Онлайн чтение книги Моби Дик, или Белый Кит Moby-Dick; or, The Whale Глава XXIX. Входит Ахав, позднее – Стабб. Книга белый кит


Читать онлайн электронную книгу Моби Дик, или Белый Кит Moby-Dick; or, The Whale - Глава XLII. О белизне кита бесплатно и без регистрации!

Что означал Белый Кит для Ахава, я уже дал читателю понять; остаётся только пояснить, чем он был для меня.

Помимо тех очевидных причин, которые не могли не порождать у каждого в душе чувства понятной тревоги, было в Моби Дике и ещё нечто, какой-то смутный, несказанный ужас, достигавший порой такого напряжения, что всё остальное совершенно им подавлялось, но неизменно остававшийся таинственным, невыразимым, так что я почти не надеюсь связно и понятно описать его. Ужас этот для меня заключался в белизне кита. Ну как тут можно что-нибудь объяснить? А ведь всё-таки, как угодно туманно и несвязно, но объяснить свои чувства я должен, иначе все эти главы не будут иметь цены.

Хотя в природе белизна часто умножает и облагораживает красоту, словно одаряя её своими собственными особыми достоинствами, как мы это видим на примере мрамора, японских камелий и жемчуга; и хотя многие народы так или иначе отдают должное царственному превосходству этого цвета, ведь даже древние варварские короли великого Пегу[164]Пегу – малайское название государства на полуострове Индокитай, входившего с 1754 по 1852 гг. в Бирманское королевство. помещали титул «Владыки Белых Слонов» над всеми прочими велеречивыми описаниями своего могущества, а у современных королей Сиама это же белоснежное четвероногое запечатлено на королевском штандарте, а на Ганноверском знамени имеется изображение белоснежного скакуна, в то время как и великая Австрийская империя, наследница всевластного Рима, избрала для своего имперского знамени всё тот же величественный цвет; и хотя, помимо всего, белый цвет был признан даже цветом радости, ибо у римлян белым камнем отмечались праздничные дни; и хотя по всем остальным человеческим понятиям и ассоциациям белизна символизирует множество трогательных и благородных вещей – невинность невест и мягкосердие старости; хотя у краснокожих в Америке пожалование белого пояса-вампума считалось величайшей честью; хотя во многих странах белый цвет горностая в судейском облачении является эмблемой правосудия и он же в виде молочно-белого коня поддерживает в каждодневности величие королей и королев; хотя в высочайших таинствах возвышеннейших религий белый цвет всегда считался символом божественной непорочности и силы – у персидских огнепоклонников белое раздвоенное пламя на алтаре почиталось превыше всего, а в греческой мифологии сам великий Зевс принимал образ белоснежного быка; и хотя у благородных ирокезов принесение в жертву священной Белой Собаки в разгар зимы рассматривалось, согласно их теологии, как самый торжественный праздник, а это белейшее, преданнейшее существо считалось наиболее достойным посланцем для встречи с Великим Духом, которому они ежегодно посылали донесения о своей неизменной преданности; и хотя христианские священники позаимствовали латинское слово «albus» – белый для обозначения стихаря – некоторой части своего священного облачения, надеваемой под рясу; хотя среди божественного великолепия римской церкви белый цвет особенно часто используется при прославлении страстей господних; хотя в Откровении Святого Иоанна праведники наделены белыми одеждами и двадцать четыре старца, облачённые в белое, стоят перед великим белым престолом, на котором восседает Владыка Святый и Истинный, белый, как белая в?лна, как снег[165]…как белая в?лна, как снег… – сравнение из Нового завета (Апокалипсис, I). В?лна – шерсть, чаще всего – овечья., – всё-таки, несмотря на эти совокупные ассоциации со всем что ни на есть хорошего, возвышенного и благородного, в самой идее белизны таится нечто неуловимое, но более жуткое, чем в зловещем красном цвете крови.

Именно из-за этого неуловимого свойства белизна, лишённая перечисленных приятных ассоциаций и соотнесённая с предметом и без того ужасным, усугубляет до крайней степени его жуткие качества. Взгляните на белого полярного медведя или на белую тропическую акулу; что иное, если не ровный белоснежный цвет, делает их столь непередаваемо страшными? Мертвенная белизна придаёт торжествующе-плотоядному облику этих бессловесных тварей ту омерзительную вкрадчивость, которая вызывает ещё больше отвращения, чем ужаса. Вот почему даже свирепозубый тигр в своём геральдическом облачении не может так пошатнуть человеческую храбрость, как медведь или акула в белоснежных покровах[166]Быть может, читатель, специально углубившийся в этот предмет, станет утверждать, что источником сверхъестественного ужаса, внушаемого полярным медведем, служит не белизна как таковая, а то обстоятельство, что безмерная свирепость этого зверя выступает в одежде невинности и любви и что именно благодаря такому дикому контрасту двух одновременных противоположных ощущений и внушает нам полярный медведь столь великий страх. Но даже если всё это и так, всё равно, не было бы белизны, не было бы и страха. Что же до белой акулы, то мертвенная белизна покоя, присущая этому созданию в обычных условиях, удивительно соответствует описанным свойствам полярного четвероногого. Это обстоятельство очень точно отражено во французском названии акулы. Католическая заупокойная служба начинается словами Requiem aeternam (вечный покой), вследствие чего и вся месса и похоронная музыка стали также называться Requiem. Так вот, из-за белой немой неподвижности смерти, характерной для акулы, и из-за вкрадчивой убийственности её повадок французы зовут её Requin. (Примеч. автора.).

Или вот альбатрос – откуда берутся все тучи душевного недоумения и бледного ужаса, среди которых парит этот белый призрак в представлении каждого? Не Кольридж первым сотворил эти чары[167]Не Кольридж первым… – ссылка на поэму английского поэта Сэмюэла Кольриджа (1772—1834) «Старый моряк», в которой рассказывается об убийстве моряком альбатроса, что принесло гибель судну., это сделал божий великий и нельстивый поэт-лауреат по имени Природа[168]Помню, как я впервые увидел альбатроса. Это было в водах Антарктики во время долгого, свирепого шторма. Отстояв вахту внизу, я поднялся на одетую тучами палубу и здесь на крышке люка увидел царственное пернатое существо, белое, как снег, с крючковатым клювом совершенной римской формы. Время от времени оно выгибало свои огромные архангельские крылья, словно для того, чтобы заключить в объятия святой ковчег. Тело его чудесным образом трепетало и содрогалось. Птица была невредима, но она издавала короткие крики, подобно призраку короля, охваченного сверхъестественной скорбью. А в глазах её, ничего не выражавших и странных, я видел, чудилось мне, тайну власти над самим богом. И я склонился, как Авраам пред ангелами [Авраам пред ангелами. – Рассказ о посещении патриарха Авраама тремя ангелами содержится в библейской Книге Бытия, гл. XVIII.], – так бело было это белое существо, так широк был размах его крыльев, что тогда, в этих водах вечного изгнания, я вдруг утратил жалкую, унизительную память о цивилизациях и городах. Долго любовался я этим пернатым чудом. И как бы я мог передать те мысли, что проносились тогда у меня в голове? Наконец я очнулся и спросил у одного матроса, что это за птица. «Гоуни», – ответил он мне. Гоуни! Я никогда прежде не слышал такого имени: возможно ли, чтобы люди на берегу не знали о существовании этого сказочного создания? Невероятно! И только потом я узнал, что так моряки иногда называют альбатросов. Так что мистический трепет, который я испытал, впервые увидев на палубе альбатроса, ни в какой мере не связан со страстными стихами Кольриджа. Ибо я и стихов этих тогда ещё не читал, да и не знал, что передо мной альбатрос. Но косвенно мой рассказ лишь умножает славу поэта и его творения. Я утверждаю, что всё мистическое очарование этой птицы порождено чудесной её белизной, и в доказательство приведу так называемых «серых альбатросов» – результат какой-то терминологической путаницы; этих птиц я встречал часто, но никогда не испытывал при виде их тех ощущений, какие вызвал во мне наш антарктический гость. Но как, однако, было поймано это сказочное существо? Поклянитесь сохранить тайну, и я скажу вам: при помощи предательского крючка и лески удалось изловить эту птицу, когда она плыла, покачиваясь, по волнам. Впоследствии капитан сделал её почтальоном: он привязал к её шее кожаную полоску, на которой значилось название судна и его местонахождение, и отпустил птицу на волю. Но я-то знаю, что кожаная полоска, предназначенная для человека, была доставлена прямо на небеса, куда вознеслась белая птица навстречу призывно распростёршим крыла восторженным херувимам. (Примеч. автора.).

У нас на Дальнем Западе особой известностью пользуются индейские сказания о Белом Коне Прерий – о великолепном молочно-белом скакуне с огромными глазами, маленькой головкой, крутой грудью и с величавостью тысяч монархов в надменной, царственной осанке. Он был единовластным Ксерксом[169]Ксеркс – персидский царь (485—465 до н. э.) и выдающийся полководец древности, пытался завоевать Грецию, но был разбит. необозримых диких табунов, чьи пастбища в те дни были ограждены лишь Скалистыми горами да Аллеганским кряжем. И во главе их огнедышащих полчищ нёсся он на Запад, подобный избранной звезде, ведущей за собой ежевечерний хоровод светил. Взвихрённый каскад его гривы, изогнутая комета хвоста были его сбруей, роскошней которой никакие чеканщики по золоту не могли бы ему поднести. То было царственное, небесное видение девственного западного мира, воскрешавшего некогда пред глазами зверобоев те славные первобытные времена, когда Адам ходил по земле, величавый, как бог, крутолобый и бесстрашный, как этот дикий скакун. Шествовал ли царь коней, окружённый адъютантами и маршалами в авангарде бесчисленных когорт, что лились, подобно реке Огайо, нескончаемым потоком по равнине, или, поводя тёплыми ноздрями, краснеющими на фоне холодной белизны, осматривал на скаку своих подданных, растянувшихся по прерии куда ни глянь до самого горизонта, – в каком бы обличии ни предстал он пред ними, всё равно для храбрых индейцев он неизменно оставался объектом трепетного поклонения и страха. И если судить по тому, что гласят легенды об этом царственном коне, то истоком всей его божественности, вне всякого сомнения, служила только его призрачная белизна, и божественность эта, вызывая поклонение, одновременно внушала какой-то необъяснимый ужас.

Однако можно привести и такие примеры, когда белизна выступает совершенно лишённой того таинственного и привлекательного сияния, каким окружены Белый Конь и Альбатрос.

Что так отталкивает нас во внешности альбиноса и делает его порой отвратительным – даже в глазах собственных родных и близких? Сама та белизна, которая облачает его и дарит ему имя. Альбинос сложён ничуть не хуже всякого – в нём не заметно никакого уродства – и тем не менее эта всепроникающая белизна делает его омерзительнее самого чудовищного выродка. Почему бы это?

Да и сама Природа, уже совсем в ином виде, в своих наименее уловимых, но от этого отнюдь не менее зловредных проявлениях, не пренебрегает услугами этого довершающего признака, свойственного всему ужасному. Закованный в латы демон Южных морей получил благодаря своему льдистому облику имя Белый Шквал. И человеческое коварство, как показывают нам примеры из истории, не гнушалось в своих ухищрениях столь могущественным вспомогательным средством. Насколько возрастает впечатление от той сцены из Фруассара, где Белые Капюшоны Гента[170]Белые Капюшоны Гента. – Имеется в виду место из «Хроник» французского поэта и хрониста Жана Фруассара (1333—1419), где описывается эпизод борьбы города Гента с феодалом-графом., скрывая лица под снежными эмблемами своей клики, закалывают графского управляющего на рыночной площади!

Да и сам обыденный многовековый опыт человечества тоже говорит о сверхъестественных свойствах этого цвета. Ничто не внушает нам при взгляде на покойника такого ужаса, как его мраморная бледность; будто бледность эта знаменует собой и потустороннее оцепенение загробного мира, и смертный земной страх. У смертельной бледности усопших заимствуем мы цвет покровов, которыми окутываем мы их. И в самых своих суевериях мы не преминули набросить белоснежную мантию на каждый призрак, который возникает перед человеком, поднявшись из молочно-белого тумана. Да что там перечислять! Вспомним лучше, пока от этих ужасов мороз по коже подирает, что у самого царя ужасов, описанного евангелистом, под седлом – конь блед[171]Конь блед (в русском каноническом переводе «конь бледный») – образ из Апокалипсиса – Откровения Иоанна Богослова (Новый завет)..

Итак, какие бы возвышенные и добрые идеи ни связывал с белизной человек в определённом настроении ума, всё равно никто не сможет отрицать того, что в своём глубочайшем, чистом виде белизна порождает в человеческой душе самые необычайные видения.

Но даже если этот факт и не вызывает сомнений, как можем мы, смертные, объяснить его? Анализировать его не представляется возможным. Нельзя ли в таком случае, приведя здесь несколько примеров того, как белизна – совершенно или частично лишённая каких бы то ни было прямых устрашающих ассоциаций – тем не менее оказывает на нас в конечном счёте всё то же колдовское воздействие, нельзя ли надеяться этим путём напасть ненароком на ключ к секрету, который мы стремимся разгадать?

Попытаемся же. Но в подобных вопросах тонкость рассуждения рассчитана на тонкость понимания, и человек, лишённый фантазии, не сумеет последовать за мной по этим чертогам. И хоть некоторые по крайней мере из тех фантастических впечатлений, о которых здесь пойдёт речь, несомненно, были испытаны и другими людьми, мало кто, наверное, отдавал себе в них отчёт, и не все поэтому смогут их припомнить.

Почему, например, у человека, не получившего глубокого религиозного образования и весьма мало осведомлённого относительно своеобразия церковных праздников, простое упоминание о Троицыном дне, который называется у нас Белое Воскресенье, порождает в воображении длинную унылую и безмолвную процессию пилигримов, медленно бредущих, уставя очи долу, и густо запорошённых свежевыпавшим снегом? Почему также в душе тёмного и невинного протестанта в центральных штатах даже беглое упоминание о Белых Братьях или Белой Монахине вызывает видение некоей безглазой статуи?

Чем – помимо древних сказаний о заточении рыцарей и королей, которые, однако, не дают нам исчерпывающего ответа, – чем можно объяснить то удивительное свойство Белой башни лондонского Тауэра воздействовать на воображение приезжих простаков-американцев сильнее, чем соседние многоэтажные постройки, – Боковая башня, и даже Кровавая? А башни ещё более возвышенные, Белые горы Нью-Гэмпшира, отчего при упоминании о них нисходит порой в душу ощущение грандиозной призрачности, в то время как мысли о Голубом кряже Виргинии исполнены столь мягкой, росистой, поэтической мечтательности? Почему, невзирая на долготы и широты, Белое море оказывает на наши души такое потустороннее влияние, тогда как Жёлтое море убаюкивает нас земными представлениями о длинных и приятных вечерах на лакированных волнах и наступающих к их исходу цветистых и сонных закатах? Или же, если обратиться к примерам уже совсем не материальным, рассчитанным исключительно на людское воображение, почему при чтении старинных сказок Центральной Европы образ «высокого бледного человека» в лесах Гарца, чей бескровный лик бесшумно скользит среди зелёных рощ, почему этот белый призрак внушает больше страха, чем вся завывающая нечисть Блоксберга?[172]Блоксберг – народное название вершины Брокен в Гарце; сюда, по поверьям, слетаются на шабаш ведьмы со всей Германии.

И нельзя сказать, что только память о рушащих соборы землетрясениях; или неудержимые набеги бушующего моря; или бесслёзная засушливость небес, из которых никогда не падают дожди; или вид самого города – целого поля покосившихся шпилей, вывернутых каменных плит и поникших крестов, будто на кладбище кораблей; или его пригороды, где стены домов громоздятся одна над другой, словно раскиданная колода карт, – нельзя сказать, что, мол, вот они все причины, делающие Лиму самым странным и самым печальным городом в мире. Ибо Лима, подобно монахине, скрыла лицо своё под белой вуалью, и в белизне её скорби таится нечто возвышенное и жуткое. Древняя, как Писарро[173]Писарро Франсиско (ок. 1471—1541) – испанский конкистадор, завоеватель Перу; основал в 1535 г. город Лиму., эта белоснежность придаёт вечную новизну её руинам; она не допускает жизнерадостной зелени окончательного распада и простирает над развалинами укреплений недвижную бледность апоплексии, застывшей в своей гримасе.

Я знаю, что во всеобщем мнении белизна отнюдь не считается первопричиной ужаса, внушаемого явлениями, которые ужасны сами по себе; и точно так же для лишённых воображения людей в явлениях, которые внушают иным страх исключительно своей белизной, попросту нет ничего страшного, в особенности если белизна выступает в форме немой и всеохватывающей. Я хотел бы привести примеры, долженствующие разъяснить обе эти мои мысли.

Во-первых. Мореплаватель, который, приблизившись к незнакомому берегу, услышит ночью рёв прибоя, пробуждается ото сна, весь насторожённость и внимание, и ощущает страх ровно настолько, чтобы все его способности лишь обострились; но если при совершенно сходных обстоятельствах он по свистку поднимается с койки и видит, что их судно плывёт среди ночи по молочно-белым водам – словно это не пенные гребешки, а целые стада белых медведей подплыли сюда с близлежащих мысов, – вот тогда испытывает он немой и сверхъестественный ужас; призрачная пелена пенного моря страшит его, как подлинное привидение; напрасно убеждает его лот, что дно ещё не промеривается; всё равно, сердце у него уходит в пятки и остаётся там до тех пор, покуда под килем корабля вновь не забурлит синяя волна. А между тем какой мореплаватель признается вам: «Сэр, я не так перетрусил, что мы наскочим на подводные рифы, как испугался этой жуткой белизны»?

Во-вторых. У индейца-перуанца вечное зрелище снегами осёдланных Анд не вызывает страха, помимо, быть может, представления о бесконечной ледяной пустыне, которая царит на такой огромной высоте, и помимо вполне естественных мыслей о том, как ужасно было бы затеряться среди этого мёртвого безлюдья. Или же поселенцы Дальнего Запада, они тоже с относительным безразличием разглядывают бескрайнюю прерию, затянутую снежной пеленой, где нет ни сучка, ни деревца, чтобы отбросить тень на эту застывшую, недвижную белизну. Но не то испытывает моряк в водах Антарктики, где порой, когда ему, иззябшему и замученному, грозит, казалось бы, неотвратимое кораблекрушение, вместо радуги, сулящей надежду и утешение в его страдании, какая-то адски хитрая игра морозного воздуха представляет его взору лишь бесконечный церковный погост, который с издёвкой ухмыляется ему своими убогими ледяными надгробиями и расщеплёнными крестами.

Но вы скажете мне, быть может, что эта убелённая глава о белизне – это всего лишь белый флаг, выброшенный трусливой душой; ты покорился ипохондрии, Измаил.

Тогда ответьте мне лучше, чем объяснить поведение сильного и здорового жеребёнка-однолетка, появившегося на свет где-нибудь в мирной долине Вермонта, вдали от всяких хищников, который в любой солнечный день, если вы только встряхнёте у него за крупом новой бизоньей полостью, так что он и не увидит её даже, а только почует дикий запах мускуса, непременно вздрогнет, захрапит и, выкатив глаза, ударит копытами в землю, объятый паническим страхом? Ведь он не может помнить о том, как сшибались рогами дикие быки на его зелёной северной родине, и поэтому запах мускуса не напоминает ему о былых опасностях; ибо что знает он, однолеток из Новой Англии, о чёрных бизонах далёкого Орегона?

Ничего, разумеется; но здесь, в этой бессловесной твари, мы сталкиваемся с врождённым знанием о демонических силах мира. Пусть тысячи миль отделяют его от Орегона – всё равно, когда он чует воинственный запах мускуса, свирепые, всесокрушающие бизоньи стада для него становятся такой же реальностью, как и для отбившегося от табуна жеребёнка прерий, которого они, быть может, в этот самый миг затаптывают в прах.

И точно так же приглушённое рокотание пенных валов, и холодный шорох инея в горах, и безжизненное колыхание снежной пелены, которую сдувает с места на место ветер прерий, – всё это для Измаила – всё равно что бизонья полость для перепуганного однолетка!

И он, как и я, не знает, где таятся неизречённые ужасы, которые нам с ним дано учуять, но оба мы знаем, что где-то они существуют. Ибо многое в этом видимом мире построено на любви, но невидимые сферы сотворены страхом.

Но и теперь не разгадали мы тайну магической силы в белизне и не узнали, почему так воздействует она на души; не узнали – что ещё непонятнее и много чудеснее, – почему, как мы видели, она является многозначительным символом духовного начала и даже истинным покровом самого христианского божества и в то же время служит усугублению ужаса во всём, что устрашает род человеческий.

Может быть, своей бескрайностью она предрекает нам бездушные пустоты и пространства вселенной и наносит нам удар в спину мыслью об уничтожении, которая родится в нас, когда глядим мы в белые глубины Млечного Пути? Или же всё дело тут в том, что белизна в сущности не цвет, а видимое отсутствие всякого цвета, и оттого так немы и одновременно многозначительны для нас широкие заснеженные пространства – всецветная бесцветность безбожия, которое не по силам человеку? Если же мы припомним другую теорию натурфилософов, согласно которой все земные краски, все разноцветные эмблемы и гербы величия и красоты, нежные тона небес и кущ на закате и позлащённый бархат бабочек, и пушистые, как бабочки, щёки юных девушек – всё это лишь изощрённый обман, свойства, не присущие явлениям, а нанесённые на них извне; и, стало быть, вся наша обожествлённая Природа намалёвана, как последняя потаскушка, чьи соблазны скрывают под собой лишь могильный склеп; если мы припомним вслед за этим, что само таинственное косметическое средство, которое даёт природе все её тона и оттенки – сам по себе свет в его великой сущности неизменно остаётся белым и бесцветным и что, падая на материю не через посредство посторонних сил, а прямо, он все предметы, даже тюльпаны и розы, окрасил бы своим собственным несуществующим цветом – если представить себе всё это, то мир раскинется перед нами прокажённым паралитиком; и подобно упрямым путешественникам по Лапландии, которые отказываются надеть цветные очки, жалкий безбожник ослепнет при виде величественного белого покрова, затянувшего всё вокруг него.

Воплощением всего этого был кит-альбинос. Можно ли тут дивиться вызванной им жгучей ненависти?

librebook.me

Читать онлайн электронную книгу Моби Дик, или Белый Кит Moby-Dick; or, The Whale - Глава LXXIII. Стабб и Фласк убивают настоящего кита, а затем ведут между собой беседу бесплатно и без регистрации!

Не следует забывать о том, что всё это время на борту у «Пекода» болтается гигантская кашалотова голова. Однако ей придётся повисеть там ещё некоторое время, покуда мы сумеем к ней вернуться. Сейчас у нас иные неотложные дела, и единственное, что мы можем сделать насчёт головы, это молить небеса, чтобы выдержали тали.

За прошедшую ночь и последовавшее за ней утро дрейфующий «Пекод» отнесло в такие воды, где жёлтые пятна планктона, разбросанные там и сям, весьма убедительно свидетельствовали о присутствии настоящих китов – разновидности левиафана, о тайной близости которых мало кто сейчас помышлял. И хотя весь экипаж с единодушным презрением относился к охоте на этих жалких животных, и хотя «Пекоду» вовсе и не было поручено промышлять их, и он встречал немало настоящих китов у острова Крозе, ни разу не спустив вельботы, – именно теперь, когда был добыт и обезглавлен кашалот, ко всеобщему великому удивлению, было объявлено, что в этот день, если представится возможность, будет предпринята охота на настоящего кита.

И возможность не замедлила представиться. С подветренной стороны были замечены высокие фонтаны, и два вельбота – Стабба и Фласка – отвалили от борта и ушли в погоню. Всё дальше и дальше отгребали они и наконец почти скрылись из виду даже у мачтовых дозорных. Но вдруг сверху заметили далеко впереди участок вспенившейся белой воды, и вскоре дозорные сообщили, что не то один, не то оба вельбота подбили кита. Прошло ещё немного времени, и обе лодки снова можно было видеть с палубы простым глазом; кит буксировал их прямо на «Пекод». Чудовище было уже так близко от судна, что казалось, оно намерено протаранить корпус; но вдруг, взбив страшный водоворот футах в сорока от борта, оно скрылось под водой, словно поднырнуло под киль «Пекода». «Руби, руби линь!» – кричали с корабля лодкам, которым угрожала гибель от неизбежного, казалось, столкновения с корпусом судна. Но у них в бочонках оставалось ещё много линя, к тому же и кит уходил в глубину не так уж стремительно, поэтому они поспешили вытравить побольше линя, в то же время что было мочи налегая на вёсла, чтобы проскочить перед судном. Несколько мгновений судьба их висела на волоске, они ещё послабляли натянувшийся линь, одновременно изо всех сил работая вёслами, и обе эти соперничающие силы, казалось, вот-вот утянут их под воду. Но им нужно было вырваться вперёд всего на каких-нибудь несколько футов. И они не сдавались, покуда им это не удалось. Но тут стремительный трепет, точно молния, пробежал вдоль по корпусу судна: это натянутый линь, задевая днище, вдруг показался из воды под корабельным носом; тугой до гудения, он так и дрожал, разбрасывая брызги, которые падали в воду, словно осколки стекла; а дальше по носу показался и сам кит, и вельботы снова могли беспрепятственно мчаться вперёд. Но замученный кит резко сбавил скорость и, слепо меняя курс, стал обходить «Пекод» с кормы, волоча за собой вельботы и описывая замкнутый круг.

Тем временем на вельботах все выбирали и выбирали лини, пока наконец не подтянулись к киту почти вплотную с обоих боков; теперь дело было за Стаббом и Фласком с их острогами; и так, ещё и ещё раз огибая «Пекод», шла, приближаясь к концу, эта битва; а несметные стаи акул, окружавшие прежде тушу кашалота, ринулись на свежепролитую кровь, с жадностью прикладываясь к каждой новой ране, как израильтяне, должно быть, припадали к забившим из рассечённой скалы родникам.

Но вот кит выпустил чёрный фонтан, рванулся со страшной силой, извергнул поглощённую прежде пищу и, перевернувшись на спину, трупом закачался на волнах.

Пока командиры обоих вельботов привязывали тросы к его плавникам и подготавливали тушу к буксировке, между ними произошёл небольшой разговор:

– И зачем только старику понадобилась эта груда тухлого сала, ума не приложу, – проговорил Стабб, кривясь от отвращения из-за необходимости возиться с этим презренным левиафаном.

– Зачем? – переспросил Фласк, сворачивая в бухту свободный конец. – А разве ты не слышал, что судно, у которого хоть однажды висела одновременно по правому борту голова кашалота, а по левому – голова настоящего кита, неужели ж ты не слышал, Стабб, что такому судну никогда не пойти на дно?

– Почему это?

– Да уж не знаю, я только слыхал, как говорил об этом наш желторожий призрак Федалла, а уж он-то, видно, знает всё на свете о приметах и заговорах. Только боюсь я, как бы он не заговорил наш корабль до полной негодности. Не по душе мне этот молодчик, Стабб. Замечал ты, Стабб, как у него клык торчит, будто в змеиную голову вставленный?

– Да чтоб ему потонуть! Я на него и не смотрю никогда; но дай только мне срок… Как-нибудь тёмной ночью, – если он будет стоять у борта и если по соседству никого не будет, уж я тогда, Фласк, посмотришь, – и он многозначительно указал обеими руками в глубину. – Вот, помяни моё слово! Знаешь, Фласк, сдаётся мне, что Федалла – переодетый дьявол. Ты веришь в эти бабушкины сказки, будто он был запрятан в трюме судна? Говорю тебе, он дьявол. А хвост мы не видим просто потому, что он его прячет; он его, наверно, свёртывает в бухту и носит в кармане. Чтоб ему лопнуть! Вспомни-ка, ведь он всё время требует пакли, чтобы насовать в носы своих сапог.

– Он и спит, не снимая сапог, верно? У него и койки даже нет, но я много раз видел, как он ночью лежит на бухте каната.

– Ясное дело, это всё из-за своего проклятого хвоста; он, должно быть, тогда раскручивает его и опускает в середину бухты.

– И что только за дела у него со стариком?

– Между ними, верно, будет договор какой или сделка.

– Сделка? О чём бы это?

– Ну а как же, нашему старику во что бы то ни стало подавай Белого Кита, вот дьявол и обхаживает его, хочет сделку с ним заключить: если он согласится отдать серебряные часы или душу, или там ещё что-нибудь, тогда этот ему Моби Дика выдаст.

– Ну, знаешь, Стабб, это уж ты хватил, да как же это Федалла его уговорит?

– Уж не знаю, Фласк, да только дьявол, он парень хитрый, да и злобный. Знаешь, рассказывают, приходит он один раз на старый флагман джентльмен джентльменом, помахивает себе хвостом, будто так и надо, и спрашивает, у себя ли старый адмирал. Ну, адмирал у себя был, вот он и спрашивает дьявола, что, мол, вам нужно. Дьявол копытом шаркнул и говорит: «Мне нужен Джон». – «Зачем?» – спрашивает адмирал. А дьявол как заорёт на него: «А вам какое дело? Нужен он мне, и дело с концом!» – «Берите», – говорит адмирал. И вот ей-богу, Фласк, пусть я проглочу этого кита в один присест, если бедняга Джон и оглянуться не успел, а уж дьявол наградил его азиатской холерой. Однако постой, вы вроде уже там кончили? Тогда пошли, потащим его и пришвартуем к борту.

– Я, помнится мне, слышал когда-то эту историю, что ты мне сейчас рассказал, – заметил Фласк, когда оба вельбота с трудом поволокли наконец свой груз к судну. – А вот где – не припомню.

– Может, в «Трёх испанцах»? Ты, верно, читал о приключениях этих кровавых убийц, а?

– Нет, и в глаза никогда этой книги не видел, хотя слыхать слыхал, это верно. Но ты мне лучше вот что скажи, Стабб: ты думаешь, тот дьявол, о котором ты сейчас рассказывал, и тот, который, ты говоришь, у нас на «Пекоде», – это один и тот же?

– А я и тот человек, который помогал тебе забить этого кита, – не одно и то же? Разве дьявол не вечно живёт? Слыхал ли кто, чтобы дьявол умер? Ты когда-нибудь видел священника, который бы носил по дьяволу траур? А если у дьявола нашёлся ключ, чтобы пробраться в каюту к адмиралу, неужели ты думаешь, ему трудно пролезть через клюз? Ну-ка, отвечай, мистер Фласк!

– А сколько, по-твоему, Федалле лет, Стабб?

– Видишь нашу грот-мачту? – отозвался тот, указывая на корабль. – Ну так вот, это у нас будет единица; теперь возьми все бочарные обручи, что хранятся в трюме «Пекода», и нанижи их в ряд позади мачты на манер нулей, понял? Но это ещё даже начала Федаллиных лет не составит. Собери хоть все обручи у всех бондарей на свете, всё равно тебе нулей не хватит.

– Но послушай, Стабб, я думаю ты немного прихвастнул, когда говорил, что хочешь сунуть нашего Федаллу в море, если подвернётся удобный случай. Ведь раз он действительно уже так стар, что никаких нулей не хватит, и раз он будет жить вечно, что толку швырять его за борт, скажи на милость?

– Хоть искупать его хорошенько.

– Но ведь он обратно приползёт.

– Тогда ещё раз его окунуть, так и купать всё время.

– А ну как ему взбредёт в голову искупать тебя, а? искупать и потопить? – тогда что?

– Пусть только попробует, я б ему тогда таких фонарей под глазами насадил, что он бы долго не отважился совать свою рожу в адмиральскую каюту, не говоря уж о нижней палубе, где он живёт, или о верхней, где так любит шнырять. Чёрт бы взял этого дьявола, Фласк, неужели ты думал, что я дьявола побоюсь? Да кто его боится, кроме старого адмирала, который не решается схватить его и заковать в кандалы, как он того заслуживает, и позволяет ему вместо этого расхаживать повсюду и воровать людей; мало того, адмирал с ним соглашение подписал, кого дьявол сворует, того адмирал ему ещё и поджарит. Хорош адмирал!

– Ты думаешь, Федалла хочет своровать капитана Ахава?

– Думаю? Погоди, Фласк, ты сам увидишь. Только я теперь буду за ним следить, и если замечу что-нибудь очень уж подозрительное, я сразу цап его за шиворот и скажу: «Эй, Вельзевул, не делай этого!» А если он начнёт пыжиться, клянусь богом, я выхвачу у него хвост из кармана, подволоку его к лебёдке и так начну крутить и подтягивать, что он у него с корнем оторвётся, понятно тебе? А уж тогда, я думаю, он завиляет своим обрубком и уберётся восвояси и даже хвост поджать не сможет.

– А что ты сделаешь с хвостом, Стабб?

– Как «что»? Продам пастуху вместо кнута, когда домой вернёмся, что ж ещё?

– А теперь скажи по чести, Стабб, ты всё это всерьёз говоришь и говорил?

– Всерьёз или не всерьёз, а вот мы уже и до корабля добрались.

С палубы послышалась команда швартовать кита по левому борту, где уже свешивались приготовленные цепи и прочий такелаж.

– Ну, что я говорил? – сказал Фласк. – Вот увидишь, скоро мы подвесим голову этого кита прямо напротив кашалотовой.

Прошло ещё немного времени, и слова Фласка подтвердились. Если прежде «Пекод» круто кренился в сторону кашалотовой головы, то теперь с другой головой в виде противовеса он снова выровнял осадку; хотя и сейчас, как вы легко себе представите, приходилось ему довольно тяжко. Так, если вы подвесите с одного борта голову Локка, вас сразу на одну сторону и перетянет, но подвесьте с другого борта голову Канта – и вы снова выровняетесь, хоть вам и будет изрядно тяжело[239]…подвесите… голову Локка… голову Канта… – Мелвилл иронически сопоставляет сенсуализм английского философа Джона Локка (1632—1704) и идеализм немецкого мыслителя Иммануила Канта (1724—1804). Согласно учению первого, человек познаёт мир опытным путём, по Канту же, «вещи в себе» непознаваемы.. Некоторые умы так всю жизнь и балансируют. Эх, глупцы, глупцы, да вышвырните вы за борт это двуглавое бремя, то-то легко и просто будет вам плыть своим курсом.

Процедура разделки туши, после того как настоящий кит оказывается пришвартованным к борту, обычно мало чем отличается от той, какая имеет место в случае с кашалотом; только у кашалота голова отделяется целиком, а у настоящего кита сначала вырезают и поднимают на палубу губы и язык вместе со знаменитым китовым усом, прикреплённым к нёбу. Однако на этот раз ничего подобного проделано не было. Туши обоих китов остались плавать за кормой, и нагруженный двумя головами корабль раскачивался на волнах, весьма сильно напоминая собой вьючного мула, трусящего под тяжестью двух переполненных корзин.

Между тем Федалла молча разглядывал голову настоящего кита, то и дело переводя взгляд с её глубоких морщин на линии своей ладони. Ахав по воле случая стоял неподалёку, так что тень его падала на парса[240]Парс – приверженец парсизма, или зороастризма, древней дуалистической религии, возникшей в Азии в I тысячелетии до н. э., а от самого парса если и падала тень, то она всё равно сливалась с тенью Ахава, только, быть может, слегка удлиняя её.

И видя это, занятые работой матросы обменивались кое-какими фантастическими соображениями.

librebook.me

Читать онлайн электронную книгу Моби Дик, или Белый Кит Moby-Dick; or, The Whale - Глава LXXI. История «Иеровоама» бесплатно и без регистрации!

Рука об руку приближались к нам судно и ветер, но ветер пришёл раньше, чем судно, и скоро «Пекод» уже качался на волнах.

Немного погодя в подзорную трубу можно уже было разглядеть на палубе незнакомца вельботы, а на мачтах у него дозорных, и мы поняли, что это китобоец. Но он был далеко на ветре и летел на всех парусах, вероятно, к другим промысловым районам, и «Пекоду» нечего было надеяться подойти к нему. Поэтому мы подняли вымпел и стали ждать ответа.

Тут надо пояснить, что, подобно судам военного флота, каждый корабль американской китобойной флотилии имеет свой собственный вымпел; все эти вымпелы собраны в специальную книгу, где против них обозначены названия кораблей, которым они принадлежат; и такая книга имеется у каждого капитана. Благодаря этому командиры китобойцев могут без особого труда узнавать друг друга в открытом море, даже на больших расстояниях.

Наконец в ответ на сигнал «Пекода» незнакомец вывесил свой вымпел; это был «Иеровоам» из Нантакета. Обрасопив реи, он замедлил ход, лёг в дрейф на траверзе у «Пекода» с подветренного борта и спустил шлюпку; она быстро приблизилась, но в тот миг, когда матросы по команде Старбека готовились спустить штормтрап для прибывшего с визитом капитана, тот вдруг замахал с кормы своей шлюпки руками, давая понять, что эти приготовления совершенно излишни. Оказалось, что на борту «Иеровоама» свирепствует эпидемия, и капитан Мэйхью боится принести заразу на «Пекод». И хотя самого его и всю команду шлюпки эпидемия не затронула, хотя его корабль находился на расстоянии в половину пушечного выстрела от нашего и чистая морская волна и девственный струящийся воздух разделяли нас – всё-таки, честно придерживаясь сухопутных карантинных порядков, он решительно отказался ступить на палубу «Пекода».

Но это вовсе не помешало общению. Сохраняя между собой и кораблём расстояние в несколько ярдов, шлюпка «Иеровоама» держалась при помощи вёсел рядом с «Пекодом», который тяжело резал волну (к этому времени ветер сильно посвежел), обстенив грот-марсель; по временам, подхваченная внезапно набежавшим валом, она слегка обгоняла «Пекод»; но умелый кормчий тут же возвращал её на подобающее место. Так, то и дело прерываемая этими – или подобными – манёврами, велась с борта на борт беседа, однако с паузами, возникавшими также и по совершенно иным причинам.

Среди гребцов в шлюпке «Иеровоама» сидел один человек, выделявшийся своей внешностью даже в команде китобойца, где что ни матрос – то примечательная личность. Он был довольно молод, невысок и тщедушен, с лицом, сплошь усыпанным веснушками, и с длинными космами жёлтых волос. Облачён он был в долгополый сюртук загадочного покроя и какого-то выцветшего орехового оттенка, чересчур длинные рукава которого были засучены, обнажая запястья. А в глазах его горело неискоренимое, упорное, фанатическое безумие.

Как только на «Пекоде» его разглядели, Стабб воскликнул:

– Это он! это он! тот длиннополый шут, о котором нам говорили на «Таун-Хо»!

Стабб вспомнил фантастическую повесть об «Иеровоаме» и одном из его матросов, которую нам рассказывали незадолго перед тем при встрече китобои с «Таун-Хо». Согласно их рассказу, а также по некоторым сведениям, полученным впоследствии, упомянутый «длиннополый шут» ухитрился обрести какую-то удивительную власть чуть ли не над всеми членами экипажа «Иеровоама». История его такова:

Этого человека взрастила секта исступлённых шейкеров[237]Шейкеры («трясуны») – американская религиозная секта. Нискайюны, среди которых он почитался великим пророком, неоднократно спускаясь на их дурацкие тайные сборища прямо с небес при помощи потолочного люка и возвещая в ближайшем будущем откупорку седьмого сосуда, который лежал у него в кармане жилета и был наполнен, как подозревали, не порохом, но опиумной настойкой. Потом под влиянием непостижимой апостольской прихоти он, покинув Нискайюну, перебрался в Нантакет, с ловкостью, присущей только безумцам, прикинулся там уравновешенным, нормальным человеком и попытался устроиться на уходящий за китами «Иеровоам» в качестве матроса-новичка. Его взяли, но как только суша скрылась из виду, его безумие разыгралось с новой силой. Он провозгласил себя пророком Гавриилом, повелевал капитану прыгнуть за борт, обнародовал манифест, где объявлял себя освободителем всех островов и главным пастырем Океании. Железная убеждённость, с какой он всё это утверждал, тёмная дерзкая игра его неусыпного лихорадочного воображения, жуткие признаки подлинного безумия – всё это делало Гавриила в глазах невежественных матросов почти что святым. Больше того, его боялись. Поскольку реальная польза от этого человека на судне была весьма невелика, тем более что он соглашался работать только тогда, когда ему самому вздумается, капитан, в отличие от своей команды не подверженный суевериям, рад был бы от него избавиться; но архангел, проведав, что его намерены высадить в первом же порту, сломал все свои печати и откупорил все сосуды, предавая корабль вместе с экипажем на страшную гибель, в случае если это намерение будет осуществлено. Влияние его на приспешников из числа команды было так велико, что в конце концов матросы всем миром отправились к капитану и заявили ему, что, если он спишет Гавриила, ни один из них не останется на судне. Тот был вынужден отказаться от своего плана. Точно так же они не позволяли, чтобы с Гавриилом плохо обращались, что бы он ни делал и ни говорил; и мало-помалу Гавриил стал пользоваться на борту полной свободой. А это в свою очередь привело к тому, что архангел ни в грош не ставил капитана и его помощников, в особенности с тех пор, как разразилась эпидемия, когда он ещё пуще прежнего раскомандовался, заявляя, что чума, как он выражался, началась исключительно по его повелению и что только он один может, если пожелает, прекратить её. Матросы, всё больше люди тёмные, трепетали, иные даже заискивали перед ним, оказывая его особе по его же требованию чисто божеские почести. Такая история может показаться неправдоподобной; но тем не менее она истинна. Вообще в жизнеописаниях фанатиков поражает не столько их неизмеримый самообман, сколько их неизмеримое умение обманывать и дурачить других. Но пора, однако, вернуться к «Пекоду».

– Меня не страшит твоя эпидемия, друг, – сказал Ахав, перегнувшись за поручни, капитану Мэйхью, стоявшему на корме своей шлюпки. – Подымись ко мне на борт.

Но тут-то и вскочил на ноги Гавриил.

– Подумай, подумай о лихорадке, жёлтой и жёлчной! Страшись ужасной чумы!

– Гавриил! Гавриил! – воскликнул капитан Мэйхью. – Или ты сейчас же… – Но в этот самый миг волна подхватила шлюпку и вынесла её далеко вперёд, заглушив своим шипением его слова.

– Не встречал ли ты Белого Кита? – спросил Ахав, как только шлюпка вновь поравнялась с «Пекодом».

– Подумай, подумай о своём вельботе, разбитом и потопленном! Страшись ужасного хвоста!

– Сказано тебе, Гавриил, чтобы ты… – Но шлюпку снова вынесло вперёд словно влекомую нечистой силой. На несколько мгновений разговор был прерван, шумные валы один за другим прокатились вдаль, и ни один из них, по непостижимой прихоти океана, не поднял её на гребень. А притянутая голова кашалота сильно забилась о борт корабля, и видно было, как Гавриил разглядывает её с гораздо более откровенной опаской, чем можно было бы ожидать от архангела.

Когда эта интерлюдия завершилась, капитан Мэйхью начал своё мрачное повествование о Моби Дике, то и дело прерываемый, однако, при упоминании его имени Гавриилом и бушующим морем, которое, казалось, выступало с ним заодно.

Оказалось, что вскоре после выхода из родного порта «Иеровоам» повстречался с одним китобойцем и от него команда услышала о существовании Моби Дика и о том смятении, какое вызывал этот кит. С жадностью впитав новые сведения, Гавриил под страшными угрозами пытался запретить капитану охотиться на этого кита, если чудовище покажется в виду «Иеровоама», провозглашая в своей бредовой тарабарщине Белого Кита ни много ни мало как воплощением бога шейкеров. Однако, когда год или два спустя дозорные на мачтах действительно заметили Моби Дика, старший помощник Мэйси загорелся желанием схватиться с ним; и когда сам капитан, пренебрегая всеми угрозами и предостережениями архангела, охотно позволил ему это, Мэйси сумел уговорить пятерых матросов, сел с ними в вельбот и пустился за китом. После долгой изнурительной погони, после многих неудачных попыток он наконец всадил в него один гарпун. Тем временем Гавриил, вскарабкавшись на верхушку грот-мачты и яростно размахивая и потрясая там свободной рукой, осыпал святотатственных врагов своего божества пророчествами скорой и ужасной гибели. Вот уже старший помощник Мэйси, встав во весь рост на носу своего вельбота, в пылу схватки изливает, как полагается, на кита целый поток проклятий, выжидая подходящий момент, чтобы вонзить острогу, как вдруг! огромная белая тень поднялась над водой, заставив своим веерообразным движением замереть все сердца. В тот же миг несчастный командир вельбота, полный жизни и ярости, был выброшен высоко в воздух и, описав длинную дугу, упал в море на расстоянии пятидесяти ярдов. Ни одна планка на вельботе не была повреждена, ни один волос на головах матросов не тронут, только старший помощник Мэйси навсегда скрылся под волной.

Тут следует попутно заметить, что несчастные случаи, подобные описанному, достаточно часты в китобойном промысле. Иногда, кроме погибшего столь диким образом человека, всё остальное остаётся невредимым; чаще при этом идёт на дно отломанный нос вельбота или выбитая банка, на которой только что стоял несчастный, вместе с ним взлетает к небу. Но всего удивительнее то обстоятельство, что на теле погибшего, в тех случаях когда его удаётся подобрать, нет ни малейших следов насилия, а между тем человек мёртв.

С корабля видели всё, что произошло, видели, как скрылось под водой тело Мэйси. И Гавриил, подняв пронзительный вопль: «Сосуд! Сосуд гнева!» – заставил охваченных страхом матросов прекратить охоту. Ужасное это происшествие только усилило власть архангела, потому что его суеверным приспешникам стало казаться, будто он именно это и предсказал, а не просто изрекал туманные пророчества, какие и всякий на его месте мог бы произнести в расчёте на то, что хоть что-нибудь авось да и сбудется. Он стал грозой всего корабля.

Когда Мэйхью кончил свой рассказ, Ахав стал задавать ему вопросы, выслушав которые, капитан встречного судна не мог удержаться и в свою очередь спросил Ахава, намерен ли тот предпринять охоту на Белого Кита, если представится к тому возможность. «Да», – ответил ему Ахав. В ту же секунду Гавриил снова вскочил на ноги, устремив на старого капитана огненный взор, и мрачно завопил, указуя перстом вниз:

– Подумай, подумай о святотатце – мёртвом, там в глубине! Страшись участи святотатца!

Ахав бесстрастно отвернулся, затем сказал, обращаясь к Мэйхью:

– Капитан, я вспомнил сейчас о моём мешке с почтой; там, сдаётся мне, есть письмо для одного из твоих офицеров. Старбек, посмотри почту.

Каждый китобоец, отправляясь в плавание, забирает с собой изрядное количество писем для различных судов, доставка которых адресатам всецело зависит от случайной встречи на широких просторах четырёх океанов. Большинство из этих писем так никогда и не доходит до цели, а иные попадают в назначенные руки, лишь достигнув двух– или трёхлетнего возраста.

Вскоре возвратился Старбек с письмом. Прежалостным образом измятое и отсыревшее, оно было всё покрыто тусклыми пятнами зелёной плесени, так как всё это время хранилось в тёмном шкафу. Для такого письма лучшим почтальоном послужила бы сама Смерть.

– Не можешь разобрать? – крикнул ему Ахав. – Ну-ка передай его мне. Да, верно, надпись почти стёрта… Но что это?

Пока он разглядывал письмо, Старбек взял длинную рукоятку фленшерной лопаты и ножом расщепил её конец, чтобы можно было вставить туда письмо и так, на палке, передать в шлюпку.

Тем временем Ахав разбирал надпись на конверте:

– «Мистеру Гар…», да, «мистеру Гарри» (женская рука… каракули… ясное дело, жена пишет)… Ага, вот… «мистеру Гарри Мэйси, судно „Иеровоам“… да ведь это Мэйси, а его нет в живых!

– Эх бедняга, бедняга! и ведь от жены, – вздохнул Мэйхью. – Ну что ж, давайте его сюда.

– Нет! Оставь у себя! – крикнул Гавриил Ахаву, – ведь ты скоро последуешь за ним.

– Чтоб ты подавился своими проклятиями! – взревел Ахав. – Капитан Мэйхью, принимай письмо.

Взяв из рук Старбека несчастливое послание, он вставил его в расщеплённый конец шеста и протянул за борт к шлюпке. Гребцы в ожидании перестали грести, шлюпку отнесло немного к корме «Пекода», так что письмо, точно по волшебству, ткнулось прямо в жадные ладони Гавриила. В то же мгновение он поднял со дна шлюпки большой нож, наколол на него письмо и с этим грузом запустил его обратно на корабль. Нож упал к ногам Ахава. А Гавриил визгливым голосом приказал своим товарищам навалиться на вёсла, и взбунтовавшаяся шлюпка стремглав понеслась прочь от «Пекода».

Когда матросы после перерыва возобновили работу над китовой попоной, много туманных догадок было высказано по поводу этого дикого случая.

librebook.me

Читать онлайн электронную книгу Моби Дик, или Белый Кит Moby-Dick; or, The Whale - Глава XXIX. Входит Ахав, позднее – Стабб бесплатно и без регистрации!

Прошло ещё несколько дней, льды и айсберги остались у «Пекода» за кормой, и теперь мы шли среди яркой эквадорской весны, неизменно царящей в океане на пороге вечного августа тропиков. Нежные, прохладные, ясные, звонкие, пахучие, щедрые, изобильные дни были, словно хрустальные кубки с персидским шербетом, через верх полные мягкими хлопьями замороженной розовой воды. Звёздные величавые ночи казались надменными герцогинями в унизанном алмазами бархате, хранящими в гордом одиночестве память о своих далёких мужьях-завоевателях, о светлых солнцах в золотых шлемах! Когда же тут спать? Нелегко сделать выбор между этими чарующими днями и обольстительными ночами. Но колдовская сила немеркнущей красоты придавала новые могущественные чары не только внешнему миру. Она проникала и внутрь, в душу человека, особенно в те часы, когда наступал тихий, ласковый вечер; и тогда в бесшумных сумерках вырастали светлые, как льдинки, кристаллы воспоминаний. Все эти тайные силы воздействовали исподволь на сердце Ахава.

Старость не любит спать; кажется, что чем длительнее связь человека с жизнью, тем менее привлекательно для него всё, что напоминает смерть. Старые седобородые капитаны чаще других покидают свои койки, чтобы посетить объятые тьмою палубы. Так было и с Ахавом; разве только что теперь, когда он чуть ли не круглые сутки проводил на шканцах, правильнее было бы сказать, что он покидал ненадолго палубу, чтобы посетить каюту, а не наоборот. «Точно в собственную могилу нисходишь, – говорил он себе вполголоса, – когда такой старый капитан, как я, спускается по узкому трапу, чтобы улечься на смертное ложе своей койки».

И вот каждые двадцать четыре часа, когда заступала ночная вахта и люди на палубе стояли на страже, охраняя сон своих товарищей внизу; когда, вытаскивая на бак бухту каната, матросы не швыряли её о доски, как днём, а осторожно опускали в нужном месте, стараясь не потревожить спящих; когда воцарялась на корабле эта ровная тишина, безмолвный рулевой начинал поглядывать на дверь капитанской каюты, и немного спустя старик неизменно появлялся у люка, ухватившись, чтобы облегчить себе подъём, за железные поручни трапа. Какая-то человечность и внимательность была ему всё же свойственна, ибо в эти часы он обычно воздерживался от хождения по шканцам; ведь в ушах усталых помощников, ищущих отдохновения всего лишь в шести дюймах под его костяной пятой, тяжкий его шаг отозвался бы такими трескучими оглушительными раскатами, что им мог бы присниться только скрежет акульих зубов. Но как-то раз он вышел, слишком глубоко погружённый в раздумье, чтобы заботиться о чём бы то ни было; своим тяжёлым, громыхающим шагом он мерил палубу от грот-мачты до гакаборта, когда второй помощник, старый Стабб, поднялся к нему на шканцы и с неуверенно-шутливой просьбой в голосе заметил, что если капитану Ахаву нравится ходить по палубе, то никто не может против этого возражать, но что можно ведь как-нибудь приглушить шум; вот если бы взять что-нибудь такое, скажем, вроде комка пакли, и надеть бы на костяную ногу… О Стабб! плохо же ты знал тогда своего капитана!

– Разве я пушечное ядро, Стабб, – спросил Ахав, – что ты хочешь намотать на меня пыж? Но я забыл; ступай к себе. Вниз, в свою еженощную могилу, где такие, как ты, спят под гробовыми покровами, чтобы заранее к ним привыкнуть. Вниз, собака! Вон! В конуру!

Ошарашенный столь непредвиденным заключительным восклицанием и внезапно вспыхнувшим презрительным гневом старого капитана, Стабб на несколько мгновений словно онемел, но потом взволнованно произнёс:

– Я не привык, чтобы со мной так разговаривали, сэр; такое обращение, сэр, мне вовсе не по вкусу.

– Прочь, – заскрежетал зубами Ахав и шагнул в сторону, словно хотел бежать от яростного искушения.

– Нет, сэр, повремените, – осмелев, настаивал Стабб. – Я не стану покорно терпеть, чтобы меня называли собакой, сэр.

– Тогда ты трижды осёл, и мул, и баран! Получай и убирайся, не то я избавлю мир от твоего присутствия.

И Ахав рванулся к нему с таким грозным, с таким непереносимо свирепым видом, что Стабб против воли отступил.

– Никогда ещё я не получал такого, не отплатив как следует за оскорбление, – бормотал себе под нос Стабб, спускаясь по трапу в каюту. – Очень странно. Постой-ка, Стабб, я вот и сейчас ещё не знаю, то ли мне вернуться и ударить его, то ли – что это? – на колени, прямо вот здесь, и молиться за него? Да, да, именно такая мысль пришла мне сейчас в голову, а ведь это будет первый раз в моей жизни, чтобы я молился. Странно, очень странно, да и он сам тоже странный, н-да, как ни смотри, а Стаббу никогда ещё не случалось плавать с таким странным капитаном. Как он на меня бросился! Глаза – словно два ружейных дула! Что он, сумасшедший? Во всяком случае, у него должно быть что-то на уме, как наверняка что-то есть на палубе, если трещат доски. И потом, он проводит теперь в постели не больше трёх часов в сутки; да и тогда он не спит. Ведь стюард Пончик рассказывал мне, что по утрам постель старика всегда бывает так ужасающе измята и изрыта, простыни сбиты в ногах, одеяло чуть ли не узлами завязано, а подушка такая горячая, будто на ней раскалённый кирпич держали. Да, горячий старик. Видно, у него, это самое, совесть, о которой поговаривают иные на берегу; это такая штуковина, вроде флюса или… как это?.. Не-врал-не-лги-я. Говорят, похуже зубной боли. Н-да, сам-то я точно не знаю, но не дай мне бог подхватить её. В нём всё загадочно; и для чего это он спускается каждую ночь в кормовой отсек трюма – так, во всяком случае, думает Пончик, – зачем он это делает, хотелось бы мне знать? Кто это ему там в трюме свидания назначает? Ну разве ж это не странно? Только где уж тут узнать. Вот всегда так. Пойду-ка я вздремну. Да, чёрт возьми, ради того только, чтоб уснуть, и то уж стоило родиться на свет. А ведь правда, младенцы, как родятся, так сразу же и принимаются спать. Как подумаешь, странно и это. Чёрт возьми, всё на свете странно, если подумать. Да только это против моих убеждений. «Не думай» – это у меня одиннадцатая заповедь; а двенадцатая: «Спи, когда спится». – Так что идём-ка ещё соснём немного. Однако постой, постой. Ведь он, кажется, назвал меня собакой? проклятье! он обозвал меня трижды ослом, а сверху навалил ещё целую груду мулов и баранов! Да он мог бы и ногой меня ударить, если на то пошло. Может, он даже ударил меня, да только я не заметил, потому что очень уж меня поразило его лицо. Оно светилось, точно побелевшая от времени кость. Да что же это за чертовщина со мной происходит? Меня ноги не держат. Словно вот поцапался со стариком и меня от этого наизнанку всего вывернуло. Клянусь богом, мне всё это, наверное, приснилось. Но как же, как, как? Остаётся только упихать всё это подальше. И скорее добраться до койки. А завтра ещё посмотрим на это проклятое колдовство при дневном свете, может, чего и надумаем. Утро вечера мудрёнее.

librebook.me