Любовь в конце тоннеля. Заметки о новой книге Александра Купера «Истопник» . Истопник книга


Любовь в конце тоннеля. Заметки о новой книге Александра Купера «Истопник»

Как пошутил — а может, и не пошутил — кто-то из великих, у каждого уважающего себя писателя должна быть книга, которую он пишет всю жизнь. А все иные его сочинения на поверку оказываются не то чтобы заготовками, а как бы ступенями к тому подиуму, на который литератор возлагает главный труд.

Так ли оценивает свою работу сам Александр Купер, нет ли — мне неведомо. Но и по объему книги, и по плотности текста, и по изобилию содержательной фактуры создается впечатление, что автор решил исчерпать себя до донышка, высказать все, что на уме и на сердце, ничего не оставив «на потом».

Обычно так описывают собственную судьбу, которую подробнее тебя самого никто не знает. Купер же рассказывает о том, чего лично не испытал и в силу возраста испытать не мог. Своих героев он помещает в Бамлаг, одно из образцовых подразделений архипелага ГУЛАГ.

Заключенные пробивают Дуссе-Алиньский тоннель, который, со слов автора, скрывает самые страшные тайны Байкало-Амурской железнодорожной магистрали. А зэков стерегут смотрители, которые в любой момент сами могут стать — и становятся — сидельцами.

Предвижу вопрос: кому сейчас интересна так называемая лагерная проза? И что можно сказать после Шаламова, Владимова, Солженицына, Жигулина, Гинзбург, Марченко, Ширяева, Солоневича и иже с ними? В конце восьмидесятых, когда открылись шлюзы, мы насытились этой литературой, дотоле недоступной, и ценность ее была для нас огромна. В том числе и потому, что авторами выступали бывшие зэки — кому и верить, как не им?

Не понимать этого обстоятельства Александр Купер не может, ему кровь из носу нужно получить вотум читательского доверия. И он раскладывает перед нами документы, содержащие массу живописных подробностей — от организации обвинительных приговоров до нормирования лагерной жизни. Документов много, и кажется, что автор настаивает: не пролистывайте, вчитайтесь, я с таким трудом это добыл, тут кристальная правда, она слишком бредовая, чтобы быть вымыслом. И веришь.

Но как только поверил, будь готов, что с тобой заведут литературную игру. Купер не был бы Купером, если бы в ткань абсолютно реалистического повествования не ввел фэнтези. И вот он доставляет Сталина и человека, похожего на Путина, на митинг по случаю прохода первого поезда через очищенный ото льда тоннель (митинг в действительности имел место). И два почетных гостя, общаясь на «ты», беседуют о роли власти в истории.

Зачем это нужно? А затем, предположу, что Александру Куперу мало увидеть и нам показать перипетии сюжета с одной-единственной точки обзора. И он меняет эти точки, то убегая в прошлое, то перескакивая в наши дни. Так острее и объемнее картина. И так полнокровнее выглядят герои книги — старлей НКВД, истопник тоннеля Костя Ярков, начальник женского лагпункта Сталина Говердовская, командир Бамлага генерал-лейтенант Френкель, зэк-священник отец Климент, безногий бандеровец зэк Мыкола. Персонажей в романе много, как и сюжетных линий. Но если меня спросить, какая линия цепляет сильней всего, то это, конечно, — ночь любви.

Дуссе-Алиньский тоннель пробивают навстречу друг другу две бригады заключенных — мужская и женская. Начальство лагеря изобретает новый способ повышения производительности: за досрочную стыковку всем зэкам и зэчкам обещана ночь любви — кто с кем пожелает. Авторы иезуитской идеи мечтают узреть животный гон, свальный грех, но вместо этого перед нами проходят одна за другой деликатные, полные нежности сцены. С одной из которых начинается счастливый и одновременно мучительный роман главных героев — Яркова и Говердовской.

Александр Купер определяет жанр своей книги как кинороман с курсивом, хором и оркестром. С курсивом понятно — им набраны документы, а вот «кино» нуждается в осмыслении. При чем тут вообще кино? Да, «Истопник» по фабуле пружинно драматургичен, характеры персонажей прописаны ярко, а сам автор постоянно вставляет режиссерские ремарки, подкладывает под повествование музыкальный фон (от «Сиреневого тумана» до знаменитой темы Нино Роты из феллиниевского фильма «Восемь с половиной»), дает указания оператору, художнику по костюмам и даже бутафору.

Хорошо еще, что актерский кастинг не проводит. Но, несмотря на все это, мы имеем дело не со сценарием (при том что роман вполне может стать основой кинокартины или сериала), а с самой натуральной, стопроцентной литературой. Купер хитер, умеет «взболтать, но не смешивать», но и читателей не проведешь, ибо мы знаем его плутовскую манеру, которой он верен и на этот раз.

В «Истопнике» немало конструкторских приемов, которые автор использовал в «Таймери», Saudade, в «Надее», других своих книгах, они, собственно, и создают в большой мере его индивидуальный почерк. Ему, к примеру, обязательно требуется включенный в действие рассказчик. В одном случае — писатель Купердонов, в другом — Хроникер, а вот теперь зэк Йорик. Автор рукописи «Истопник. Записки барачного придурка».

Человек, похожий на автора киноромана. Или другое: Купер — фанат деталей, он дотошно (но при этом не муторно!) описывает запахи и вкусы, орудия труда и быта, рыбалки и охоты, защиты и нападения. Вплоть до устройства специального рюкзака, в котором беглые зэки уносят безногого Мыколу. Правду говорят: сочинение только выиграет, если автор знает предмет изображения.

Но все перечисленное — не самоцитирование, не механическое тиражирование собственных наработок. Эти литературные построения абсолютно органичны контексту нового, несхожего с предыдущими, романа. Лично мне такой принцип очень по вкусу, и в подобных случаях всегда вспоминаю знаменитую постановку «Мастера и Маргариты» в Театре на Таганке.

Когда Любимов взялся за Булгакова, ему сказали: хотите ставить — ставьте, но финансирования не получите. И Юрий Петрович с долголетним соавтором, художником Давидом Боровским, перенесли на сцену декорации из прежних своих работ. Понтий Пилат устроился в большой золоченой раме из «Тартюфа», ставшая ведьмой Маргарита полетела на знаменитом рогожном занавесе из «Гамлета», а Воланд философствовал, раскачиваясь на маятнике из «Часа пик». И выходило так, что к этой постановке режиссер шаг за шагом шел всю жизнь. Что и было мигом расшифровано театральной Москвой.

Из сказанного не следует, что я пророчу «Истопнику» место в отечественной культуре, равнозначное любимовскому «Мастеру». Хотя замечу, что спектакль Театра на Таганке вышел в 1977-м, и тем же годом Александр Купер датирует начало работы над романом — хорошо бы, успешным.

Никакие это не воландовские штучки. Но совпадение, согласитесь, приятное.

ДОСЬЕ

Александр Купер - писатель и публицист, автор книг «Лягунда», «Екарный бабай», «Ангел мой», «Флейта крысолова», «Таймери», «Не мой день» и «Жук золотой». Обладатель премии «Золотой Дельвиг» за кинороман «Надея», вошедший затем в лонг-лист премии «Русский Букер».

Фото: Игорь Ивандиков, "Вечерняя Москва"

vm.ru

Вершины не спят (Книга 1). Содержание - ИСТОПНИК

Никогда не думал Астемир, что в одном месте, под одной крышей; может быть столько боли и страдания, сколько увидел он здесь, в госпитале. А главное, — и это больше всего занимало Астемира, не одну бессонную ночь он раздумывал над этим, — главное: ради чего люди обречены на страдания и лишения? Важные и умные люди в больших чинах и красивые, нарядные дамы нередко приходили к раненым — приносили подарки, иных награждали крестами, медалями. И все эти господа не ужасались, а умилялись при виде страдающих людей и приходили сюда как бы для своего удовольствия. Астемир не находил этому объяснения.

Не сразу судьба свела Астемира с таким человеком, которому он мог решиться высказать все свои недоумения.

Обязанности Астемира росли. Он часто дневалил на кухне, нередко передавал больным гостинцы от их родных. А это было премилое дело! Отделение госпиталя называлось мусульманским. Начальство их не притесняло, а правоверные не забывали своих обычаев: к раненым нередко приезжали родственники с хурджинами, от которых вкусно пахло кабардинскими кукурузными лепешками, бараниной, вареной индейкой или курицей. Покуда Астемир нес такую сумку, ему казалось, что он дышит воздухом родного аула. Как часто хотелось ему рассказать о себе Думасаре, сесть за стол с милыми ему Эльдаром, дедом Баляцо, кузнецом Ботом, приласкать детей… Рассказать старикам обо всем новом, необычайном, странном, интересном и нередко пугающем, обо всем, что изо дня в день узнавал он.

ИСТОПНИК

Человек, который больше других пришелся по сердцу Астемиру, был вольнонаемный санитар, вернее — главный истопник. Звали его Степан Ильич, а фамилия Коломейцев. Каков он был с виду? Да так себе, неказистый, рыжеватый и, как многие люди со светлой кожей, слегка веснушчатый даже в зимнее время. Узкие глаза его, однако, были не голубые, а темные и очень пристальные. Внимательными они оставались и тогда, когда он смеялся, а на смех, на веселье истопник не скупился. Любил и сам пошутить, любил подсесть к тем, кто шутил, где было повеселее. Но что самое удивительное, — и это особенно сближало его, русского человека, с кавказцами, — он понимал по-кабардински и по-адыгейски; для всех у него находился салям — привет. Не то в шутку, не то всерьез он говорил, что его держат при госпитале как раз за то, что он знает кавказские наречия.

Астемир не скрывал своего расположения к этому человеку, и Степан Ильич отвечал ему тем же. Когда Астемир настолько окреп, что смог поднимать тяжести, он стал помогать Степану Ильичу в его работе — то подтащит дров, то заменит его у печки, — они еще больше сблизились. Шутка ли — наколоть и приготовить дров, угля и растопить не меньше двадцати печей!

Приятно было Астемиру помогать Степану Ильичу, подолгу беседовать с ним.

Печка растоплена. Дрова, разгораясь, трещат, только подбрасывай поленьев или подсыпай уголь! Пламя, колеблясь, озаряет лица Астемира и Степана Ильича. Степану Ильичу тоже, видимо, приятна дружба, доверчивость Астемира.

Неторопливо идет их беседа. Степан Ильич внимательно слушает рассказы Астемира о Кабарде, о семье, о Баляцо, о Боте, о Гумаре, о знаменательной встрече Астемира с полковником Клишбиевым, о Жираслане, о том, наконец, что пришлось Астемиру пережить недавно у конеторговца Мурадова. Иногда Астемир, по просьбе Степана Ильича, пробовал пересказывать по-русски сказания о нартах… Он знал много песен от Думасары и сам умел складывать песни.

Астемир видел большую пользу для себя в этих беседах и потому еще, что Степан Ильич учил его новым русским словам.

За время болезни Астемир густо оброс бородой, но не сбривал ее, а Степан Ильич бороду брил, оставлял лишь короткие усы. Он шутил, что сбривает бороду затем, чтобы не подпалить ее у печки, а Астемир, подхватывая шутку, возражал, что напрасно Степан Ильич этого опасается: пламень его бороды помогал бы разжигать дрова и экономились бы спички.

Каждый, кто прислушался бы к их разговору, немало посмеялся бы — таким подчас забавным был полурусский, полукабардинский язык, на котором они изъяснялись.

Не сразу Степан Ильич открылся Астемиру.

Этот человек твердо следовал мудрому предостережению: «Не один пуд соли съешь с человеком, которого хочешь узнать». Видимо, у Степана Ильича были серьезные причины для такой осторожности. Все это Астемир понял позже. Понял он и то, почему Степан Ильич при первом знакомстве переспрашивал его, откуда он родом, и как-то многозначительно повторял название Астемирова аула:

— Шхальмивоко, говоришь ты? Шхальмивоко. Интересно! Очень интересно!

А когда Астемир однажды заговорил об Эльдаре, Степан Ильич опять переспросил его:

— Эльдар? Ну-ну, это какой же Эльдар? Кто его отец?

Астемир рассказал Степану Ильичу, что отец Эльдара, двоюродный брат Думасары, был арестован после Зольского бунта и выслан в Сибирь.

В тот вечер Степан Ильич был необыкновенно молчалив и только коротко повторял:

— Ишь ты… Вон какие дела бывают на свете, Астемир!

Вскоре и Астемиру стало ясно, какие именно дела имеет в виду Степан Ильич.

Приближалась весна тысяча девятьсот семнадцатого года.

Однажды Степан Ильич растапливал печь с какой-то особенной, не свойственной ему яростью. Долго не отвечал он на попытки Астемира заговорить с ним и вдруг, оборотясь к кунаку, сказал:

— Так-то, Астемир! Царя не стало. Астемир обомлел и ничего не понял. Как так — царя не стало? Как понимать эти слова? Ничего себе, — царя не стало, хороша шутка!

— Да не шутка, а всерьез, — отвечал Степан Ильич. — Свергли царя, Астемир. Царь отрекся от престола. Понятны тебе эти слова?

Нет, и эти слова не были понятны Астемиру. Дружески глядя на Астемира, Степан Ильич ободрил его:

— Ничего, поймешь. Скоро все поймут это. Но то ли еще будет! Мы с тобой, Астемир, теперь только начинаем настоящую жизнь… Твое Шхальмивоко тоже еще увидит иную жизнь — без Гумара. Хотел бы ты жить в своем Шхальмивоко без Гумара?

Мало того — в этот же вечер Степан Ильич сказал:

— Скоро пойдем с тобой к Эльдару.

— Как так — к Эльдару? Зачем пойдем к Эльдару?

— Есть у меня к нему дело.

— Есть дело к Эльдару? Какое дело?

И вот тут-то Степан Ильич кое-что рассказал Астемиру о себе. Астемир узнал, что позапрошлой зимой Степан Ильич жил не в Ростове, а в Сибири и там встречался с Муратом Пашевым, отцом Эльдара, свояком Астемира, сосланным в Сибирь после Зольского восстания.

— Да ты не шутишь ли, Степан Ильич?

— Зачем шутить, какие тут шутки! Начинаются дела серьезнейшие. Не знаю, Астемир, в шутку или всерьез, но, кажется, мы с тобой тоже родственники.

В этот вечер Астемир узнал, что Мурат Пашев умер на руках у Степана Ильича. Степан Ильич дружил с Муратом, как сейчас дружит с ним, Астемиром. Они вместе работали на лесоповале в сибирской тайге. Мурат этой жизни не вынес. Но он все равно верил, что придет другая жизнь, лучшая для каждого в его родном доме, а не на чужбине. Он верил, что его гнев против зла, против хищников-князей не пройдет бесследно даже в том случае, если сам он больше не вернется в Кабарду. То, чего не смог сделать сам, он завещал своему сыну Эльдару. И Степан Ильич клятвенно обещал умирающему Мурату найти Эльдара и передать завещание отца.

— И вот, — сказал под конец Степан Ильич, — как видишь, Астемир, старый Мурат был прав, его, а вернее, наш общий гнев не остыл. И мы скоро пойдем с тобой в твое Шхальмивоко… А пока давай топить печи и помалкивать.

И они топили печи и помалкивали до происшествия, с которого в представлении Астемира начались дальнейшие перемены.

В мусульманском отделении госпиталя соблюдались свои порядки. Скорей не дадут к ужину ничего, но не пришлют супа из общего котла, где варились сало, свинина. Правоверные готовы были обойтись без ужина, лишь бы не оскверниться. На этом и сыграл однажды сосед Астемира по койке Губачиков. Не будь этого происшествия, возможно, события получили бы иной ход.

www.booklot.ru

rulibs.com : Проза : Советская классическая проза : ИСТОПНИК : Алим Кешоков : читать онлайн : читать бесплатно

ИСТОПНИК

Человек, который больше других пришелся по сердцу Астемиру, был вольнонаемный санитар, вернее — главный истопник. Звали его Степан Ильич, а фамилия Коломейцев. Каков он был с виду? Да так себе, неказистый, рыжеватый и, как многие люди со светлой кожей, слегка веснушчатый даже в зимнее время. Узкие глаза его, однако, были не голубые, а темные и очень пристальные. Внимательными они оставались и тогда, когда он смеялся, а на смех, на веселье истопник не скупился. Любил и сам пошутить, любил подсесть к тем, кто шутил, где было повеселее. Но что самое удивительное, — и это особенно сближало его, русского человека, с кавказцами, — он понимал по-кабардински и по-адыгейски; для всех у него находился салям — привет. Не то в шутку, не то всерьез он говорил, что его держат при госпитале как раз за то, что он знает кавказские наречия.

Астемир не скрывал своего расположения к этому человеку, и Степан Ильич отвечал ему тем же. Когда Астемир настолько окреп, что смог поднимать тяжести, он стал помогать Степану Ильичу в его работе — то подтащит дров, то заменит его у печки, — они еще больше сблизились. Шутка ли — наколоть и приготовить дров, угля и растопить не меньше двадцати печей!

Приятно было Астемиру помогать Степану Ильичу, подолгу беседовать с ним.

Печка растоплена. Дрова, разгораясь, трещат, только подбрасывай поленьев или подсыпай уголь! Пламя, колеблясь, озаряет лица Астемира и Степана Ильича. Степану Ильичу тоже, видимо, приятна дружба, доверчивость Астемира.

Неторопливо идет их беседа. Степан Ильич внимательно слушает рассказы Астемира о Кабарде, о семье, о Баляцо, о Боте, о Гумаре, о знаменательной встрече Астемира с полковником Клишбиевым, о Жираслане, о том, наконец, что пришлось Астемиру пережить недавно у конеторговца Мурадова. Иногда Астемир, по просьбе Степана Ильича, пробовал пересказывать по-русски сказания о нартах… Он знал много песен от Думасары и сам умел складывать песни.

Астемир видел большую пользу для себя в этих беседах и потому еще, что Степан Ильич учил его новым русским словам.

За время болезни Астемир густо оброс бородой, но не сбривал ее, а Степан Ильич бороду брил, оставлял лишь короткие усы. Он шутил, что сбривает бороду затем, чтобы не подпалить ее у печки, а Астемир, подхватывая шутку, возражал, что напрасно Степан Ильич этого опасается: пламень его бороды помогал бы разжигать дрова и экономились бы спички.

Каждый, кто прислушался бы к их разговору, немало посмеялся бы — таким подчас забавным был полурусский, полукабардинский язык, на котором они изъяснялись.

Не сразу Степан Ильич открылся Астемиру.

Этот человек твердо следовал мудрому предостережению: «Не один пуд соли съешь с человеком, которого хочешь узнать». Видимо, у Степана Ильича были серьезные причины для такой осторожности. Все это Астемир понял позже. Понял он и то, почему Степан Ильич при первом знакомстве переспрашивал его, откуда он родом, и как-то многозначительно повторял название Астемирова аула:

— Шхальмивоко, говоришь ты? Шхальмивоко. Интересно! Очень интересно!

А когда Астемир однажды заговорил об Эльдаре, Степан Ильич опять переспросил его:

— Эльдар? Ну-ну, это какой же Эльдар? Кто его отец?

Астемир рассказал Степану Ильичу, что отец Эльдара, двоюродный брат Думасары, был арестован после Зольского бунта и выслан в Сибирь.

В тот вечер Степан Ильич был необыкновенно молчалив и только коротко повторял:

— Ишь ты… Вон какие дела бывают на свете, Астемир!

Вскоре и Астемиру стало ясно, какие именно дела имеет в виду Степан Ильич.

Приближалась весна тысяча девятьсот семнадцатого года.

Однажды Степан Ильич растапливал печь с какой-то особенной, не свойственной ему яростью. Долго не отвечал он на попытки Астемира заговорить с ним и вдруг, оборотясь к кунаку, сказал:

— Так-то, Астемир! Царя не стало. Астемир обомлел и ничего не понял. Как так — царя не стало? Как понимать эти слова? Ничего себе, — царя не стало, хороша шутка!

— Да не шутка, а всерьез, — отвечал Степан Ильич. — Свергли царя, Астемир. Царь отрекся от престола. Понятны тебе эти слова?

Нет, и эти слова не были понятны Астемиру. Дружески глядя на Астемира, Степан Ильич ободрил его:

— Ничего, поймешь. Скоро все поймут это. Но то ли еще будет! Мы с тобой, Астемир, теперь только начинаем настоящую жизнь… Твое Шхальмивоко тоже еще увидит иную жизнь — без Гумара. Хотел бы ты жить в своем Шхальмивоко без Гумара?

Мало того — в этот же вечер Степан Ильич сказал:

— Скоро пойдем с тобой к Эльдару.

— Как так — к Эльдару? Зачем пойдем к Эльдару?

— Есть у меня к нему дело.

— Есть дело к Эльдару? Какое дело?

И вот тут-то Степан Ильич кое-что рассказал Астемиру о себе. Астемир узнал, что позапрошлой зимой Степан Ильич жил не в Ростове, а в Сибири и там встречался с Муратом Пашевым, отцом Эльдара, свояком Астемира, сосланным в Сибирь после Зольского восстания.

— Да ты не шутишь ли, Степан Ильич?

— Зачем шутить, какие тут шутки! Начинаются дела серьезнейшие. Не знаю, Астемир, в шутку или всерьез, но, кажется, мы с тобой тоже родственники.

В этот вечер Астемир узнал, что Мурат Пашев умер на руках у Степана Ильича. Степан Ильич дружил с Муратом, как сейчас дружит с ним, Астемиром. Они вместе работали на лесоповале в сибирской тайге. Мурат этой жизни не вынес. Но он все равно верил, что придет другая жизнь, лучшая для каждого в его родном доме, а не на чужбине. Он верил, что его гнев против зла, против хищников-князей не пройдет бесследно даже в том случае, если сам он больше не вернется в Кабарду. То, чего не смог сделать сам, он завещал своему сыну Эльдару. И Степан Ильич клятвенно обещал умирающему Мурату найти Эльдара и передать завещание отца.

— И вот, — сказал под конец Степан Ильич, — как видишь, Астемир, старый Мурат был прав, его, а вернее, наш общий гнев не остыл. И мы скоро пойдем с тобой в твое Шхальмивоко… А пока давай топить печи и помалкивать.

И они топили печи и помалкивали до происшествия, с которого в представлении Астемира начались дальнейшие перемены.

В мусульманском отделении госпиталя соблюдались свои порядки. Скорей не дадут к ужину ничего, но не пришлют супа из общего котла, где варились сало, свинина. Правоверные готовы были обойтись без ужина, лишь бы не оскверниться. На этом и сыграл однажды сосед Астемира по койке Губачиков. Не будь этого происшествия, возможно, события получили бы иной ход.

Балагур Губачиков — да простит его аллах — скрыл от товарищей, что хотя он кабардинец, но крещен в православную веру.

Поправлялся Губачиков быстро, и еще быстрее улучшался его аппетит. Посылок от родственников он не получал. Где развязывается узелок с гостинцем, смотришь, там и Губачиков. Так было до тех пор, покуда болтун и балагур, носившийся по палатам на одной ноге, с помощью костыля, сам не проговорился, что он православный. Правда, он тут же спохватился, но ему уже не верили. Вчерашние его благодетели перестали угощать его. Губачиков ворчал, ворчал и нашел выход из затруднения.

— Правоверные! Сало! Свинья! — раздался однажды во время обеда крик Губачикова.

— Как свинья? Где свинья?!

— Да вот, в миске!

Астемир, сидевший на койке рядом с Губачиковым, первый увидел, что действительно в миске у соседа плавает кусок свиного сала, и первый отставил свой суп, хотя и не очень тщательно соблюдал правила Корана. Просто, как и у многих других кавказцев, у Астемира было как бы врожденное чувство брезгливости к свинине.

Вся палата отказалась есть суп. Зашумели. А Губачиков под шумок съел мясо из всех мисок, где оно еще оставалось.

Больные требовали повара и дежурного по кухне.

Возмущение росло. Когда повар появился, над головами замелькали костыли, у кого-то в руках блеснул кинжал.

Испуганные санитары не могли сладить с наседающими на повара разгоряченными людьми. Дело принимало серьезный оборот. На койку вскочил Степан Ильич.

— Кунаки!

Нелегко было утихомирить возмущенных горцев, но Степан Ильич все же овладел их вниманием.

— Кто тут хорошо знает Коран? — спросил он.

— Я знаю Коран, — отвечал Астемир.

— Ну, ты-то знаешь, это для меня не новость… Кто еще знает Коран?

Слово «Коран» заставило притихнуть самых пылких крикунов.

Степан Ильич стал разъяснять стихи Корана, относящиеся к происшествию. Как толкует Коран случаи невольного осквернения свининой? А вот как:

— В Коране сказано, что грех падает на того человека, кто украдкой накормил другого.

Он на память прочитал несколько стихов Корана и этим окончательно подкупил мусульман, и без того охотно признававших истопника своим кунаком.

Даже Астемир был поражен таким точным и широким толкованием установлений священной черноты Корана.

Повар был спасен. А кто знает, может, ему грозили не только побои. Нешуточное дело — оскорбить фанатизм мусульманина. Теперь больше других на повара наседал Губачиков, стараясь отвести удар от себя.

— В ад его! — кричал Губачиков. — В ад! В котлы преисподней! — хотя, несомненно, думал в это время о котлах, в которых варилось мясо.

Так или иначе, к моменту, когда в дверях палаты появилось госпитальное начальство, все уже было более или менее спокойно. Однако полковник не счел возможным оставить происшествие безнаказанным.

— Я вышибу из вас эту дурь! — кричал он. — Лишаю горячей пищи всю палату… На трое суток!.. Видно, некуда вам девать свои силы, объелись? Не мешает кое-кому вспомнить фронтовые условия. Бунтовать вздумали! Революция? Да, революция. Но революция — это не значит беспорядок… Революция требует от всех нас высокой сознательности и дисциплины! Война не кончена. Да-с! Молчать! Не потерплю никаких бунтов…

О, как эти выкрики разъяренного полковника напомнили Астемиру сцену в канцелярии Клишбиева!

Но больше всего Астемира заинтересовало слово, которое он слышал отовсюду и значение которого не понимал. Это слово было — революция.

В тот же вечер, оставшись наедине со Степаном Ильичом перед пламенеющим жерлом печки, Астемир спросил Коломейцева:

— Скажи мне, друг, что это значит — революция?

— Революция — это значит… это значит: нельзя раненых солдат лишать горячей пищи… Вот что значит слово «революция», — объяснял Степан Ильич. — Революция — это значит: не щади себя, потому что наступило время, когда нужно открыть дорогу правде до конца, вставай за нее, если даже перед тобой генерал или сам царь… Вот что значит революция, Астемир… Революция — это: «Долой Гумара! Долой Клишбиева и Аральпова!» Пусть жизнь устраивают люди, угодные народу, знающие его нужды. Вот что такое революция… Все это нужно хорошо помнить, Астемир. Да, да, запомни и не забывай этого без меня.

— Почему ты говоришь — без тебя? — обеспокоился Астемир.

И тут Степан Ильич признался: возможно, они вскоре расстанутся. Астемир не сразу поверил, что Степан Ильич говорит об этом серьезно. Зачем же расставаться, когда им вдвоем так хорошо?

Проталкивая кочергой толстое полено в загудевшую печь, Степан Ильич продолжал:

— Не горюй, Астемир. В нужное время ты опять обо мне услышишь. А пока вот тебе мой наказ: постарайся остаться здесь, в госпитале, истопником, покуда я не явлюсь за тобой… Говорят, летом госпиталь расформируется и помещение опять займет гимназия. Это русская школа. Постарайся попасть истопником и в гимназию. Так нужно. Мы с тобой настоящие кунаки, Астемир, и у нас еще много общих дел! За что воевали эти люди? — Степан Ильич указал кочергой в сторону палаты. — «За веру, царя и отечество». Как будто и коротко и ясно, но на самом деле далеко не ясно. За веру? За чью веру воевал тот мусульманин, которого полковник лишил борща? За какого царя? Чей царь был? За какое отечество?..

Астемир слушал Степана Ильича с затаенным дыханием. Его слова волновали, переворачивали душу, горячили мозг. Разумение начинало озарять его, как отблеск печей озарял стены. Ему казалось, что он вот-вот поймет то, что беспокоило его всегда — и в ауле, и в медресе, и в мечети, и на сходах, где своевольничали Гумар и Аральпов…

Астемир старался запомнить каждое слово Степана Ильича, как в детстве и в юности запоминал слова Корана. Но тогда он воспринимал одни звуки, долго не улавливая смысла священной черноты Корана, и начал понимать значение печатных слов лишь по мере того, как обучался арабскому языку. А теперь каждое слово кунака вспыхивало, как огонь, ложилось в душу навсегда, полное значения, интереса, смысла. Ведь и сам Астемир думал обо всем, что сейчас говорил Степан Ильич. Но прежде он как бы ходил вокруг сундука, не зная, каким ключом сундук открывается. И вот ему давали ключ в руки.

«Долой войну…» «Земля — крестьянам, фабрика — рабочему человеку…» Как это просто и верно! Работай и живи плодами труда своего. Труд должен объединять людей. Вера не объединяет, а чаще разъединяет. И это верно. Разве не так думал и Астемир?

Степан Ильич показал сегодня себя знатоком Корана. Это подкупало мусульман, но тот Коран, который Степан Ильич поведал одному Астемиру, был правильнее, нужнее, привлекательнее для человека, ищущего истину.

С утра во всех палатах мусульманского отделения только и было разговоров, что о русском истопнике Степане Ильиче, который наизусть, как мулла, как эфенди, знает Коран. Многие вышли в коридор, чтобы поскорее увидеть Степана Ильича и снова потолковать с ним… И вот чудеса!

То, о чем предупреждал Степан Ильич Астемира, случилось скорее, чем Астемир мог подумать: ночью Коломейцев исчез. Истопника как ветром сдуло. Как будто и не было такого человека, Степана Ильича.

Астемир один в госпитале знал, что так должно было случиться. Он молчал и с особенным усердием принялся топить печи, стараясь выполнить наказ Степана Ильича.

Астемир думал о своем. Как бы хорошо, на самом деле, жить дальше без таких людей, как Гумар или Берд Шарданов, и даже без таких людей, как Муса. Если бы все стали похожими на кузнеца Бота или Баляцо — честными, прямыми, добрыми, работящими… Вот бы вольно было дышать! Вот было бы сытно!..

Сердце Астемира уподоблялось хорошо вспаханному, напитанному дождем и согретому солнцем полю: брось зерно — на другой день пробьется росток!

Попробовал было Астемир заговорить об этом с другими — ему отвечали:

— Пока бедняк рассуждает о богатстве соседа, в его жестяной лампе выгорают последние капли керосина. Не лучше ли лечь спать?

Астемир скучал по Степану Ильичу, неясности мучили его, но к этому неясному и тянулась его душа, как растение, выбивающееся из-под камня к свету и теплу.

rulibs.com

Читать онлайн книгу «Евангелие от Палача» бесплатно — Страница 2

К сожалению, смерть – это самая грубая реальность в нашем материальном мире. Вся наша жизнь до этой грани – мистика.

* * *

Неплохо подумать обо всем этом, лежа в душной комнатенке прижатым к пружинному матрасу наливной ляжкой девушки-штукатура, имени которой я не знаю.

А кем назвался тот – вчерашний, противный и страшный? Как он сказал о себе?

– …Я – истопник котельной третьей эксплуатационной конторы Ада…

Неумная, нелепая шутка. Жалобная месть за долгие унижения, которым я его подвергал в течение бесконечного разгульного вечера.

Истопник котельной. Может быть, эта штукатур – из той же конторы? Какие стены штукатуришь? На чем раствор замешиваешь?

Я столкнул с себя разогретую в адской котельной ляжку и пополз из кровати. Человек выбирается из болотного бочага на краешек тверди. Надо встать, найти в этой гнусной темноте и вонище свою одежду.

Беззащитность голого. Дрожь холода и отвращения. Как мы боимся темноты и наготы! Истопники из страшной котельной хватают нас голыми во мраке.

Он подсел к нам в разгар гулянки в ресторане Дома кино.

В темноте я нашарил брюки, носки, рубаху. Лягушачий холод кожаного пиджака, валявшегося на полу. Сладострастное сопение штукатура. Не могу найти кальсоны и галстук. Беспробудно дрыхнет моя одноглазая подруга, мой похотливый толстоногий циклоп. Не найти без нее кальсон и галстука.

Черт с ними. Хотя галстука жалко: французский, модный, узкий, почти ненадеванный. А из-за кальсон предстоит побоище с любимой женой Мариной.

Если Истопника вчера не было, если он – всплеск сумасшедшей пьяной фантазии, тогда эти потери как-нибудь переживем.

Если Истопник вчера приходил, мне все это – кальсоны, галстук – уже не нужно.

Ненавидя себя и мир, жалкуя горько о безвозвратно потерянных галстуке и кальсонах, я замкнул микрокосм и макрокосм своим отвращением и страхом. Кримпленовые брюки на голое тело неприятно холодили, усугубляли ощущение незащищенности и бесштанности.

Не хватало еще потерять ондатровую шапку. Мало того, что стоит она теперь втридорога, пойди еще достань ее. Мне без ондатры никак нельзя. Генералам и полковникам полагается каракулевая папаха, а нам – ныне штатским – ондатровая ушанка. Это наша форма. Партпапаха. Госпапаха.

Папаха. Папахен. Пахан.

Великий Пахан, с чего это ты сегодня ночью явился ко мне? Или это я к тебе пришел на свидание?

Меня привел к тебе проклятый Истопник. Откуда ты взялся, работник дьявола? Третья эксплуатационная контора.

Давным-давно, когда я служил еще в своем невидимом и вездесущем ведомстве, мы называли его промеж себя скромно и горделиво – КОНТОРА. Контора. Но она была одна-единственная. Никакой третьей, седьмой или девятой быть не могло.

Вот она валяется, ондатра, дорогая моя – сто четыре сертификатных чека, – крыса мускусная моя, ненаглядная. Завезенная к нам невесть когда из Америки.

Почему я в жизни не видел американца в ондатровой шапке?

Дубленка покрыта шершавой коростой. Вонь. Засохшая в духоте блевотина. Мерзость.

Пора уходить, выбираться из логова спящего штукатура. Но остается еще неясный вопрос. Как мы с ней вчера сговорились – за деньги или за любовь? Если за деньги – отдал или обещал потом?

Не помню. Да, впрочем, и не важно: пороки не следует поощрять. С нее хватит и удовольствия от меня. Как говорит еврейский жулик Франкис: «Нечего заниматься ыз просцытуцыя». Особенно обидно, если я вчера уже отдал ей деньги. Нельзя быть фраером. Это стыдно. Просто глупо. Не нужны ей деньги – она еще молодая, здоровая, пусть зарабатывает штукатурством, а не развратом.

Бросил на стол пачку жевательной резинки «Эдамс» и – на выход.

На коридорной двери толстая цепочка и три замка. Врезной и два накладных. От кого стережетесь? Не пойдут воры вашу нищету красть. А тем, кого боитесь, замки ваши не помеха.

Ломая потихоньку ригель у последнего, особенно злостного замка, я придумал нехитрую шутку: богатые любят замки, а бедные – замки.

Жалобно хрустнула пружина убогого запора, я распахнул дверь на лестницу, и плотный клуб вони в легких, который там, в комнатушке девушки-штукатура, считался воздухом, выволок, вышвырнул, вознес меня на улицу.

* * *

Им даже воздуха нормального не полагается. И это, наверное, правильно. Мир маленький. Всего в нем мало.

Хорошо бы понять, где я нахожусь. На моей «Омеге» почему-то осталась одна стрелка, уткнувшаяся между шестеркой и семеркой. Долго смотрел под фонарем на странный циферблат-инвалид, пока не появилась вторая стрелка. Она медленно, застенчиво выползала из-под первой. Сука. Они совокуплялись. Они плодили секунды. Они это делали на моей руке, как насекомые.

Секунды, не успев родиться, быстро росли в минуты. Минуты круглились и опухали в часы. Те беременели днями. Свалявшись в рыхлый мятый ком, они поворачивали в квадратном окошке календаря название месяца.

Но Истопник сказал вчера, что мне не увидеть следующего месяца. Разве такое может быть? Чушь собачья. Ведь этого же никак не может быть!

Ах, если б ты попался мне сейчас, противная свинская крыса! Как раз когда я застукал на месте свои стрелки жизни. Я бы тебе яйца на уши бубенцами натянул! Дерьмо такое.

Но Истопника не было. Была плохо освещенная улица, заснеженная, состоящая из одинаковых бело-серых с черным крапом домов. Они были безликие и пугающе неотличимые. Бело-серые с черным крапом, как тифозные вши.

И людей почти не видно. Где-то вдали, на другой стороне, торопливо сновали серые озябшие тени, но я боялся им кричать, я не решался остановить их, чтобы они не исчезли, не рассыпались. Самый страшный сон – прерванный.

Но ведь сейчас я не спал! Я уже проснулся в никелированной кровати штукатура, я вырвался на улицу, и эти скользкие заснеженные тротуары были из яви. Туфли тонули в снегу, я с тоской вспомнил о пропавших навсегда дворниках-татарах. Давно, во времена Пахана, дворники в Москве почему-то были татары, которые без всякой техники, одними скребками и метлами поддерживали на улицах чистоту. Но татары постепенно исчезли, оставив Москве снег, жидкую грязь и печальные последствия своего татаро-монгольского ига.

Честно говоря, сколько я ни раздумывал об этом, других последствий пресловутого ига, кроме безобразий на улицах да приятной скуластости наших баб, я обнаружить не мог.

О татарском иге вчера говорил Истопник.

Он вообще говорил свободно, хорошо. В его речах была завлекающая раскованность провокатора. Он сказал, что любит нашу идеологию за простоту: раз для преступности у нас нет корней, значит, она порождается буржуазным влиянием и наследием татаро-монгольского ига. А то, что татары у нас уже пятьсот лет только дворниками служат, – не важно. А то, что только за попытку подвергнуться буржуазному влиянию путем знакомства с фирмовым иностранцем сразу загремишь в КОНТОРУ, – и это не важно…

Я жил один на необитаемой заснеженной улице мертвого города из страшного сна. Улице не было конца – только где-то далеко мерцал на перекрестке светофор-мигалка, желтым серным огнем слабо вспыхивал, манил, обещал, гаснул, снова манил. На плоских неживых фасадах домов слепо кровянели редкие окна, воспаленные плафонами.

Нигде ни деревца. Новостройка. Заборы. Вздыбленные плиты, брошенные поломанные соты огромных тюбингов, навал труб, космические чудища торчащих балок, устрашающе застывшие стрелы заиндевевших, укрытых снегом кранов и экскаваторов. Ни деревца.

Летом – если лето сюда приходит – здесь должно быть страшнее.

Может быть, я попал на Марс?

– Але, мужик, это место как называется? – закричал я навстречу скользящей тени. Тень летела низко над землей в тяжелом сивушном облаке.

– Как-как! Известно как – Лианозово…

Е-кэ-лэ-мэ-нэ! Как же это меня занесло сюда? Вот те и штукатур! Впрочем, дело не в ней. Это все проклятый Истопник.

Это он гонит меня сейчас по ужасной улице, замерзшего, с тошнотой под самым горлом, в стыде и страхе, без галстука и без кальсон.

Как он вырос вчера за нашим столом, незаметно и прочно! Сначала я думал, что он знакомый какой-то из наших баб. Я не обращал на него внимания, всерьез его не принимал. Он был ничтожный. Такими бывают беспризорные собаки в дачных поселках. Трусливые и наглые.

Как он выглядел? Какое у него лицо? Не помню. Не могу вспомнить. Может, у него не было лица? Истопник адской котельной, какое у тебя лицо?

Не помню.

Осталось только в памяти, что был он белобрысый, длинный, изгибистый и весь сальный, как выдавленный из носа угорь. Он тихо сидел поначалу, извивался на конце стола. Потом стал подавать реплики. Потом сказал: «А вы знаете этот старый анекдот?»

Почему даже истопники рассказывают только старые анекдоты? А бывают анекдоты когда-нибудь новыми? Свежими? Молодыми?

Наверное, у анекдотов судьба, как у мужчин: чтобы состояться, стать, остаться анекдотом, надо выжить. Анекдоту, как мужику, как коньяку, нужен срок, выдержка.

Анекдоты никогда не бывают такими, как вчерашняя девочка Люсинда. Она сидела рядом, прижимаясь к моему плечу, – молодая, загорелая, сладкая, хрустящая, как вафельная трубочка с кремом.

Почему же ты, болван, не поехал ночевать к Люсинде?

Почему не лег спать с нею? От ее кожи струятся легкие волны сухого жара. Она покусывает меня за плечи, за грудь – коротко, жадно, жарко, как ласка.

Проклятый Истопник увел. Втерся за стол, как опытный стукач из КОНТОРЫ. Как агент мирового сионизма – незаметно, неотвратимо, навсегда. Потом разозлил, разволновал, навел на скандал, напоил водкой, виски, шампанским и пивом вперемешку, куда-то незаметно увел Люсинду, всех собутыльников согнал прочь и приволок в Лианозово – к одноглазому штукатуру, в блевотину, душную вонь комнатенки, безнадежность «Кармен», прелой кожи, копеечного мыла и селедки, в тяжелую давиловку раскаленных ляжек, на жуткое, казалось, навсегда забытое успение Великого Пахана.

Асфальтовая чернота безвидной улицы стала медленно размываться неуверенной синевой. Тьма холодного воздуха становилась густо-фиолетовой, влажной, сочная сиреневость неспешно вымывала из ночи серость и угольный мрак. Начался редкий крупный снег. Огромные снежинки, ненатуральные, будто куски мороженого, опускались отвесно на стылую улицу. На меня, измученного.

Зеленая падучая звезда, пронзительная, яростная, летела через улицу. Она летела мне навстречу. Прямо на меня.

В нефтяном блике лобового стекла зашарпанной желтой «Волги». Такси. Спасительный корабль, присланный за мной на этот Марс, населенный тенями и одноглазым штукатуром. Новостройка обреченных.

– Такси, такси! Ше-еф!! – заорал я истошно, выбегая на проезжую часть, и горло держал спазм, и лопалась от боли башка, и медленно плыла машина – будто страшный сон продолжался. – Стой! Я живой! Все погибли, я остался один…

Я дергал ручку притормозившего такси, но дверь была заперта, и шофер разговаривал со мной, лишь приоткрыв окно. Может быть, он знал, что здесь все погибли, и принимал меня за привидение? Или боялся, что я ограблю его выручку, а самого убью?

Не бойся, дурачок! Я уже давно никого не убиваю, мне это не нужно, и деньги я зарабатываю совсем по-другому!

Он бубнил что-то про конец смены, про не по пути, про то, что он не лошадь… Конечно, дурачок, ты не лошадь, это сразу видно. Ты ленивый осел.

– Двойной тариф! – предложил я и решил: если он откажется, вышвырну его из машины, доеду на ней до центра и там брошу. Я не могу больше искать такси. Меня тошнит, болит голова, меня бьет дрожь, я без галстука и без кальсон. У меня тяжелое похмелье. Я вчера ужасно напился, а потом долго безрадостно трудился над толстозадым циклопом. У меня не осталось сил. Их у меня ровно столько, чтобы мгновенно всунуть руку в окошко и пережать этому ослу сонную артерию. Полежит маленько на снегу, не счищенном исчезнувшими татаро-монголами, и придет в себя. А я уже буду дома.

– Поехали, – согласился он, избавив себя от неудобств и лишнего перепуга. Он бы ведь потом не смог вспомнить мое лицо, как я не могу вспомнить Истопника.

Распахнулась дверца, и я нырнул в тугой теплый пузырь бензино-резино-масляного смрада старой раздрызганной машины. От тепла, механической вони, ровного покачивания, урчащего гула мотора сразу заклонило меня в вязкий сон, и я уже почти задремал…

Но вынырнул снова Истопник, сказал тонким злым голосом: «А вы знаете этот старый анекдот?..»

И фиолетовая сумерь дремоты взболталась, исчезла в цементной серости наступающего утра. Истопник не пропал, в подбирающемся свете дня он не истаял, а становился все плотнее, осязаемее, памятнее.

Беспород. Моя мать называла таких ничтожных, невыразительных людишек «беспородами».

Из сизой клубящейся мглы похмелья все яснее проступало худосочное вытянутое лицо Истопника с тяжелой блямбой носа. У него лицо было, как трефовый туз.

Рот – подпятник трефового листа – растягивался, змеился тонкими губами и посреди паскудных шуточек и грязных анекдотов вдруг трагически опускался углами вниз, и тогда казалось, что он сейчас заплачет. Но заплакал он потом. В самом конце. Заплакал по-настоящему. И захохотал одновременно – радостно и освобожденно. Будто выполнил ту миссию, нелегкую и опасную задачу, с которой его прислали ко мне.

Теперь я это вспомнил отчетливо. Значит, ты был, проклятый Истопник!

Машина с рокотом взлетала на распластанный горб путепровода, проскакивала под грохочущими арками мостов, обгоняла желтые урчащие коробки автобусов – консервные банки, плотно набитые несвежей человечиной.

Через красивый вздор нелепых гостиничных трущоб Владыкина с неоновой рекламой, вспыхивающей загадочно и непристойно: «…ХЕРСКАЯ», сквозь арктическое попыхивание голубовато-синих Марфинских оранжерей, мимо угрожающей черноты останкинской дубравы, в заснеженности и зарешеченности своей похожей на брошенное кладбище, под выспренним громадным кукишем телевизионной башни, просевшей от нестерпимой тяжести ночи и туч, сожравших с макушки маячные огни.

Домой, скорее домой!

Лечь в кровать. Нет, сначала в душ. Мне нужна горячая вода, почти кипяток. Правда, и он ничего не отмоет, болячек не отмочит.

Ведь его не кипятил в своей котельной адский Истопник?

Он рассказал анекдот. Даже не анекдот, а старую историю, быль. А может быть, все-таки анекдот – кто теперь разберет, что придумали и что было на самом деле. На смену человеческой беспамятности, ретроградной амнезии пришла прогрессивная памятливость. Не помним, что было вчера, но помним все, чего никогда не было.

Рассказал:

…Главный архитектор Москвы Посохин показывал Сталину проект реконструкции Красной площади. Он объяснил, что ложноклассическое здание Исторического музея надо будет снести, потом снял с макета торговые ряды ГУМа, на месте которых будут воздвигнуты трибуны. Когда архитектор ухватил за купол храм Василия Блаженного, желая показать, куда необходимо передвинуть этот собор, Сталин заревел: «Постав на мэсто, сабака!» – и архитектора унесли с сердечным приступом.

Все за нашим столом хохотали. Истопник, довольный эффектом, холуйски улыбался и суетливо потирал свои длинные синие, наверняка влажно-холодные ладони. На нем почему-то была школьная форменная курточка. А я, хоть и не знал, что он Истопник, но все равно удивлялся, почему немолодой человек ходит в школьной форме. Может, от бедности? Может быть, это куртка сына? Сын ходит в ней утром в школу, вечером папанька – в ресторан Дома кино. Почему? Непорядок.

Из рукавов лезли длинные худые запястья, шершавые, мосластые, а из ворота вырастал картофельно-бледный росток кадыкастой шеи. Сверху – туз треф.

– Ха-ха-ха! «Постав на мэсто, сабака!» Ха-ха-ха!..

История, довольно глупая, всем понравилась. Особенно веселился Цезарь Соленый, сын пролетарского поэта Макса Соленого, которому, судя по псевдониму, не давали покоя лавры Горького. Но имя, какое отмусолил этот еврей своему сыночку, говорило о том, что имперской идеи он тоже не чурался.

Цезарь, веселый бабоукладчик, микроскопический писатель, добродушный стукачок-любитель, был моим старым другом и помощником.

Мы с ним – особое творческое содружество. Рак-отшельник и актиния.

Я не отшельник. Я рак-общественник. А Цезарь – актиния.

Хохочущая крючконосая Актиния кричала через стол его преподобию архимандриту отцу Александру:

– Ты слышишь, отец святой, ничего сказано: «Постав на мэсто!»? А знаешь, как Сталин пришел в Малый театр после пятилетнего ремонта? Нет? Ну, значит, провожает его на цырлах в императорскую ложу директор театра Шаповалов – редкий прохвост, половину стройматериалов к себе на дачу свез. Да-а. Сталин берется за ручку ложи и… О ужас! Ручка отрывается и остается в руке вождя! У всех паралич мгновенный. Сталин протягивает ручку двери Шаповалову и, не говоря ни слова, поворачивается и уходит. В ту же ночь Шаповалову – палкой по жопе! Большой привет…

Ха-ха-ха. Хо-хо-хо. Хи-хи-хи.

Вранье. Сталин никогда не открывал двери сам. У него была мания, что в двери может быть запрятан самострел.

Истопник змеился, вился за концом стола, его белесая головка сального угря гнула, беспорядочно перевешивала вялый росток кадыкастой шеи. Разговоры о Пахане будто давали ему жизнь, питали его незримой злой энергией.

* * *

Отец Александр, похожий на румяную бородатую корову, лучился складочками своего якобы простодушного лица. Бесхитростный доверчиво-задумчивый лик профессионала-фармазонщика. Поглаживая белой ладошкой бороду, сказал поэтессе Лиде Розановой, нашей литературной командирше, лауреатке и одновременно страшной «левачке»:

– Помнится мне, была такая смешная история: Сталин узнал, что в Москве находится грузинский епископ преосвященный Ираклий, с которым они вместе учились в семинарии. За епископом послали, и отец Ираклий, опасаясь рассердить вождя, поехал в гости не в епископском облачении, а в партикулярном костюме…

– Вот как вы сейчас! – радостно возник пронзительным голосом Истопник, тыча мосластой тощей рукой в элегантную финскую тройку попа.

Я радостно захохотал, и все покатились. Поп Александр, решив поучаствовать в светской беседе, нарушил закон своего воздержания – обязательного условия трудной жизни лжеца и мистификатора, который всегда должен помнить все версии и ипостаси своей многоликой жизни.

Только любимка Цезаря – голубоглазая бессмысленная блядушечка – ничего не поняла и беспокойно крутила во все стороны своим легким пластмассовым шариком для пинг-понга. Я опасался, что шарик может сорваться у нее с плеч и закатиться под чужой стол. Иди сыщи его здесь в этом как бы интимном полумраке!

А она, бедняжка, беспокоилась. Нутром маленького корыстного животного чувствовала, что мимо ее нейлоновых губок пронесли кусок удовольствия.

Отсмеялся свое, вынужденное, отец Александр над собой вроде подтрунил, помотал своей расчесанной надушенной волосней и закончил историю:

– …встретил Сталин отца Ираклия душевно, вспоминали прошлое, пили грузинское вино, пели песни свои, а уж когда расставались, Сталин подергал епископа за лацкан серого пиджачка и сказал: «Мэня боишься… А Его нэ боишься?» – и показал рукой на небеса…

Ха-ха-ха.

Взвился Истопник, уже изготовился, что-то он хотел сказать или выкрикнуть, и сидел он уже не в конце стола, а где-то от меня неподалеку, но Цезарева любимка с безупречной быстротой идиоток сказала отцу Александру:

– Говорят, люди носят бороду, если у них какой-то дефект лица. У вас, наверно, тоже?..

Она, видимо, хотела наверстать незаслуженно упущенное удовольствие. И архимандрит ей помог.

Скорбно сказал, сочувственно глядя на нее:

– Да. У меня грыжа.

– Не может быть! – с ужасом и восторгом воскликнула девка под общий хохот.

Воистину, блядушка Цезаря вне подозрений.

– Где ты взял ее, Цезарь? Такую нежную? – крикнул я ему.

– Внизу, в баре. Там еще есть. Сходить?

– Пока не надо, – сказал я, обнимая Люсинду, уже хмельной и благостный.

Цезарь принялся за очередной анекдот, а его любимка наклонилась ко мне, и в вырезе платья я увидел круглые и твердые, как гири, груди. Не нужен ей ум. А она шепнула почти обиженно:

– Что вы его все – цезарь да цезарь! Как зовут-то цезаря?

– Как? Юлий.

Она вскочила счастливая, позвала мою шуструю курчавую Актинию:

– Юлик, налейте шампанского!

Ха-ха-ха!

В идиотах живет пророческая сила. Он ведь и есть по-настоящему Юлик, Юлик Зальцман. А никакой не Цезарь Соленый.

Ох, евреи! Ох, лицедеи! Как страстно декламирует он Лиде Розановой, как яростно жестикулирует! Нет, конечно же, все евреи – прирожденные мимы. Они живут везде. Бог дал им универсальный язык жестов.

А Лида со своим тусклым лицом, позеленевшим от постоянной выпивки и анаши, не слушала и с пьяной подозрительностью присматривалась к маневрам своего хахаля-бармена вокруг нежной безумной Цезаревой киски.

Ее бармен, ее моложавый здоровенный садун, жизнерадостный дебил, напившись и нажравшись вкусного, теперь интересовался доступной розовой свежатинкой. Прокуренные сухие прелести нашей всесоюзной Певицы Любви его сейчас не интересовали.

Он сновал руками под столом, он искал круглые, яблочно-наливные коленки голубоглазой дурочки Цезаря. Интересно, какие бы родились у них дети? На них, наверное, можно было бы исследовать обратную эволюцию человечества.

Но Лида его не ревновала. Ей было на него наплевать. Она сама интересовалась, как добраться до этого розового бессмысленного кусочка мяса, самой пощупать, огладить, лизнуть.

И настороженно опасалась, что, пока Цезарь со своей еврейской обстоятельностью расскажет все анекдоты, ее садун может перехватить девочку.

О Лидуша, возвышенная одинокая душа! Ты наша Сафо, художественный вождь всех девочек-двустволок Краснопресненского района.

О Лесбос, Лесбос, Лесбос!

Я понимал ее переживания, я от души ей сочувствовал. Кивнул на бармена, спросил:

– На кой хрен ты его держишь?

Она обернулась ко мне, долго рассматривала. Фараонша из-под пирамиды, слегка подпорченная воздухом и светом.

– Я боюсь просыпаться одна. У меня депрессия. А этот скот с утра как загонит – кости хрустят. Чувствуешь, что живешь пока…

И крепко выругалась.

– Что! Вы! Говорите! – крикнуло рядом со мной.

Я вздрогнул, оглянулся. Истопник уже сидел на соседнем стуле. Заглянул первый раз в его трезвые сумасшедшие глаза – почувствовал беспокойство. Он кричал Лиде:

– Вы же поэт! Что вы говорите? Ведь этим ртом вы кушать будете, а?!

А Люсинды рядом со мной уже не было.

– Что это за мудак? – не глядя на Истопника, равнодушно спросила Лида.

Я пожал плечами – я думал, это один из ее прихлебателей.

– Вы ведь пишете о любви! Как вы можете! – заходился Истопник.

Его присутствие уже сильно раздражало меня. И не сразу заметил, что волнуюсь. Пьяно, смутно, тревожно.

Возникла откуда-то сбоку моя крючконосая Актиния и выкрикнула бойко, нетрезво, нагло:

– Любовь – это разговоры и переживания, когда хрен уже не маячит!..

Истопник хотел что-то сказать. Он высовывал свой язык – длинный, красно-синий, – складывал его пополам, заталкивал обратно в рот и яростно жевал его, сосал, чмокал.

Я все еще хотел избежать скандала. Я не люблю скандалов, в жизни никто ничего не добился криком.

Уж если так необходимо – ткни его ножичком. За ухо. Но – в подъезде. Или во дворе.

Сказал Истопнику негромко, вполне мирно:

– Слушай, ты, петух трахнутый, ты эпатируешь общество своим поведением. Ты нам неинтересен. Уходи по-быстрому. Пока я не рассердился…

Он придвинулся ко мне вплотную, дышал жарко, кисло. Бессмысленно и страстно забормотал:

– Ах вы, детки неискупленные… грехи кровавые неотмоленные… ваш папашка один – Иосиф Виссарионович Борджиа… Иосиф Цезарев… По уши вы все в крови и в преступлениях… чужие кровь и слезы с ваших рук струятся… Вот ты посмотри на руки свои грязные! – и он ткнул в меня пальцем.

Не знаю почему – то ли был я пьяный, оттого ослабший, потерявший свою привычную собранность и настороженность ловца и охотника, то ли сила у него была велика – не знаю. Но для себя самого неожиданно посмотрел я на свои руки.

И все в застолье привстали со стульев, через стол перегнулись, с мест повскакивали – на руки мои смотреть. Притихли все.

А у него горько ушли вниз углы длинного змеистого рта, и язык свой отвратительный он больше не сосал и не жевал.

Руки у меня были сухие и чистые. Успокоился я. Не знал, что он меня подманивает.

Спросил его:

– Ты кто такой, сволочь?

А он засмеялся. И выпулил на миг изо рта длинную синюю стрелку языка, зубы желтые, задымленные мелькнули.

– Я не сволочь. Я противный, как правда. Но не сволочь. Я Истопник котельной третьей эксплуатационной конторы Ада.

Тишина за столом стояла невероятная.

Я никогда не думаю, как ударить. Решение возникает само, от меня совсем независимо. Потому что бьют людей очень по-разному. В зависимости от того – зачем?

Бьют:

– чтобы унизить,

– чтобы напугать,

– чтобы наказать,

– чтобы парализовать,

– чтобы ранить,

– чтобы причинить муку.

Бьют, чтобы убить. Одним ударом.

Я понял, что дело швах, что я испугался, что происходит нечто не предусмотренное мною, когда сообразил, что раздумываю над тем, как ударить.

Унизить его – в школьной курточке прихлебателя – невозможно.

Сумасшедшего не напугаешь.

Наказывать его бессмысленно – я ему не отец и не увижу его никогда больше.

Мучить нет резона – он к мученичеству сам рвется.

А убивать его здесь – нельзя.

Хотя с удивительной остротой я вдруг ощутил в себе вновь вспыхнувшую готовность и желание – убить.

– Пошел вон отсюда, крыса свинячья, – сказал я тихо, а он громко засмеялся, глаза засветились от радости.

И я не выдержал и харкнул ему в рожу. Не мог я там его убить!

Хоть плюнул.

А он взялся бережно за свое длинное белесое лицо, осторожно нащупал на щеке, на лбу плевок, прижал, будто печать к штемпельной подушке, медленно растер харкотину, и снова углы рта поехали вниз, и крупные тусклые слезы покатились по его мятой тощей роже.

Поднял на меня черноватый кривой палец и медленно сказал:

– Расписку ты возвратил… Остался месяц тебе… Потом – конец. Придешь отчитаться… ТЫ ПОКОЙНИК… – и засмеялся сквозь слезы, радостно и освобожденно.

Потом вышел из-за стола и, все время убыстряя ход, двинулся к выходу. Через месиво тел, в лабиринте столиков, среди орущих, пьющих, веселящихся людей, жрущих, изнемогающих от бушующих в них желудочного сока, спирта и подступающей спермы, шел он к дверям, быстро и твердо, почти бежал.

А мои развеселые боевые собутыльники почему-то не шутили, не радовались, не орали, а смотрели не меня – испуганно и озадаченно.

Не вслед быстро уходящему из зала Истопнику, а – на меня.

И за нашим столом, отгороженным от остальных деревянным невысоким барьерчиком, повисли угрожающее уныние и пахнущее гарью молчание. Казалось, выросли до самого потолка стеночки деревянного барьера, отъединили нас – в заброшенности и страхе – от всех остальных.

Я вскочил и побежал за Истопником. Разомкну подлюгу. На части.

Но Истопник уже исчез.

Прошелся я расстроенно, потерянно-зло по вестибюлю, заглянул в уборную, в гардероб – нигде его не было.

Зашел в бар и, чтобы успокоиться, выпил фужер коньяку. Потом еще. Орал из динамиков джаз. Рыжие сполохи метались в прозрачно-подсвеченных цилиндрах бутылок. Слоился толстыми пластами дым от сигарет.

Я присел на высокий табурет, взял бокал холодного шампанского. Хотел выкинуть из головы Истопника.

А за спиной будто бесы столпились, потихоньку, ритмично копытцами козлиными затопали – громче, звонко, зло. Закричали над ухом голосами острыми, пронзительными, кошачьими, мартовскими. Завлекали.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

www.litlib.net

Денискины рассказы. Автор - Драгунский Виктор Юзефович. Содержание - Дядя Павел истопник

Я сказал:

– А там у тебя что? Экран, что ли?

Она ответила:

– Конечно. Помнишь зеркальце? Оно отбрасывает твое изображение прямо мне внутрь головы. Я сразу вижу, стреляешь ты из рогатки или просто так мяч гоняешь, безо всякого смысла.

– Обыкновенный закон Кранца-Ничиханца. Ничего особенного, – проворчал папа и вдруг, оживившись, спросил: – Прости, прости, пожалуйста, я перебью тебя. Один вопросик можно?

– Да, задавай, – сказала мама.

– Твоя подзорная труба что, она работает на электричестве или на полупроводниках?

– На электричестве, – сказала мама.

– О, тогда я тебя предупреждаю, – сказал папа, – ты берегись замыканий. А то где-нибудь замкнет, и у тебя в мозгах произойдет вспышка.

– Не произойдет, – сказала мама. – А предохранитель на что?

– Ну, тогда другое дело, – сказал папа. – Но ты все-таки поглядывай, а то, знаешь, я буду волноваться.

Я сказал:

– Ну, а ты можешь сделать такую штуку для меня? Чтобы и я мог за тобой присматривать?

– А это зачем? – снова улыбнулась мама. – Я-то уж наверняка не полезу на забор!

– Это еще не известно, – сказал я, – может быть, на забор ты и не станешь карабкаться, но, может быть, ты за машины цепляешься? Или скачешь перед ними, как коза?

– Или с дворниками дерешься? И вступаешь в пререкания с милицией? – поддержал меня папа и вздохнул: – Да, жалко, нет у нас такой машинки, чтобы нам за тобой наблюдать…

Но мама показала нам язык:

– Изобретено и выполнено в единственном экземпляре, что, взяли? – Она повернулась ко мне: – Так что знай, теперь я все время держу тебя под своим неусыпным контролем!

И я подумал, что при таком изобретении у меня начинается довольно кислая жизнь. Но ничего не сказал, а кивнул и потом пошел спать. А когда проснулся и стал жить, то понял, что для меня наступили черные дни. При мамином изобретении получалось, что моя жизнь превращается в сплошное мучение. Вот, например, сообразишь, что Костик за последнее время уж очень разнахалился и самая пора ему как следует накостылять по шее, а вот не решаешься, так и кажется, что подзорная мамина труба уставилась тебе прямо в спину. И наподдать Костику как следует просто невозможно в таких условиях. Я уж не говорю о том, что я вовсе перестал ходить на Чистые пруды, чтобы ловить там себе головастиков полные карманы. И вся моя счастливая, веселая прежняя жизнь теперь стала запретной для меня. И так тоскливо тянулись мои дни, что я таял, как свеча, и места себе не находил. И дело, уж наверное, просто приближалось к печальному концу, как вдруг однажды, когда мама ушла, я стал искать свою старую футбольную камеру, и в ящике, где у меня хранится всякая утильная хурда-бурда, я вдруг увидел… мамину подзорную трубу! Да, она лежала среди прочего мусора, какая-то осиротелая, облупившаяся, тусклая. По всему было видно, что мама уже давно ею не пользуется, что она про нее и думать-то забыла. Я схватил ее и расковырял поскорее, чтобы взглянуть, что у нее там внутри, как она устроена, но, честное слово, она была пустая, в ней ничего не было. Пусто, хоть шаром покати!

Только тут я догадался, что эти люди обманули меня и что мама ничего не изобрела, а просто так, пугала меня своей ненастоящей трубой, и я, как доверчивый дурачок, верил ей и боялся, и вел себя как приличный отличник. И от этого всего я так обиделся на весь свет, и на маму, и на папу, и на все эти дела, что я выбежал сразу во двор как угорелый и затеял там великую срочную драку с Костиком, и с Андрюшкой, и с Аленкой. И хотя они втроем прекрасно меня отлупили, все равно настроение у меня было отличное, и после драки мы все вчетвером лазали на чердак и на крышу, а потом карабкались на деревья, а потом спустились в подвал, в котельную, в самый уголь, и извозились там просто до умопомрачения. И все это время я чувствовал, что у меня словно камень с души свалился. И хорошо было, и свободно на душе, и легко, и весело, как на Первое мая.

Дядя Павел истопник

Когда Мария Петровна вбежала к нам в комнату, ее просто нельзя было узнать. Она была вся красная, как Синьор Помидор. Она задыхалась. У нее был такой вид, как будто она вся кипит, как суп в кастрюльке. Она, когда к нам вомчалась, сразу крикнула:

– Ну и дела! – И грохнулась на тахту.

Я сказал:

– Здравствуйте, Мария Петровна!

Она ответила:

– Да, да.

– Что с вами? – спросила мама. – На вас лица нет!

– Можете себе представить? Ремонт! – воскликнула Мария Петровна и уставилась на маму. Она чуть не плакала.

Мама смотрела на Марию Петровну, Мария Петровна на маму, я смотрел на них обеих. Наконец мама осторожно спросила:

– Где… ремонт?

– У нас! – сказала Мария Петровна. ~ Весь дом ремонтируют! Крыши, видите ли, у них протекают, вот они их и ремонтируют.

– Ну и прекрасно, – сказала мама, – очень даже хорошо!

– Весь дом в лесах, – с отчаянием сказала Мария Петровна, – весь дом в лесах, и мой балкон тоже в лесах. Его забили! Дверь заколотили! Это ведь не на день, не на два, это не меньше чем на месяца на три! Обалдели совсем! Ужас!

– А почему же ужас? – сказала мама. – Видно, так нужно!

– Да? – снова крикнула Мария Петровна. – По-вашему, так нужно? А куда же, с позволения сказать, мой Мопся будет ходить гулять? А? Мой Мопся уже пять лет ходит гулять на балкон! Он уже привык гулять на балконе!

– Переживет ваш Мопся, – весело сказала мама, – тут людям ремонт делают, у них будут сухие потолки, что же, из-за вашей собаки им весь век промокать?

– Не мое дело! – огрызнулась Мария Петровна. – И пусть промокают, если у нас такое домоуправление…

Она никак не могла успокоиться и кипела еще больше, было похоже, что она прямо перекипает, и с нее вот-вот соскочит крышка, и суп польется через край.

– Из-за собаки! – повторяла она. – Да мой Мопся умнее и благороднее всякого человека! Он умеет служить на задних лапках, он танцует краковяк, я его из тарелки кормлю. Вы понимаете, что это значит?

– Интересы людей выше всего на свете! – сказала мама тихо.

Но Мария Петровна не обратила на маму никакого внимания.

– Я на них найду управу, – пригрозила она, – я буду жаловаться в Моссовет!

Мама промолчала. Она, наверно, не хотела ссориться с Марией Петровной, ей трудно было слушать, как та вопит визгливым голосом. Мария Петровна, не дождавшись маминого ответа, успокоилась немного и стала рыться в своей громадной сумке.

– Вы крупу «Артек» уже брали? – спросила она деловито.

– Нет, – сказала мама.

– Напрасно, – упрекнула ее Мария Петровна. – Из крупы «Артек» варят очень полезную кашу. Вот Дениске, например, не мешало бы поправиться. Я три пачки взяла!

– А зачем вам столько, – спросила мама, – ведь у вас нет детей?

Мария Петровна от изумления выпучила глаза. Она смотрела на маму так, словно мама сказала неслыханную глупость, потому что она уже ничего не может сообразить, даже самой простой вещи.

– А Мопся? – выкрикнула Мария Петровна с раздражением. – А мой Мопся? Ему очень полезен «Артек», особенно при его лишаях. Он каждый день за обедом съедает две тарелки и просит добавки!

– Он потому и запаршивел у вас, – сказал я, – что он у вас пережирает.

– Не смей вмешиваться в разговор старших, – со злостью сказала Мария Петровна. – Еще чего не хватало! Ступай спать!

– Нет уж, – сказал я, – ни о каком «спать» не может быть и речи. Еще рано!

– Вот, – сказала Мария Петровна и обернулась всем телом к маме, – вот! Полюбуйтесь-ка, что значит дети! Он еще спорит! А должен беспрекословно подчиняться! Сказано «спать» – значит «спать». Я как только скажу моему Мопсе: «Спать!» – он сейчас же лезет под стул и через секунду хррр… хррр… готово! А ребенок! Он, видите ли, смеет еще спорить!

Мама вдруг стала вся ярко-красная: она, видно, очень рассердилась на Марию Петровну, но не хотела ссориться с гостьей. Мама из вежливости может разную чепуху слушать, а я не могу. Я страшно разозлился на Марию Петровну, что она меня все со своим Мопсей равняет. Я хотел ей сказать, что она глупая женщина, но я сдержался, чтоб потом не влетело. Я схватил в охапку пальто и кепку и побежал во двор. Там никого не было. Только дул ветер. Тогда я побежал в котельную. У нас там живет и работает дядя Павел, он веселый у него зубы белые и кудри. Я его люблю. Я люблю как он наклоняется ко мне, к самому лицу и берет мою руку в свою, большую и теплую, и улыбается, и хрипло и ласково говорит:

www.booklot.ru

Любовь в конце тоннеля. Заметки о новой книге Александра Купера «Истопник» 

Сейчас уже и не вспомню, когда завел странную манеру: перед тем как начать читать книгу, заглядывать в конец (если это не детектив, конечно). Вот и с новым романом Александра Купера «Истопник» по привычке поступил так же. Открыл последнюю страницу, а там цифры: 1977–2017. Это что же, 40 лет писал?

Как пошутил — а может, и не пошутил — кто-то из великих, у каждого уважающего себя писателя должна быть книга, которую он пишет всю жизнь. А все иные его сочинения на поверку оказываются не то чтобы заготовками, а как бы ступенями к тому подиуму, на который литератор возлагает главный труд.

Так ли оценивает свою работу сам Александр Купер, нет ли — мне неведомо. Но и по объему книги, и по плотности текста, и по изобилию содержательной фактуры создается впечатление, что автор решил исчерпать себя до донышка, высказать все, что на уме и на сердце, ничего не оставив «на потом».

Обычно так описывают собственную судьбу, которую подробнее тебя самого никто не знает. Купер же рассказывает о том, чего лично не испытал и в силу возраста испытать не мог. Своих героев он помещает в Бамлаг, одно из образцовых подразделений архипелага ГУЛАГ.

Заключенные пробивают Дуссе-Алиньский тоннель, который, со слов автора, скрывает самые страшные тайны Байкало-Амурской железнодорожной магистрали. А зэков стерегут смотрители, которые в любой момент сами могут стать — и становятся — сидельцами.

Предвижу вопрос: кому сейчас интересна так называемая лагерная проза? И что можно сказать после Шаламова, Владимова, Солженицына, Жигулина, Гинзбург, Марченко, Ширяева, Солоневича и иже с ними? В конце восьмидесятых, когда открылись шлюзы, мы насытились этой литературой, дотоле недоступной, и ценность ее была для нас огромна. В том числе и потому, что авторами выступали бывшие зэки — кому и верить, как не им?

Не понимать этого обстоятельства Александр Купер не может, ему кровь из носу нужно получить вотум читательского доверия. И он раскладывает перед нами документы, содержащие массу живописных подробностей — от организации обвинительных приговоров до нормирования лагерной жизни. Документов много, и кажется, что автор настаивает: не пролистывайте, вчитайтесь, я с таким трудом это добыл, тут кристальная правда, она слишком бредовая, чтобы быть вымыслом. И веришь.

Но как только поверил, будь готов, что с тобой заведут литературную игру. Купер не был бы Купером, если бы в ткань абсолютно реалистического повествования не ввел фэнтези. И вот он доставляет Сталина и человека, похожего на Путина, на митинг по случаю прохода первого поезда через очищенный ото льда тоннель (митинг в действительности имел место). И два почетных гостя, общаясь на «ты», беседуют о роли власти в истории.

Зачем это нужно? А затем, предположу, что Александру Куперу мало увидеть и нам показать перипетии сюжета с одной-единственной точки обзора. И он меняет эти точки, то убегая в прошлое, то перескакивая в наши дни. Так острее и объемнее картина. И так полнокровнее выглядят герои книги — старлей НКВД, истопник тоннеля Костя Ярков, начальник женского лагпункта Сталина Говердовская, командир Бамлага генерал-лейтенант Френкель, зэк-священник отец Климент, безногий бандеровец зэк Мыкола. Персонажей в романе много, как и сюжетных линий. Но если меня спросить, какая линия цепляет сильней всего, то это, конечно, — ночь любви.

Дуссе-Алиньский тоннель пробивают навстречу друг другу две бригады заключенных — мужская и женская. Начальство лагеря изобретает новый способ повышения производительности: за досрочную стыковку всем зэкам и зэчкам обещана ночь любви — кто с кем пожелает. Авторы иезуитской идеи мечтают узреть животный гон, свальный грех, но вместо этого перед нами проходят одна за другой деликатные, полные нежности сцены. С одной из которых начинается счастливый и одновременно мучительный роман главных героев — Яркова и Говердовской.

Александр Купер определяет жанр своей книги как кинороман с курсивом, хором и оркестром. С курсивом понятно — им набраны документы, а вот «кино» нуждается в осмыслении. При чем тут вообще кино? Да, «Истопник» по фабуле пружинно драматургичен, характеры персонажей прописаны ярко, а сам автор постоянно вставляет режиссерские ремарки, подкладывает под повествование музыкальный фон (от «Сиреневого тумана» до знаменитой темы Нино Роты из феллиниевского фильма «Восемь с половиной»), дает указания оператору, художнику по костюмам и даже бутафору.

Хорошо еще, что актерский кастинг не проводит. Но, несмотря на все это, мы имеем дело не со сценарием (при том что роман вполне может стать основой кинокартины или сериала), а с самой натуральной, стопроцентной литературой. Купер хитер, умеет «взболтать, но не смешивать», но и читателей не проведешь, ибо мы знаем его плутовскую манеру, которой он верен и на этот раз.

В «Истопнике» немало конструкторских приемов, которые автор использовал в «Таймери», Saudade, в «Надее», других своих книгах, они, собственно, и создают в большой мере его индивидуальный почерк. Ему, к примеру, обязательно требуется включенный в действие рассказчик. В одном случае — писатель Купердонов, в другом — Хроникер, а вот теперь зэк Йорик. Автор рукописи «Истопник. Записки барачного придурка».

Человек, похожий на автора киноромана. Или другое: Купер — фанат деталей, он дотошно (но при этом не муторно!) описывает запахи и вкусы, орудия труда и быта, рыбалки и охоты, защиты и нападения. Вплоть до устройства специального рюкзака, в котором беглые зэки уносят безногого Мыколу. Правду говорят: сочинение только выиграет, если автор знает предмет изображения.

Но все перечисленное — не самоцитирование, не механическое тиражирование собственных наработок. Эти литературные построения абсолютно органичны контексту нового, несхожего с предыдущими, романа. Лично мне такой принцип очень по вкусу, и в подобных случаях всегда вспоминаю знаменитую постановку «Мастера и Маргариты» в Театре на Таганке.

Когда Любимов взялся за Булгакова, ему сказали: хотите ставить — ставьте, но финансирования не получите. И Юрий Петрович с долголетним соавтором, художником Давидом Боровским, перенесли на сцену декорации из прежних своих работ. Понтий Пилат устроился в большой золоченой раме из «Тартюфа», ставшая ведьмой Маргарита полетела на знаменитом рогожном занавесе из «Гамлета», а Воланд философствовал, раскачиваясь на маятнике из «Часа пик». И выходило так, что к этой постановке режиссер шаг за шагом шел всю жизнь. Что и было мигом расшифровано театральной Москвой.

Из сказанного не следует, что я пророчу «Истопнику» место в отечественной культуре, равнозначное любимовскому «Мастеру». Хотя замечу, что спектакль Театра на Таганке вышел в 1977-м, и тем же годом Александр Купер датирует начало работы над романом — хорошо бы, успешным.

Никакие это не воландовские штучки. Но совпадение, согласитесь, приятное.

ДОСЬЕ

Александр Купер Писатель и публицист, автор книг «Лягунда», «Екарный бабай», «Ангел мой», «Флейта крысолова», «Таймери», «Не мой день» и «Жук золотой». Обладатель премии «Золотой Дельвиг» за кинороман «Надея», вошедший затем в лонг-лист премии «Русский Букер».

kino.rambler.ru

Любовь в конце тоннеля. Заметки о новой книге Александра Купера «Истопник»

Сейчас уже и не вспомню, когда завел странную манеру: перед тем как начать читать книгу, заглядывать в конец (если это не детектив, конечно). Вот и с новым романом Александра Купера «Истопник» по привычке поступил так же. Открыл последнюю страницу, а там цифры: 1977–2017. Это что же, 40 лет писал?

Как пошутил — а может, и не пошутил — кто-то из великих, у каждого уважающего себя писателя должна быть книга, которую он пишет всю жизнь. А все иные его сочинения на поверку оказываются не то чтобы заготовками, а как бы ступенями к тому подиуму, на который литератор возлагает главный труд.

Так ли оценивает свою работу сам Александр Купер, нет ли — мне неведомо. Но и по объему книги, и по плотности текста, и по изобилию содержательной фактуры создается впечатление, что автор решил исчерпать себя до донышка, высказать все, что на уме и на сердце, ничего не оставив «на потом».

Обычно так описывают собственную судьбу, которую подробнее тебя самого никто не знает. Купер же рассказывает о том, чего лично не испытал и в силу возраста испытать не мог. Своих героев он помещает в Бамлаг, одно из образцовых подразделений архипелага ГУЛАГ.

Заключенные пробивают Дуссе-Алиньский тоннель, который, со слов автора, скрывает самые страшные тайны Байкало-Амурской железнодорожной магистрали. А зэков стерегут смотрители, которые в любой момент сами могут стать — и становятся — сидельцами.

Предвижу вопрос: кому сейчас интересна так называемая лагерная проза? И что можно сказать после Шаламова, Владимова, Солженицына, Жигулина, Гинзбург, Марченко, Ширяева, Солоневича и иже с ними? В конце восьмидесятых, когда открылись шлюзы, мы насытились этой литературой, дотоле недоступной, и ценность ее была для нас огромна. В том числе и потому, что авторами выступали бывшие зэки — кому и верить, как не им?

Не понимать этого обстоятельства Александр Купер не может, ему кровь из носу нужно получить вотум читательского доверия. И он раскладывает перед нами документы, содержащие массу живописных подробностей — от организации обвинительных приговоров до нормирования лагерной жизни. Документов много, и кажется, что автор настаивает: не пролистывайте, вчитайтесь, я с таким трудом это добыл, тут кристальная правда, она слишком бредовая, чтобы быть вымыслом. И веришь.

Но как только поверил, будь готов, что с тобой заведут литературную игру. Купер не был бы Купером, если бы в ткань абсолютно реалистического повествования не ввел фэнтези. И вот он доставляет Сталина и человека, похожего на Путина, на митинг по случаю прохода первого поезда через очищенный ото льда тоннель (митинг в действительности имел место). И два почетных гостя, общаясь на «ты», беседуют о роли власти в истории.

Зачем это нужно? А затем, предположу, что Александру Куперу мало увидеть и нам показать перипетии сюжета с одной-единственной точки обзора. И он меняет эти точки, то убегая в прошлое, то перескакивая в наши дни. Так острее и объемнее картина. И так полнокровнее выглядят герои книги — старлей НКВД, истопник тоннеля Костя Ярков, начальник женского лагпункта Сталина Говердовская, командир Бамлага генерал-лейтенант Френкель, зэк-священник отец Климент, безногий бандеровец зэк Мыкола. Персонажей в романе много, как и сюжетных линий. Но если меня спросить, какая линия цепляет сильней всего, то это, конечно, — ночь любви.

Дуссе-Алиньский тоннель пробивают навстречу друг другу две бригады заключенных — мужская и женская. Начальство лагеря изобретает новый способ повышения производительности: за досрочную стыковку всем зэкам и зэчкам обещана ночь любви — кто с кем пожелает. Авторы иезуитской идеи мечтают узреть животный гон, свальный грех, но вместо этого перед нами проходят одна за другой деликатные, полные нежности сцены. С одной из которых начинается счастливый и одновременно мучительный роман главных героев — Яркова и Говердовской.

Александр Купер определяет жанр своей книги как кинороман с курсивом, хором и оркестром. С курсивом понятно — им набраны документы, а вот «кино» нуждается в осмыслении. При чем тут вообще кино? Да, «Истопник» по фабуле пружинно драматургичен, характеры персонажей прописаны ярко, а сам автор постоянно вставляет режиссерские ремарки, подкладывает под повествование музыкальный фон (от «Сиреневого тумана» до знаменитой темы Нино Роты из феллиниевского фильма «Восемь с половиной»), дает указания оператору, художнику по костюмам и даже бутафору.

Хорошо еще, что актерский кастинг не проводит. Но, несмотря на все это, мы имеем дело не со сценарием (при том что роман вполне может стать основой кинокартины или сериала), а с самой натуральной, стопроцентной литературой. Купер хитер, умеет «взболтать, но не смешивать», но и читателей не проведешь, ибо мы знаем его плутовскую манеру, которой он верен и на этот раз.

В «Истопнике» немало конструкторских приемов, которые автор использовал в «Таймери», Saudade, в «Надее», других своих книгах, они, собственно, и создают в большой мере его индивидуальный почерк. Ему, к примеру, обязательно требуется включенный в действие рассказчик. В одном случае — писатель Купердонов, в другом — Хроникер, а вот теперь зэк Йорик. Автор рукописи «Истопник. Записки барачного придурка».

Человек, похожий на автора киноромана. Или другое: Купер — фанат деталей, он дотошно (но при этом не муторно!) описывает запахи и вкусы, орудия труда и быта, рыбалки и охоты, защиты и нападения. Вплоть до устройства специального рюкзака, в котором беглые зэки уносят безногого Мыколу. Правду говорят: сочинение только выиграет, если автор знает предмет изображения.

Но все перечисленное — не самоцитирование, не механическое тиражирование собственных наработок. Эти литературные построения абсолютно органичны контексту нового, несхожего с предыдущими, романа. Лично мне такой принцип очень по вкусу, и в подобных случаях всегда вспоминаю знаменитую постановку «Мастера и Маргариты» в Театре на Таганке.

Когда Любимов взялся за Булгакова, ему сказали: хотите ставить — ставьте, но финансирования не получите. И Юрий Петрович с долголетним соавтором, художником Давидом Боровским, перенесли на сцену декорации из прежних своих работ. Понтий Пилат устроился в большой золоченой раме из «Тартюфа», ставшая ведьмой Маргарита полетела на знаменитом рогожном занавесе из «Гамлета», а Воланд философствовал, раскачиваясь на маятнике из «Часа пик». И выходило так, что к этой постановке режиссер шаг за шагом шел всю жизнь. Что и было мигом расшифровано театральной Москвой.

Из сказанного не следует, что я пророчу «Истопнику» место в отечественной культуре, равнозначное любимовскому «Мастеру». Хотя замечу, что спектакль Театра на Таганке вышел в 1977-м, и тем же годом Александр Купер датирует начало работы над романом — хорошо бы, успешным.

Никакие это не воландовские штучки. Но совпадение, согласитесь, приятное.

Оцените новость!

xn--b1agjrwg.xn--p1ai