензии в газетах. В 1951 году Федор Абрамов защитил кандидатскую диссертацию. На защиту аспирант пришел в старых рваных ботинках. После защиты сотрудники преподнесли ему новые ботинки - в подарок. В апреле 1954 года журнал "Новый мир" печатает статью Абрамова "Люди колхозной деревни в послевоенной прозе",которая "взорвала" все литературное - и не только - общество: автор обрушил достаточно жесткую критику не на кого-либо, а на писателей - лауреатов Сталинской премии. Книги, рассказывающие о деревне послевоенной поры, вместо реальной жизни, неподъемной тяжести и боли показывали яркие лубочные картинки: вместо голода, непомерных налогов, болезней - небывалые урожаи и веселье колхозов, "кавалеров золотых звезд", шутя поднимающих немалое, разрушенное и высосанное войной, хозяйство. Эта статья - конечно же, вместе с другими, подобными ей - дорого обошлась Александру Трифоновичу Твардовскому - главному редактору "Нового мира": вскоре после ее появления в журнале он был снят с должности. Официальный литературный мир разразился критикой в адрес автора, имя Абрамова стало принято упоминать только в негативном контексте. Среди же студентов журнал со статьей передавался из рук в руки. Вслед за критикой в печати началось обсуждение статьи на партийных собраниях в Университете, в Союзе писателей, на Пленуме обкома партии: угрожали увольнением с работы, партийными взысканиями и прочими неприятностями, - делали все, чтобы Абрамов отказался от своей позиции. Абрамов вынужден был уступить - ради романа, который он писал в это время в тайне от всех, ради брата - колхозника Михаила, семье которого он помогал в то время. И, уступив, горько жалел об этом: "Да, напрасно я выступал, напрасно сознавался в том, в чем не виноват… Какое позорище! Проклятый роман! Это для тебя я пожертвовал честью!".Эта история не сломила Абрамова - наоборот, закалила его: теперь он будет высказывать свое мнение, ставить "неудобные" вопросы в своих произведениях и выступлениях, не оглядываясь на ранги и звания тех, кому это не понравится. Роман "Братья и сестры" в 1958 году печатает журнал "Нева". Продолжение - "Две зимы и три лета" - увидело свет через десять лет - в 1968 году, в журнале "Новый мир", редактором которого вновь был Твардовский. Создается второй роман трилогии "Пряслины" - "Две зимы и три лета". Роман писатель отнес в московский журнал "Звезда"; после долгого ожидания получил ответ: редколлегия сообщала, что "в нынешнем виде она не может напечатать роман". Тогда рукопись была отправлена в "Новый мир". Появление романа "Две зимы и три лета" в "Новом мире" вызвало шквал благодарных и восторженных читательских откликов. Критика же не была единодушна: доброжелательный отклик В. Иванова сменили статьи П. Строкова - "разносные, уничтожающие" по определению Л.В. Крутиковой-Абрамовой.И, несмотря на то, что "Роман-газета" отказалась печатать роман, сославшись на то, что нет единого мнения о его значении и художественной ценности, "Новый мир" выдвинул "Две зимы и три лета" на соискание Государственной премии СССР. Главный редактор "Комсомольской правды" Борис Панкин откликнулся на это событие большой статьей "Живут Пряслины!"(1969. 14 сент.), размещенной в рубрике "Обсуждаем произведения, выдвинутые на соискание Государственной премии СССР". В эти годы, параллельно с третьим романом, получившим окончательное название "Пути-перепутья", Федор Александрович пишет и другие вещи: в 1969 году была опубликована повесть "Пелагея", в 1970 - "Деревянные кони", а в 1972 году увидела свет "Алька". Эти повести - как практически все произведения Абрамова - ждала нелегкая судьба. Повесть "Пелагея" выросла из рассказа "На задворках". Первоначально рассказ должны были напечатать в 1966 году в "Звезде" под названием "В Петров день", но его сняли из уже сверстанного номера. В "Новом мире" рассказ не приняли. Рукопись легла в стол - автор возвращался к ней время от времени, делая заметки, раздумывая над характерами героев, постепенно расширяя и переосмысливая рассказ. В августе 1968 года Абрамов отправляет повесть в "Новый мир". После обсуждения в редколлегии журнала Александр Твардовский, мнением которого Федор Александрович дорожил, советует убрать две последние главы, о событиях после смерти Пелагеи - те, что потом послужили основой для "Альки". В апреле 1969 года, после совместной работы автора с редактором "Нового мира", повесть, наконец, была принята. Перед публикацией Твардовский предупредил Абрамова: "Роман "Две зимы и три лета" выдвинут на Государственную премию. Если напечатаем "Пелагею", премии Вам не видать… Вот и выбирайте - премия или литература". У Абрамова сомнений не было: "Я за литературу".Пелагею напечатали в 1969 году, в шестом номере "Нового мира". Восторженные отклики читателей и критики, вдохновляющее и радующее обсуждение повести в Ленинградском Доме писателей и в Институте культуры, а затем, после того, как Абрамов пишет письмо в защиту А.И. Солженицына, которого исключили из Союза писателей (против исключения выступили всего 25 человек из 7-8 тысяч), "по указанию сверху" в "Ленинградской правде" была напечатана статья А. Русаковой "Итог одной жизни" (1970. 10 янв), оценивающая повесть достаточно негативно. Но уже 28 января в редакцию газеты было направлено письмо ленинградских писателей, "опровергающее выводы рецензии А. Русаковой". Премию Федор Абрамов, как и предсказывал Александр Твардовский, не получил. "Пелагея", "Алька" и "Деревянные кони" были переведены на многие языки мира. По этим повестям был поставлен не один спектакль в различных театрах России: сценическая композиция Л. Сухаревской и А. Азариной по "Пелагее" и "Альке", пьеса "Пелагея и Алька", написанная Ф. Абрамовым совместно с В. Молько и другие. В 1974 году режиссер Юрий Любимов в Московском театре драмы и комедии на Таганке ставит по всем трем повестям спектакль "Деревянные кони", ставший знаменитым. В 1973 году появляется третий роман - "Пути-перепутья".Критики отнеслись к новому роману Абрамова по-разному: В. Староверов в статье "К портрету послевоенной деревни" назвал роман "художественной ложью"; однако были и другие статьи, положительно оценивающие роман. И, что более важно, в редакцию журнала на имя Абрамова приходили многочисленные читательские письма, взволнованные и благодарные… В 1975 году за трилогию "Пряслины" Федор Александрович Абрамов был удостоен Государственной премии СССР. Трилогию - а впоследствии и другие повести и рассказы Абрамова - переводили и издавали в других странах мира. На сегодняшний день произведения писателя можно прочесть на многих языках. Последняя книга из цикла о Пряслиных, роман "Дом", был задуман автором давно, практически сразу же по окончании работы над "Братьями и сестрами" - в архивах писателя сохранилось немало заметок к нему, сделанных в процессе работы над первыми тремя книгами. "Дом" - венец тетралогии, произведение, заставляющее задуматься не только над социальными - над философско-нравственными проблемами, над основами бытия, мироздания. Эта книга по праву считается лучшим романом Федора Абрамова. Работа над "Домом" длилась пять лет, с 1973 по 1978 год. "Дом" был признан ошеломляюще смелым, и, конечно же, подвергся серьезной цензуре. После редакторской правки Федор Александрович внес в текст дополнительные исправления, но окончательный вариант романа вышел в №12 "Нового мира" за 1978 год с новыми поправками и изъятиями, не согласованными с автором. Однако и в таком виде роман оказался сильной вещью, "значительным явлением", вызвавшим шквал восторженных читательских откликов. Реакция критики поначалу оказалась не столь доброжелательной. Однако вслед за статьями В. Сахарова "Люди в доме" (Литературная Россия. 1979. 2 февр.) и Ю. Андреева "Дом и мир" (Литературная газета. 1979. 7 февр.) появились отклики Оскоцкого В.Д. "Что же случилось в Пекашине?" (Литературное обозрение. 1979. №5), Жукова И.И. "Каков он, Михаил Пряслин?" (Комсомольская правда. 1979. 27 июня) и Суровцева Ю. "Глубокие пласты: художник и время" ("Правда". 1979. 25 июня). А в "Пинежской правде" была опубликована статья М. Щербакова "Земная сила русская" (1979. 20 января). В декабре 1979 года роман выпустило отдельной книгой ленинградское отделение издательства "Советский писатель", а в 1980 году "Дом" был опубликован в "Роман-газете". Последний роман тетралогии был практически сразу же переведен на многие языки мира, по книге ставились - и идут сейчас - спектакли в театрах России. Ленинградский Малый драматический театр в 1980 году показал спектакль "Дом" (по одноименному роману Абрамова), а в 1984 году - воссоздали "Братьев и сестер". Оба спектакля в 1986 году были удостоены Государственной премии СССР. Этот сдвоенный спектакль побывал в 16 странах мира, а в 2005 году отметил свое 25-летие. В 1980 году Федор Абрамов отмечает свое шестидесятилетие: торжества в Ленинграде, награждение орденом Ленина, встречи с читателями, поздравления, отклики: в эти дни писатель получил 350 телеграмм, более 200 писем - от организаций, журналов, друзей, собратьев по перу, от читателей. …В 1979 году 18 августа в "Пинежской правде" было опубликовано открытое письмо Федора Абрамова к землякам "Чем живем - кормимся?". Письмо перепечатали в "Правде", с сокращениями и изменениями текста без ведома автора. Но и в таком виде оно вызвало широкий резонанс: затронутые в нем проблемы были не только веркольскими, пинежскими - острые вопросы оказались актуальными в масштабах всей страны. Читательские отклики на письмо шли отовсюду… Говоря о многом, рассматривая разные стороны жизни, Абрамов говорит, по сути, об одном и том же, о самом главном: о том, что "социальные, экономические, экологические проблемы неотрывны от духовных, что нельзя возродить Россию, не улучшая самого человека", "нельзя заново возделать русское поле, не мобилизуя всех духовных ресурсов народа, нации".Последние годы Федора Александровича Абрамова были посвящены работе над "Чистой книгой" - произведением, которое должно было стать лучшим из всего, когда-либо написанного Абрамовым. "Чистая книга" - первый роман из задуманного цикла, посвященного раздумьям о судьбе России, поискам, почему ее постигла такая судьба - и в то же время рассказывающего страну в разное время: людей, их быт, характеры, нравы, обычаи, - показать живую, самобытную Русь, Русский Север, со всеми его сложностями, радостями, проблемами. Материалы Абрамов собирает 25 лет: архивы, газетные статьи, письма, разговоры со старожилами.. Увы! Замыслам писателя не суждено было сбыться. …О болезни Федора Абрамова знали только близкие: в сентябре 1982 года он перенес операцию; в апреле врачи объявили: требуется еще одна. 14 мая 1983 года эта операция, по словам врачей, прошла успешно. В этот же день в послеоперационной палате Федор Абрамов скончался от сердечной недостаточности. 19 мая Федора Абрамова похоронили в Верколе, на его любимом угоре, рядом с домом, построенном его собственными руками. На похоронах огромное количество народу замерло, услышав над Пинегой курлыканье пары журавлей. Разглядывая, как птицы, словно прощаясь с Федором Александровичем, сделали круг над полями, люди переговаривались: "журавли провожают только праведников"…

librebook.me

О "чистой книге" Федора Абрамова / / Независимая газета

НЕ БУДЕМ лукавить, выдавать опубликованную в журнале "Нева" (#12, 1998) "Чистую книгу" Федора Абрамова за "неоконченный роман". 18 глав беловой рукописи, составляющей 28 журнальных страниц, судя по масштабам замысла, - лишь самое его начало. Вместе с другими 12 главами, составленными публикатором всех посмертных изданий писателя, его вдовою Л.В. Крутиковой-Абрамовой, это способнее назвать набросками к роману. Сказано не в упрек публикатору, столь много и на хорошем литературоведческом уровне сделавшему для сохранения и пропаганды творческого наследия Абрамова. Из огромного количества заголовков, сюжетов, сценок, диалогов, размышлений Крутикова-Абрамова выбрала то, что не только позволяет судить о замысле в целом, но и о стилистике, образной структуре, движении характеров "Чистой книги".

Абрамов готовился к ней четверть века. Между первыми заметками к "Чистой книге" (1958) и написанием ее первых глав (1983) легло шеститомное собрание сочинений. Замысел начинался с романа о Гражданской войне на Севере и привел к "дерзкой мысли написать трилогию о России. Первая книга - Россия перед революцией, вторая книга - Россия в гражданской войне, третья - 37-й год. Резня. Контрреволюция. Самодержавие в пролетарских одеждах".

Тогда и пришло название:

"Легенда: в русском народе живет предание о чистой книге, книге, написанной самим Аввакумом незадолго до казни.

Чистая книга написана в кромешной тьме, в яме, но она вся так и светится, потому что написана святым человеком".

Про легенду сию Абрамов спрашивал и у автора этих строк, когда в 1981 году стояли мы у предполагаемого места сожжения Аввакума на Пустозерском городище. Мне нечего было сказать, хотя родился и вырос в Пустозерье, - не слыхал, Федор где-то учуял. По его замыслу, один из героев книги должен был посетить место последнего прибежища опального протопопа.

В конце 70-х Абрамов гласно объявляет о своем замысле: "Россия начала ХХ века. Народ и интеллигенция на Севере - духовные костры. Споры о судьбе России. Настало время, когда Россия и русский человек нуждаются в осмыслении нашего исторического "опыта". Запомним этот тезис.

Трудно сказать, как далеко бы зашел Абрамов в своем повествовании за пределы Поморья, как широко раздвинул бы границы действия многочисленных персонажей из всех сословий царской и советской России, но поморский Север, Пинежье были для него плацдармом, с которого писатель стартовал, и точкой отправления в судьбах героев, здесь по-своему отразились события, ураганом прокатившиеся по всей России. Аналогия - шолоховская Донщина, географическая, историческая и стилистическая привязка великого романа.

В историческом измерении трехтомная "Чистая книга" Абрамова подводила к его тетралогии "Братья и сестры", к которой, в свою очередь, естественно примыкают его повести и рассказы, не уступающие по художественной целостности и характерной для деревенской прозы соционравственной содержательности, и в результате намечался не имеющий аналогов в отечественной литературе эпос, привязанный к русскому Северу, Поморью и открытый влиянию всех социальных потрясений на протяжении более полувека.

Задумав написать о "Чистой книге", с неизбежным позывом пришлось заглядывать в тетралогию "Братья и сестры" - ведь сколько лет прошло со времени их первого прочтения! И тут особенно волновало сегодняшнее впечатление от первого романа "Братья и сестры", давшего название всей тетралогии. Все-таки вещь дебютная, была дружно расхвалена критикой - что бы это значило? Второй роман - "Две зимы и три лета" - через десять лет (1968) вызвал бурный натиск догматической критики, это я хорошо помню, так как сам принимал участие в его защите. А вот первый?

Заглядывание в романы и повести Абрамова привело к тому, что я перечитал их, как и многое другое, заново. Первый роман написан, казалось бы, по канонам соцреализма, с дозировкой "положительного" и "отрицательного", влиянием партии и комсомола и т.д. Но это не заслонило главного. Жизнь северной деревни военным летом 1942 года (именно это время, после тяжелого ранения на фронте, Абрамов провел в родной деревне Веркола) показана в картинах и судьбах людей с такой силой проникновения в их души, их переживания, что многие страницы прочитываются со спазмом в горле. И мысленно отметая атрибутивные, ритуальные соцреалистические отсылки, я подумал о том, что ведь в наше время новые поколения людей не читают эти книги, не читают болью рожденную деревенскую прозу. И если о минувшей войне они что-то узнают по старым фильмам, раз в год прокатываемым по телевидению к Дню Победы, то о жизни военной и послевоенной деревни, безмужичьей, нищей и голодной, на своем горбу вынесшей нас к победе, - не знают ни-че-го. А у меня и теперь звучит в ушах аввакумовской страстью наполненный голос Федора Александровича: "Русская баба победила в этой войне, русская баба!"

...Остальные романы тетралогии - "Две зимы и три лета", "Пути-перепутьи" и "Дом", написанные с возрастающей мощью таланта, и в печать проходили с трудом, и в критике встречали ожесточенные споры. Не говоря уже об очерке "Вокруг да около", повлекшем за собой гнев партийной верхушки, отлучившей на некоторое время автора от печатных органов. Абрамов выступил в литературе как суровый реалист, показавший бедственное положение российской деревни, вскрывавший пороки системы, которая привела деревню к такому состоянию. И он не был одинок в своем стремлении защитить, нравственно возвысить кормильца державы, крестьянина, рядом шли Василий Белов, Виктор Астафьев, Валентин Распутин... Они питали корневую систему русской литературы идеей нравственного служения народу и отечеству, питали ее незаемным русским словом.

Уже в ходе работы над "Братьями и сестрами" Абрамов стал задумываться о том, какими путями шла Россия в ХХ веке. Работа в архивах, размышления над документами, воспоминаниями подтолкнули его к мысли развернуть эпопейного характера повествование, начав с событий после революции 1905 года и фактически подвести к началу войны, к "Братьям и сестрам". Новая эпопея по отношению к первой приобрела интродуктивный характер.

Замысел раздвигал содержательные и стилистические особенности деревенской прозы, включая в себя широкое представительство разных сословий и идейных течений начала века. В набросках, имеющих более или менее законченный вид, особенно в спорах политических ссыльных, их разговорах с крестьянами видны черты стилистического обновления, но мне показалось, что несколько упрощается характеристический развод персонажей, сведение их к двуцветности. Это касается политических ссыльных.

По мере чтения, естественно, возникают вопросы, на которые хочется поискать ответы в текстах, из них я выделил бы два: вовремя ли и ко времени ли задумал Абрамов свое эпического размаха повествование и насколько точно избрал нравственный и духовный ориентир?

В ЧЕМ ЖЕ ЗАКЛЮЧЕНА ИСХОДНАЯ "ЧИСТОТА"?

САМОМ начале романа появляется "старушечка-побирушечка" Махонька (прототипом ее послужила известная русская сказительница и песельница М.Д. Кривополенова), которая уже в беловых главах выдвигается как некое истинно русское, первородное, патриархально подслащенное начало, нетронутое корыстью, злобой, завистью... Сделан первый набросок той исходной "чистоты", вторая заложена в названии книги. Обращает на себя внимание запись: "Не красота, а чистота спасет мир. Красота бывает страшной, опасной, а чистота всегда благодетельна, всегда красива".

Спор с Достоевским беспредметен. Во-первых, потому, что Достоевский, конечно же, имел в виду не только внешнюю красоту, а во-вторых, и то и другое высказывания - не более чем риторические фигуры. Вопрос-то здесь, возвращаясь к Махоньке, в том, что она ведь еще и побирушка. Старушка-побирушка. Да, она сказочница, песельница, слово в ее устах играет всеми красками, словом она может утешить, развеселить, приголубить, но... она ходит по дворам и побирается. Вот это, последнее, хоть и не осуждалось в народе, находило понимание и сочувствие, но - может ли быть идеалом нравственного, духовного бытия человека? А Абрамов настаивает. В заметках о "Чистой книге" он упоминает Махоньку как "меру всех людей".

Запись - о философии "Чистой книги": "Жизнь в своих истоках всегда чистая, и нравственная высота человека определяется тем, насколько он близок к этим истокам, в какой мере он несет в себе эту чистоту, насколько он художник, творец..." И снова: "...Мера отсчета - Махонька". Писатель обходит нравственную оценку попрошайничества, упрятывает ее в метафорическую оболочку: "...Махонька не кусочки собирала, радость. Чтобы потом снова ее разнести людям".

А Махонька, оказывается, смолоду не приучена к крестьянскому труду, так была воспитана дедом, бобылем и скоморохом. Муж попал - пьяница, бил ее, причем - "по заслугам". "Махонька все в гостях. Все на плясах. Все сказки сказывает..." Какая же это жена, хозяйка в доме в крестьянском понятии! Потому, видно, "не в ладах" и с дочерью, которая "стыдится матери-попрошайки".

Божий дар чародейного слова дал Махоньке возможность ощутить власть над людьми, испытать счастье свободного человека. Свободного от чего? От семьи, от крестьянского двора, от привязанности к земле, отчему дому? В этом ли "чистая жизнь, идеал человеческого пребывания на земле? И можно ли поэтому безоговорочно согласиться, что "Махонька - духовный судья!"?

Мы уже не узнаем, какое законченное художественное воплощение получил бы образ Махоньки в эпопее Абрамова, какие новые краски, возможно, в чем-то меняющие нынешнее представление, появились бы в нем. Поэтому и вопросы, как и все суждения о "Чистой книге", относительны, они - только о замысле, раскрывающемся в опубликованных текстах.

Абрамов как бы винит себя, что в "Братьях и сестрах" нет "интеллигентной вышки", и собирается поправить это в "Чистой книге", и тут же замечает, что Махонька оказалась выше "и интеллигентов, и людей из народа". Тогда какими же были бы представлены и те и другие в новом произведении? Их образы эскизны, но я не рискнул бы унизить сравнением с Махонькой Лизу Пряслину или Анфису из "Братьев и сестер". Конечно, они другие, они больше "во плоти", чем Махонька. Та все больше "летает" да словом ворожит. А от "интеллигентной вышки" сегодня хочется отдохнуть...

Так что же, Абрамов не видел нравственного изъяна в Махоньке, который должен бы быть виден и понятен его крестьянскому, деревенскому опыту, его генетически безупречному чутью? Отнюдь не случайно писатель мифологизировал Махоньку как "чудо в человеческом образе". Чудо, в котором теряются границы между плотью и духом. Где плоть переходит в дух. Где жизнь переливается в сказку, сказка - в жизнь.

Не все на Пинежье, где сохранило свое влияние старообрядчество, из среды которого вышли родители Абрамова, сердцем восприняли Махоньку. Особенно набожные старухи-староверки: мол, бесу служит. А она, в убежденье, что Божье дело делает, - словом своим помогает людям: "Человек и так бьется всю жизнь, а тут я еще буду гнетить его - нет. Нет, нет, я ему батожок в руки дам, легче идти". Хотя сама набожностью не отличалась, но с Богом в душе жила.

Махонька проявляет живой интерес к ссыльным, прибывшим на Пинегу после первой русской революции. Так и говорит: "Пришла узнать, что вы за народ". Пытливо присматривается к ссыльным и вполне трезво и по-разному оценивает их. Одному может в глаза сказать: "Холодно с тобой. Кащеевым духом несет. Мертвым царством пахнет". К другому душой прикипит, пожалеет по-матерински. Однако тема эта не развернута, да и ссыльные в своем отношении к Махоньке холодно-рассудительны.

Совершенно неожиданный поворот в характер и судьбу Махоньки вносит ее поведение во время Гражданской войны. Судя по записи в дневнике, и самого Абрамова это поразило: "Как открылось, какой небывальщиной обернулось!" Ужас братоубийственной войны опять-таки обратил ее сознание в прожитые века, в их былинно-сказочное отражение. Что же она видит там? Везде русская беспечность, пьянство, междуусобицы. И вот набросок:

"Пир у князя Владимира, а под стольным градом татарва кровожадная, и надежда и опора государства, Илья Муромец, в темнице.

Пошла к Ивану Грозному. То же пьянство, да еще казни...

Забрела к Сергию Радонежскому в келейку, а он плачет, убивается над Россией, молится... Хорошо молится и, как она же, оплакивает несогласие и распри на Руси. Хороша молитва, облегчает, радость дает душе, да только что она против оружия?"

Тут-то и обернулось все для Махоньки "небывальщиной": выходит она на поле боя, чтобы "примирить стороны воюющие", ведь по ту и другую стороны воюют "ребята, которым сказки сказывала". Но на ее "слезный плач" никто даже головы не повернул. А потом: "Подстрелили те, кому голос ее был непонятен". Так кто же? Эта неясность так и остается неясностью, сюжет не прописан, хотя стрелять могли, конечно, и те, и другие, а по дальнейшим наброскам, которые исходят как бы от Махоньки, и то ли дух ее вещает, слышна нота покорности судьбе, разочарования: "...хорошо, если ее смертью будет попрана смерть... Она нажилась, с нее хватит..." Жертву свою соотносит с жертвой Христовой и уж совсем по-русски: "А вдруг да в озверевших людях проснется человек? Вдруг да люди задумаются?.." Откуда знать этой впитавшей в себя сказочный мир доброхотной, оторванной от родимого гнездовья песельнице, что в жизни-то, не как в сказке, вдруг такое не случается.

Прекраснодушная Махонька и заставляет задуматься о том, что роль верховного судии ей вряд ли подходит. Трезвый реалист Абрамов как бы прозрел иллюзорность Махонькиной веры в силу слова.

ВОВРЕМЯ ЛИ

И КО ВРЕМЕНИ ЛИ?

РИСТУПАЯ к работе над "Чистой книгой", Абрамов сказал себе: "Настало время..." Слова: "Россия и русский человек нуждаются в осмыслении нашего исторического опыта" - подразумевают неблагополучие на важнейшем для самосознания народа направлении общественной и духовной жизни. Советская наука искаженно представляла исторический путь России в угоду идеологическому догмату. Грешила этим и литература. Так что своевременность обращения писателя к историческому опыту России не вызывает сомнений. Как, скажем, не вызывает сомнений своим поучительным смыслом "Красное колесо" Солженицына.

Но кто сегодня читает "Красное колесо"? Кто стал бы читать эпопею Абрамова, будь она выдающимся художественным творением? Могу добавить: кто сегодня читает талантливейший роман Владимира Личутина "Раскол", роман о трагических событиях русской истории, повлиявших на ее дальнейший ход, или, наконец, великое творение Леонида Леонова - роман "Пирамида", показывающий, в какие тупики приводит человечество его пренебрежение к историческому опыту? И это в то время, когда беспамятство, тупая, упертая вера политической элиты в свою самодостаточность, оказали и оказывают разрушительное воздействие на ход жизни, ведут к развалу государственности и обнищанию народа, к духовной спячке?!

Ответ на вопрос, поставленный выше, может быть только один: всегда вовремя, всегда ко времени. Возможно, сегодня как никогда. Так что замысел и наброски к "Чистой книге" интересны не только тем, как они вписываются в творчество Абрамова, но и как опыт художественного освоения истории освободившимся от догматов советской историографии сознанием писателя.

В центре первой книги - крестьянская семья Порохиных. Довольно подробно разработан образ Ивана Порохина, одного из братьев. Старший, Савва, тоже примечательная личность. Оба они из семьи иконников, отверженных в деревне Копани. Но Савва сумел-таки покорить сердце первой красавицы и гордячки Олены Копаневой, девушки из зажиточной семьи. Их отношения набросаны схематично: не надеясь на благословение отца и матери, Олена, по ее желанию, зачинает ребенка, чтобы поставить родителей перед фактом выбора, но по-настоящему влюбляется в Савву, когда тот сближается со ссыльными: вон какие люди выделили его среди других деревенских! А Савва, увлекшись революционными идеями, охладевает к Олене. Олена во время родов умирает. Трудно сказать, насколько психологически наполненной оказалась бы эта схема. Абрамов создал несколько замечательных женских характеров, но сфера любовных взаимоотношений мужчины и женщины не была сильной стороной его таланта.

Ивану же Порохину в романе отводится важная роль. Он - "Иванушка-дурачок из сказки. Ласковый". Но - мог броситься на отца, если тот посягнет на мать. И в монастыре не ужился. Иван наделен обаянием, красотою, любознателен. Но он и скрытен. Куда пойдет, во что обратит свою незаурядность? Служба у богатея Щепоткина что-то круто ломает в характере Ивана Порохина. Ласковый, добрый парень становится жестким, расчетливым. Приехав домой, "силой берет" свою бывшую учительницу. А потом, чтобы успокоить совесть, пускается в неистовый разгул. В нескольких небезопасных и рискованных приключениях Иван делает карьеру и в то же время проявляет верность семье, не выдав брата Савву, совершившего вместе с одним ссыльным ограбление. Хотя, поразмыслив, заявил: "По братним путям-дорогам не пойду, а от брата отрекаться не буду".

И самое главное - дальше. Не авантюризм, не карьеризм (они тоже входят в состав его крови), а - философия жизни, которая складывается из противостояния ссыльным и попавшему под их влияние брату Савве. "Савва и социалисты мечтают обновить Россию... через революцию, через войну... А это значит разрушение материальной основы жизни..." Но Иван, прислушиваясь к разговорам ссыльных, не разделяет взглядов социалистов, он - "строитель жизни". И размышления Ивана Порохина на эту тему, с оглядкой на исторический путь России, отличается трезвым пониманием ситуации. Он делает ставку на талантливых людей, работников, считая, что "Россия еще никогда не работала в полную силу". Догнать по уровню развития передовые промышленные страны - эта задача у него пока сводится к тому, что "прежде надо научиться работать". Революция этому не научит.

На духовное развитие Ивана большое влияние оказывает человек из народа, по имени Необходим. Правда, он как-то уж очень легко разбивает революционные постулаты ссыльных социалистов, переводя их на язык народных понятий. Это человек - "воплощение здорового, практического ума". Этакий дядька при Иване. Чем-то напоминает горьковского Луку ("На дне"), убеждает, ссылаясь на свой опыт, но, в отличие от Луки, не утешает призрачными надеждами, а говорит о том, что люди задавлены, им надо дать возможность свободно работать, твердо высказывается за земство, которого не было в Поморье.

Побывав на собрании земцев (местной интеллигенции), Иван Порохин становится активным сторонником этой идеи, видит в ней перспективу развития края, здесь он смыкается с братом Саввой - врагом царизма. Дальнейшая судьба братьев Саввы и Ивана Порохиных намечена пунктирно, она оставляет след во второй книге, во время гражданской войны, где Савва выступает жестким красным комиссаром, а Иван, служа в Белой армии, проявляет человечность к пленным. Не поставлена точка и в сцене, когда плененного Савву ведет на расстрел брат Иван, предлагает ему волю и пистолет, а тот не берет, признаваясь, что если возьмет, то убьет Ивана: "Не хочу, чтобы повторился в нашей семье библейский грех братоубийства..." За многоточием угадывается победа недобрых сил, так как Савва объявляет брата Ивана "злейшим врагом", а Иван обреченно говорит: "Мне больше незачем жить на этом свете".

Не менее круто ломает судьба и младшего брата Порохиных - Гунечку. И физически, и душевно он отличается от старших. Его тянула к себе церковь, постоянно общался с о. Аникием, проводил время в молитвах, готовил себя в монахи. Гунечка вносит в жизнь мир и лад, от него исходит такая внутренняя сила, что ему удается остановить драку разъяренных деревенских мужиков, став между ними посередке. Никто не посмел его тронуть. И вот этот маленький, худенький, привязанный к Богу и церкви человечек "всем сердцем прилепился к революции", искренне поверив, что она-то и поможет установить на земле царство Божие. Он записался добровольцем в Красную армию и погиб в пером же бою. И среди всех ужасов междуусобицы, смертей, крови именно гибель Гунечки потрясла деревню Копани: за что его-то? Ужас и бессмыслица междуусобной бойни виднее всего обнажилась гибелью этого Божьего человека.

У Братьев Порохиных была и сестра, Огнейка (Агния), которую писатель предполагал провести через всю трилогию, придумав ей невероятно запутанную биографию. Замыслил-то ее в житейском, бытовом содержании (в отличие от Махоньки, от Гунечки), как фигуру цельную, "живую, бесхитростную", открытую, но в этой открытости очень уязвимую. Кроме повышенной возбудимости, легкого и естественного усвоения с малых лет нужных и важных навыков крестьянского обихода, писатель обращает внимание на его эстетику. Подробно, хотя и незаконченно, набросана картина сборов Огнейки на игрище, ее первый выход на этот деревенский бал. В подготовке принимают участие все близкие и просто знакомые, подают советы: чем украсить девушку, как косу заплести, как одеть, да надо и "выходку показать".

А приключенье случилось, когда на игрище явились ссыльные молодые люди, которых поддержали свои деревенские парни. По установившемуся обычаю, в хороводе девушек выставляли дочь богача, а бедноту "задвигали назад", а они потребовали вести хоровод самой красивой девушке - Огнейке. И на чью-то реплику из толпы, что, мол, первым "должно быть богатство", уже почувствовавшая свою силу Огнейка гордо заявляет: "А я сама богатство..." - да как подняла голову, да как ступила - замолчали люди". Эта "озорная девчонка" показала в своей выходке такие величавые, королевские движения и позы, которые удивили копаневских баб - откуда это все взялось?

Как-то само собой припоминается сцена из "Войны и мира", когда Наташа Ростова, эта юная графинюшка, оказавшись перед дворовыми людьми, включившись в то "степенное веселье", которое продемонстрировала экономка Анисья Федоровна, тоже пустилась в пляс, и было чему дивиться, "глядя на эту тоненькую, грациозную... в шелку и бархате воспитанную графиню, которая сумела понять все то, что было в Анисье, и в отце Анисьи, и в тетке, и в матери, и во всяком русском человеке". Вот - откуда.

Не диво, что, натура страстная, Огнейка увлеклась молодым ссыльным Юрой. Но... ее выдают замуж за нелюбимого, за презренного, и Огнейка соглашается на этот брак, ибо он стал условием спасенья брата Ивана от тюрьмы. Видимо, Абрамов задумывал показать униженную и оскорбленную Огнейку в мстительном русском завихрении: "Проводы мужа в солдаты. И тогда - разгул: вот вам за все..." Подтверждение этому (пьянство, разврат) находим в другом наброске, в репликах других персонажей, да и в признании самой Огнейки, когда она - уже после революции - встретится с Юрой. В своем несчастье, в своем падении она гневно, на грани истерики обвиняет всех и его, на которого "молилась", - тоже:

"А теперь иди и больше не показывайся мне на глаза. Нету прежней Огнейки. Я сука, блядь. Я себе противна. Меня ни под одним щелоком не отмыть, а не то что этим мыльцем алым, которого ты принес..."

...Еще одна встреча Огнейки с Юрой - во время Гражданской войны. Она выхаживает его, заболевшего тифом. Потом встреча на фронте. Начался бой. Огнейка обращается к Богу, молит его сохранить Юру ("Я люблю его... больше жизни люблю..."). И какое-то неясное спасение Огнейки Юрой из "стана мятежников", объяснение в любви, он - ей: "Ты чище всех" и "Я тебя всю жизнь любил".

В опубликованных набросках Юра и Агния (Огнейка) - единственные персонажи, с которыми Абрамов продвинулся в 30-е годы, обозначив их как мужа и жену, отца и мать двух детей - "преданных комсомольцев". Отец - "живой дух революции" - оказывается "врагом" революции, дочь отказывается от отца, сын порывает из-за этого с сестрой. Рушится семья.

Это всего лишь схема, которая должна была воплотиться живыми человеческими голосами, жестами, картинами - жизнью. Как схема, она вроде бы не открывает нам ничего нового, но ведь жизнь деревни во время и после войны мы также представляем по разным источникам в общем, однако явленная в романах и повестях Абрамова, она оказалась наполненной духом и плотью для эмоционального восприятия, для сопереживания. Абрамов-художник, владевший искусством построения драматического, конфликтного сюжета и характеров, несущих в самих себе конфликтность, мастер острого диалога, во всеоружии шел к осуществлению столь масштабного замысла. И дело не в том, чтобы гадать, как это у писателя могло получиться, а в том, какое направление развития событий он избрал для своей эпопеи, как историческую оценку собирался им дать.

КТО БЫ СТАЛ ЧИТАТЬ "ЧИСТУЮ КНИГУ"?

О ФАКТУ так и есть, Абрамов не открывает чего-то нового в круговороте жизни России ХХ века, чего еще не было в нашей литературе. Но ведь пока - схема, наброски, даже не конспект. Мало ли в русской и мировой литературе совпадающих и даже точно воспроизводимых сюжетов! Так что новизна и неповторимость характеров, столкновение страстей, разрешение противоречий здесь только предположительны, они угадываются пока лишь в деталях и генетической характерности северян-поморов, той ветки от корневой системы русского народа, которая селилась и развивалась в жестоком противостоянии стихийных сил природы, которая не испытала ни монголо-татарского нашествия, ни крепостного права.

Это обстоятельство приходит на ум, когда думаешь, во что же мог реализоваться абрамовский проект. И все же не оставляет мысль о том, насколько ко времени пришлась бы "Чистая книга", насколько органично вошла бы она - не в литературный процесс, этот фантом неуловим, он безличен и существует лишь в умах критиков, а - в сознание читателей. Федор Абрамов, накопивший к тому времени огромный опыт, проделавший титаническую подготовительную работу, начал свой роман на подъеме духа: "Господи, задыхаюсь от счастья: завтра окунусь в бумаги "Чистой книги". Только бы не утонуть. 83-й год может стать годом великой радости. Если, конечно, пойдет "Чистая книга". Абрамов верил в успех. Но... 1983-й год отвел ему для работы и болезни лишь несколько месяцев, он стал годом земного предела писателя.

Суть же сомнений состоит в том, что к середине 80-х уже миновал пик деревенской прозы, ее огромного влияния на умы и сердца читателя. В стране, в умонастроениях народа назревали, а затем и произошли перемены. Переменилось отношение к литературе, образовался новый, еще не вполне осмысленный книжный рынок. Деревенская проза стала историей литературы. А "Чистая книга" основным развитием сюжета связана с деревней, историей крестьянских семей, в ней преобладают деревенские типы. И есть основание предположить, что новое сочинение Абрамова вряд ли могло иметь такой же читательский успех, как его тетралогия "Братья и сестры".

Другие времена, другие нравы. И - другие читательские интересы, иногда искаженные, выходящие за пределы культурного ряда. Но - какие есть. Могло ли все это влиять на замысел и характер повествования Федора Абрамова? Зная писателя и общаясь с ним многие годы, уверен, что - нет. Конъюнктура не могла поколебать десятилетиями выношенный замысел художника. Делом чести, писательского достоинства он считал сказать в литературе правду о жизни, как ее увидел, понял, пережил в себе. И его не могла отвратить возможная глухота читательского отношения к "Чистой книге".

Не исключаю, что время и перемены в жизни корректировали бы замысел, но - такие книги пишутся, говоря высоким штилем, на века (и не на массового читателя) или не пишутся совсем. Другое дело - удаются они или не удаются, выдерживают проверку временем или не выдерживают. Возьмем в рассуждение неоспоримый ряд, классику, и признаемся себе в том, что из ста человек, хранящих на книжных полках "Войну и мир" и "Братьев Карамазовых", прочитал их в лучшем случае один, и все станет на свои места.

www.ng.ru

Сборник "Чистая книга Фёдора Абрамова"

28.01.2016 16:29

ОТ СОСТАВИТЕЛЕЙ

Сборник «Чистая книга Фёдора Абрамова», подготовленный к изданию Архангельской областной научной библиотекой им. Н. А. Добролюбова в серии «Северная библиотека», посвящён незавершённому роману писателя, материалы к которому Фёдор Александрович собирал 25 лет. По словам вдовы писателя Людмилы Владимировны Крутиковой-Абрамовой, «Чистая книга» задумывалась как самое проникновенное и мудрое произведение писателя. «Книга должна была вместить весь жизненный и духовный опыт Абрамова, его многолетние размышления о судьбе России, о русской истории, русском характере, о путях развития России и всего человечества, о смысле и назначении человеческой жизни»1.

Ранняя смерть писателя оборвала начатую работу. Но остался огромный архив, и Людмила Владимировна приложила все свои силы, чтобы разобрать его, изложить замысел произведения и опубликовать «Чистую книгу». В 1998 году роман был напечатан в журнале «Нева», а в 2000 году – издан отдельной книгой.

К сожалению, после выхода в свет «Чистая книга» не была оценена по достоинству и не узнала массового прочтения. Лишь незначительная часть профессионального сообщества отозвалась на публикацию книги.

В 2011 году Людмила Владимировна Крутикова-Абрамова приняла решение передать библиотеку Фёдора Абрамова – а это более тысячи экземпляров книг – и часть его домашней коллекции в фонд Архангельской областной научной библиотеки имени Н. А. Добролюбова. В основе книжного собрания – литература, которая была необходима Фёдору Абрамову для работы над «Чистой книгой». Чуть позже в фонд областной библиотеки поступил и архив романа – рукописи, фотографии, подготовительные материалы в виде многочисленных вырезок из газет, копий музейных документов и часть переписки писателя.

Приняв такой дар, сотрудники АОНБ оценили огромное доверие вдовы писателя и свою ответственность. В результате в областной библиотеке был создан Кабинет Фёдора Абрамова – первый для АОНБ опыт работы, в котором тесно связаны библиотечная и музейно-экспозиционная деятельность. Торжественное открытие Кабинета состоялось в День памяти писателя 14 мая 2013 года. В целях развития работы Кабинета в марте 2013 года была подана заявка в Совет по Грантам Президента РФ на реализацию проекта по созданию литературно-музейной экспозиции «Чистая книга». Проект получил финансовую поддержку и был успешно реализован.

В процессе работы над проектом стал очевиден интерес читателей к «Чистой книге». К сожалению, не многие библиотеки области имеют в своих фондах это произведение. Появилась необходимость переиздать книгу на родине писателя. Все права на издание произведений Ф. А. Абрамова принадлежат Л. В. Крутиковой-Абрамовой, с которой был подписан Авторский договор о передаче библиотеке неисключительных прав на использование романа. Людмила Владимировна также предложила включить в сборник два рассказа писателя – «Слон Голубоглазый» и «Из колена Аввакумова», герои которых – светлые и нравственно чистые люди; а также речь, сказанную Ф. А. Абрамовым на похоронах музыковеда Наталии Львовны Котиковой. О ней и героях этих рассказов Фёдор Александрович 1 декабря 1974 года отметил в своей записной книжке: «Мудрость так называемых простых людей более великая, чем мудрость так называемых великих. Ибо эти простые люди освобождены от тщеславия, творят жизнь и добро, не рассчитывая на бессмертие, на славу, на вознаграждение. Тогда как так называемые великие часто утверждают лишь себя… Истинно великие люди – простые, безымянные»2.

В содержание сборника включены статьи известных литературоведов, посвящённые «Чистой книге»: Георгия Алексеевича Цветова, Люции Александровны Барташевич, Натальи Алексеевны Кисель, Андрея Геннадьевича Рудалёва, а также Людмилы Владимировны Крутиковой-Абрамовой. В качестве иллюстративного материала представлены копии документов из архива «Чистой книги», хранящегося в Архангельской областной научной библиотеке им. Н. А. Добролюбова (рукописные страницы романа и фотографии, иллюстрирующие его содержание), а также фотографий путешествия Фёдора Абрамова по Пинеге летом 1960 года из фонда Веркольского литературно-мемориального музея Ф. А. Абрамова.

«Чистая книга» Фёдора Абрамова – это духовное завещание писателя будущим поколениям. Её глубокое и внимательное прочтение помогает найти ответы на многие вопросы: в чём смысл жизни, каково предназначение человека на Земле, как помочь России, миру, человечеству выйти из тупиков вседозволенности, эгоизма, бездуховности, стремления к безудержному обогащению.

Желаем читателям неспешного, вдумчивого прочтения произведения и соразмышления, к которому призывал автор «Чистой книги».

 

 

 

1Крутикова-Абрамова Л. В. Жива Россия : Ф. Абрамов: его книги, прозрения и предостережения. СПб., 2003. С. 280.

2 Абрамов Ф. Так что же нам делать? СПб., 1995. С. 79–80.

 

 

 

 

Подробнее о книге в разделе "Обзор книг"

lotsiya.ru