Онлайн чтение книги Искра жизни Spark of Life Глава десятая. Книга искра жизни


Эрих Мария Ремарк “Искра жизни”: краткое содержание

Роман «Искра жизни» посвящён сестре писателя – Эльфриде Шольц. Ещё в 1931 году Ремарк был вынужден покинуть Германию. На писателя начались гонения со стороны пришедшей к власти Национал-социалистической партии. Новое правительство лишило Ремарка немецкого гражданства, которое писателю так и не удалось восстановить. В 1933 году книги Ремарка были запрещены на территории Германии.

Не имея возможности расправиться с самим писателем, нацисты решил «отыграться» на его сестре. Эльфрида не имела никакого отношения ни к политике, ни к литературе. Она была простой портнихой. Одна из клиенток оклеветала Эльфриду перед нацистскими властями. В 1943 году женщина была арестована. Её обвинили в попытке подорвать обороноспособность Германии. Эльфрида была приговорена к обезглавливанию. Сестру Ремарка казнили осенью 1943 года. А в конце 1970-х годов одну из улиц Оснабрюке, родного города Эльфриды, назвали её именем.

История создания

Ремарк никогда не был в концлагере, поэтому не мог опереться на личный опыт. Писателю пришлось проделать огромную работу по сбору материала. Основным источником информации стали архивные документы и свидетельства очевидцев. Работа над романом значительно затянулась: изучая свидетельства, Ремарк впал в глубокую депрессию.

Концепция романа была готова уже к 1944 году. Однако к работе над книгой автор приступил только в 1946 году, после того, как ему стало известно о трагической гибели сестры от рук нацистов. Писатель прекрасно понимал, что затрагивать подобные темы недопустимо, однако это не смогло его остановить. В швейцарском издательстве «Шерц» Ремарку отказали. С писателем расторгли договор. В начале 1952 года роман всё-таки был издан.

Отзывы критиков

Отзывы о новом романе Ремарка были неоднозначными. В Соединённых Штатах книга пользовалась успехом. Немецкие критики приняли роман слишком холодно. В Германии книгу по достоинству оценили только бывшие жертвы концлагерей. На родине Ремарка роман покупали очень плохо. В Советском Союзе «Искра жизни» не смогла пройти цензуру. Советские критики обвинили Ремарка в том, что он провёл параллель между фашизмом и коммунизмом. На русском языке роман был издан только в 1992 году.

Краткое содержание

Ни города, ни концлагеря, о которых идёт речь в романе, на самом деле никогда не существовало. В вымышленном городе Меллерн нетрудно узнать черты Оснабрюке, города, в котором родился автор. Чтобы максимально правдоподобно описать концлагерь, Ремарк изучил огромное количество документальных свидетельств о Бухенвальде.

На страницах романа предстают жуткие сцены из жизни обитателей концлагеря. Автор стремится к тому, чтобы показать огромное количество судеб самых разных людей. Читатель видит еврейскую девушку, изнасилованную фашистами, одиннадцатилетнего мальчика, который большую часть жизни провёл в стенах концлагеря. Мальчик выжил только благодаря тому, что не брезговал питаться трупами. Одних заключённых пытки и мучения уподобили фашистам. Другие же не потеряли своего нравственного облика, несмотря ни на что. Кроме этого, автор рассказывает о личной жизни коменданта Бруно Нойбауэра.

Характеристика персонажей

Номер 509

Бывшего редактора либеральной газеты автор предпочитает называть не по имени, а просто Пятьсот девятый. Бывший редактор провёл в стенах концлагеря не один год. Он перенёс голод, издевательства и унижения фашистов. В самом начале повествования Ремарк называет своего героя скелетом. Так выглядел не только Пятьсот девятый, но и все остальные заключённые.В жалком, обтянутом кожей скелете, трудно узнать человека. У этого существа даже нет имени. Однако Человека внутри себя бывшему редактору всё же удалось сохранить. Жажда жизни и непоколебимая воля спасли его от гибели и утраты морального облика. К сожалению, Пятьсот девятый не успел насладиться свободой: он погиб незадолго до освобождения из концлагеря.

Бруно Нойбауэр

Нойбауэр, в отличие от Пятьсот девятого, представляет мир, противоположный миру заключённых концлагеря. Автор показывает 2 лица одного человека. С одной стороны, Бруно Нойбауэр – добропорядочный отец семейства. Как и любой хороший семьянин, Нойбауэр заинтересован в благополучии своей семьи. С другой стороны, Бруно – безжалостный комендант концлагеря. Ежедневно он наблюдает за истязаниями людей, среди которых тоже есть чьи-то дети, мужья, жёны, родители, братья и сёстры.

Еще один шедевр Эриха Марии Ремарка “Триумфальная арка”, в котором автор описал жизнь немецкого хирурга, скрывающегося от преследований нацистов во Франции накануне Второй мировой войны.

Первое произведение известного писателя Эриха Марии Ремарка “Приют грез”, написанное по окончании Первой Мировой Войны, хотя и не признанное немецкими критиками и читателями.

Два лица Нойбауэра не противопоставлены друг другу. Они плавно переходят одно в другое. Границу, на которой заканчивается одно лицо и начинается другое, определить практически невозможно. Комендант чувствует приближение конца империи фюрера. Нойбауэр не сочувствует своим жертвам, не сожалеет о содеянном. Единственная его забота – сохранить своё благосостояние и избежать ответственности за свои преступления.

Искра жизни

Несмотря на некоторую образность названия, его смысл более чем понятен даже не склонным к философии читателям. Искра жизни – это то, что ещё осталось в заключённых концлагеря, более похожих на трупы, чем на живых людей. У тех, кто здесь оказался, было отнято всё. Главное, чего лишили заключённых, это их право быть людьми. Автор предлагает читателям задуматься над тем, почему одни человеческие существа могут безнаказанно чинить произвол над другими. «Неправильная» национальность одного человека не даёт представителям «высшей расы» права на его истребление. Тем не менее, это происходит вопреки здравому смыслу.

Фашистская идеология не признаёт равенства людей. Что могут сделать заключённые для того, чтобы доказать фашистам, что они тоже люди? Они измучены, больны и бесправны. Однако, даже находясь на грани жизни и смерти, заключённые нашли способ. Только поступки показывают в человеке Человека. Некоторые обитатели концлагеря успели ожесточиться. Ради куска хлеба и возможности избежать наказания они согласны предавать таких же несчастных, как и они сами. Но остались среди заключённых и те, для кого стать жестоким означает уподобиться своим мучителям, опуститься до их уровня. Для этих заключённых намного страшнее встать в один ряд с изуверами, чем умереть во время пыток. Позволить убить в себе Человека – значит погибнуть окончательно. Именно поэтому такие заключённые изо всех сил стараются помочь своим ближним, разделить с ними последний кусок. Это и есть искра жизни.

Темные тона в романе

Возможно, некоторые читатели обвинят автора в излишнем натурализме и пессимизме. Но Ремарка не следует за это осуждать. Он потерял свою ни в чём не повинную сестру, погибшую, в некотором смысле, по его вине. Смерть близкого человека не может вдохновить на более жизнерадостное творчество.

Ремарк не ставил себе задачу как можно более красочно изобразить истязания узников. Автор хотел показать, насколько легко из обычного рядового гражданина своей страны превратиться в хладнокровного профессионального убийцу, и как нелепо в одном человеке может сочетаться тяга к жестокости и любовь к музыке. Тем не менее, искра всё же осталась. Её ничто не смогло затушить. Искра кажется маленькой и незначительной, но именно она способна породить настоящее пламя.

Эрих Мария Ремарк “Искра жизни”: краткое содержание

5 (100%) 2 votes

r-book.club

Читать Искра жизни - Ремарк Эрих Мария - Страница 1

Эрих Мария Ремарк

Искра жизни

I

Скелет под номером пятьсот девять медленно приподнял голову и открыл глаза. Он не понимал, забытье это или просто сон. Здесь между ними особой разницы не было. И то и другое означало погружение в глубинные трясины, из которых, казалось, уже ни за что не выбраться наверх: голод и изнеможение давно уже сделали свое дело.

Пятьсот девятый лежал и настороженно прислушивался. Это было старое лагерное правило; никто не мог знать, с какой стороны надвигается опасность, но пока ты замер, всегда есть шанс, что тебя не заметят или примут за мертвого. Простой закон природы, по которому живет любая букашка.

Он не услышал ничего подозрительного. Перед ним — полусонные охранники на башнях с пулеметами, сзади него — тоже все спокойно. Он осторожно повернул голову и оглянулся.

Концлагерь Меллерн мирно дремал под солнцем. Большой плац для переклички, который эсэсовцы в шутку называли «танцплощадкой», был пуст. Только на мощных деревянных сваях-крестах висели четверо с завязанными за спиной вывернутыми руками. Их так высоко подвесили на веревках, что ноги не касались земли. Два кочегара крематория забавлялись, кидая в них из окна кусочками угля. Но ни один из четырех вот уже полчаса не подавал признаков жизни.

Бараки трудового лагеря выглядели безлюдными. Внешние коммандос еще не вернулись. По улице сновало только несколько дневальных. Слева, у больших входных ворот, перед бункером для штрафников сидел, потягивая кофе, шарфюрер СС Бройер. Ему специально поставили на солнце круглый столик и плетеное кресло. Весной 1945 года хороший кофе в зернах был редкостью.

Только что Бройер удушил двух евреев, которых шесть недель гноили в бункере. Пожилой еврей его просто раздражал, а тот, что помоложе, оказался упорнее — он еще довольно долго брыкался и кряхтел. Бройер посчитал свой поступок филантропическим деянием, заслуживающим компенсации. Дежурный передал ему к кофе еще тарелку с пирожными «баба». Бройер ел медленно, с удовольствием. Больше всего он любил изюм без косточек, которым обильно было нашпиговано тесто. Вяло усмехнувшись, Бройер прислушался к угасавшим звукам лагерного оркестра, который репетировал за садами. Звучали «Розы с юга», любимый вальс коменданта лагеря оберштурмбанфюрера Нойбауэра.

Пятьсот девятый находился на противоположной стороне лагеря, у деревянных бараков — от большого трудового лагеря их отделял забор из колючей проволоки. Эти бараки называли Малым лагерем. Здесь держали узников, которые настолько ослабели, что не могли больше работать. Они попадали туда, чтобы умереть. Поэтому бараки всегда были переполнены. Нередко умирающие лежали друг на друге даже в коридорах или же издыхали под открытым небом. В концлагере Меллерн не было газовых камер, что являлось предметом особой гордости коменданта. Он с радостью подчеркивал, что в Меллерне люди умирают естественной смертью.

Официально Малый лагерь назывался щадящим отделением. Однако лишь немногие узники находили в себе силы, чтобы продержаться в этом «щадящем» режиме более одной-двух недель. Такая немногочисленная, но упорная группа обитала в двадцать втором бараке. С некоторой долей мрачного юмора они называли себя ветеранами. Пятьсот девятый был в их числе. Четыре месяца назад его доставили в Малый лагерь, и ему самому казалось чудом, что он все еще жив.

Черный дым тянулся над крематорием. Ветер гнал его в направлении лагеря, и клубы медленно опускались над бараками. Они пахли чем-то жирным и сладковатым, вызывая тошноту. Даже после десяти лет пребывания в лагере Пятьсот девятый так и не сумел привыкнуть к этому запаху. Сегодня в этих клубах дыма среди прочих был и прах двух ветеранов — часовщика Яна Сибельского и университетского профессора Йоеля Буксбаума. Оба умерли в двадцать втором бараке. У Буксбаума не было трех пальцев на руке, семнадцати зубов, ногтей пальцев на ногах и части полового члена. Всего этого он лишился в ходе «перевоспитания в полезного человека». На культурных вечерах в казарме СС идея насчет полового члена вызывала дикий хохот. Она пришла в голову недавно прибывшему в лагерь шарфюреру Гюнтеру Штейнбреннеру. Просто, как все великие затеи, укол высокопроцентной соляной кислотой — вот и все. В результате Штейнбреннер сразу снискал себе уважение коллег.

Мартовский послеобеденный час оказался мягким, пригревало ласковое солнышко, но Пятьсот девятый никак не мог согреться, хотя кроме собственных на нем были вещи трех других — куртка Йозефа Бухера, пальто старьевщика Лебенталя и драный свитер Йоеля Буксбаума, который удалось перехватить в бараке, прежде чем забрали труп. Но когда рост метр семьдесят восемь, а вес — менее семидесяти фунтов, не согревают и самые теплые меха.

Пятьсот девятый имел право полежать под солнцем еще полчаса. Потом надо вернуться в барак, чтобы уступить взятые «напрокат» вещи вместе с собственной курткой тому, кто дожидался своей очереди. Такая была договоренность между ветеранами. С окончанием холодов некоторые в этом больше не нуждались. Они были настолько измождены, что после страданий зимой желали только одного — спокойно умереть в бараках. Но старший по команде Бергер следил за тем, чтобы теперь каждый, кто еще мог ползать, хоть некоторое время провел на свежем воздухе. Следующим шел Вестгоф, за ним — Бухер. Лебенталь отказался; у него было более важное дело.

Пятьсот девятый снова посмотрел назад. Лагерь находился на возвышенности, поэтому сквозь колючую проволоку сейчас видно весь город. Это был древний город со многими храмами и валами, с липовыми аллеями и извилистыми переулками, над лабиринтом крыш возвышались колокольни церквей. На севере расположилась новая часть с более широкими улицами, центральным вокзалом, густонаселенными домами, фабриками, меде— и железоплавильными заводами, на которых работали лагерные коммандос. Дугой извивалась река с отражавшимися в ней мостами и облаками.

Пятьсот девятый опустил голову. Даже мгновение было тяжело держать ее высоко. Вид дымящихся фабричных труб в долине только обострял чувство голода.

Причем не только в желудке, но и в голове. Желудок на протяжении многих лет был приучен к этому постоянному ощущению, утратив любое другое, кроме непроходящего глухого желания поесть. Голод в мозгу еще страшнее. Он никогда не смягчался, вызывал галлюцинации, терзал человека даже во сне. Так Пятьсот девятому потребовалось целых три зимних месяца, чтобы изгнать воспоминание о жареной картошке. Он везде ощущал ее запах, даже в вонючем бараке-сортире. Теперь его преследовали сало и глазунья на сале.

Он бросил взгляд на никелевые часы, которые лежали рядом с ним на земле. Их одолжил Лебенталь. Они были ценным достоянием барака. Поляк Юлий Зельбер, который давно умер, несколько лет тому назад нелегально пронес их в лагерь. Пятьсот девятому оставалось еще десять минут. Но он решил ползти обратно в барак. Ему не хотелось больше дремать: никогда не знаешь, проснешься или нет. Он еще раз внимательно осмотрел лагерную улицу. Но и теперь ничего не бросилось в глаза, что могло предвещать опасность. Впрочем, он и не думал о ней. Осторожность была скорее привычкой старого лагерного «волка», нежели проявлением настоящего страха. Из-за вспышки дизентерии в Малом лагере был объявлен не очень строгий карантин, поэтому эсэсовцы появлялись здесь довольно редко.

В последнее время был значительно ослаблен контроль. Война все больше давала о себе знать, поэтому части войск СС, которые героически пытали и уничтожали беззащитных узников, были отправлены на фронт. Сейчас, весной 1945 года, в лагере оставалась лишь треть прежней численности войск СС. Внутреннее управление давно почти полностью осуществлялось самими заключенными. В каждом бараке были староста блока и несколько старших по помещениям. Рабочие коммандос подчинялись бригадирам и мастерам, а весь лагерь — лагерным старостам. Причем все они были из числа заключенных. Их действия контролировались начальником лагеря, начальниками блоков и начальниками отрядов. Это были обязательно эсэсовцы.

online-knigi.com

Искра жизни читать онлайн - Ремарк Эрих

Список книг автора можно посмотреть здесь: Ремарк ЭрихКупить и скачать эту книгу

«Пар клубился вдоль кафельных стен. Теплая вода ласкала, словно теплые ладони. Они лежали в ней, и их тонкие, как спички, руки с непомерно толстыми суставами поднимались и блаженно плюхались обратно в воду. Застарелые корки грязи постепенно размокали. Мыло, скользя по истонченной от голода коже, освобождало ее от грязи, тепло проникало все глубже, доходило до самых костей. Теплая вода — они давно уже забыли, что это такое. Они лежали в ней, удивляясь и радуясь непривычному ощущению, и для многих это ощущение стало первым шагом к осознанию вновь обретенной свободы и спасения.»

 

Загрузка...

 

Памяти моей сестры Эльфриды посвящается

 

 

Дорогой Читатель! Книге, которую Ты с сомнением держишь в руках, в России досталась нелегкая судьба. Вначале были сорок лет опалы (написанная в 1952 году, она лишь в 1992 году впервые была опубликована на русском языке), причина которой заключается в том, что коммунизм в этом романе предстает если не большим, то во всяком случае не меньшим злом, чем фашизм. Затем, когда вчерашние гонители романа «Искра жизни» обернулись вдруг бизнесменами от литературы и принялись зарабатывать деньги на опальной книге, она с их легкой руки не раз побывала в застенках так называемых «переводчиков», полагающих, что искусство художественного перевода ограничивается одним лишь знанием иностранного языка (которым они, впрочем, тоже владеют весьма посредственно). Ремарка можно пытаться обвинять в чем угодно, но только не в косноязычии. Ни один «квалифицированный» русский читатель не поверит, что Эрих Мария Ремарк вдруг разучился писать и потому герои «Искры жизни», как и сам автор, дружно заговорили на каком-то странном, нелепом, корявом языке, а лаконичные, но яркие, выразительные картины природы, играющие огромную роль в произведениях Ремарка, сменила жалкая, беспомощная мазня дилетанта. Поистине больно смотреть, как упомянутые «переводчики» корчатся и извиваются в капканах подлинника, переводя слово за словом, и не могут вырваться на волю литературной нормы родного, т.е. великого русского языка… (Автор предлагаемого перевода вовсе не страдает манией величия и очень далек от уверенности в собственной непогрешимости, однако ему посчастливилось в свое время принимать участие в семинарах по переводу немецкоязычной художественной прозы при Ленинградском отделении Союза писателей СССР под руководством Инны Павловны Стребловой, одного из талантливейших и опытнейших переводчиков страны, и вовремя уяснить себе, что перевод — это все же искусство, требующее и таланта, и особой профессиональной подготовки. Кроме того, созданию данного перевода существенно благоприятствовали следующие обстоятельства: переводчику опять-таки посчастливилось до начала и в процессе работы не только побывать на горе Эттерсберг в городе Веймаре, где находится бывший концентрационный лагерь Бухенвальд, но и провести несколько месяцев в Оснабрюке, родном городе Ремарка, который он отчасти также описал в своем романе «Искра жизни»; и наконец знание множества реалий армейской жизни, языка военных команд и приказов, — не говоря уже о живой разговорной речи, бытующей в больших мужских коллективах, — которым переводчик обязан двухлетней действительной военной службе в бывшей Советской Армии, тоже сыграло важную роль в работе над переводом.)

Третья беда этой многострадальной книги заключается в самой теме: действие романа происходит в фашистском концентрационном лагере Меллерн (на самом деле Ремарк описал Бухенвальд, изменив название лагеря), и, поняв это с первых же строк, русский читатель, смертельно уставший за последние годы от искусства разоблачительного, обличающего, от беспросветного мрака постперестроечных будней и жаждущий света, к сожалению, отказывается от знакомства с этой важной и по-прежнему актуальной книгой. Но это не роман ужасов, не «триллер», слепленный на потребу сытому, рыгающему «племени младому, незнакомому». Это горестная, но мудрая книга о жизни и смерти, о Добре и Зле, о том, как легко и быстро добропорядочные, опрятные служащие, скромные чиновники, студенты и коммерсанты, мясники и булочники превращаются в профессиональных убийц, о том, как прекрасно это ремесло может сочетаться с любовью к музыке, хорошими манерами и образцовой семейной жизнью.

Одна из главных сюжетных линий романа — личная жизнь коменданта лагеря, оберштурмбаннфюрера СС Бруно Нойбауера, его семейные неурядицы, материальные заботы, его мысли и чувства перед лицом надвигающегося возмездия. Картины лагерной действительности перемежаются занятнейшими, порой комичными сценами «гражданской» жизни властелина над жизнью и смертью. Таким образом русский читатель получает редкую возможность увидеть эту, казалось бы, до боли знакомую сторону немецкого фашизма в новом ракурсе, через призму личных переживаний «сверхчеловеков».

Что же касается «мрачности» темы, то, во-первых, все же не следует забывать о том, что искусству часто приходится быть скорее горькой пилюлей, необходимой для нашего духовного здоровья, нежели сладкой конфетой; что еще древние открыли «очищающую силу трагедии», а во-вторых, несмотря на тяжелые картины, предстающие перед читателем, роман «Искра жизни» — книга жизнеутверждающая; это явствует уже из самого названия. Автор мудро ведет нас через это чистилище к новому пониманию жизни: не «давит» слезу из нас, не всхлипывает сам, а с трудом сохраняя «беспристрастность», «нейтралитет», и даже находя в себе силы для горькой иронии или мрачного юмора, умело направляет наши мысли и чувства в нужное русло и заставляет перед лицом смерти по-новому взглянуть на жизнь.

Страниц: Страница 1, Страница 2, Страница 3, Страница 4, Страница 5, Страница 6, Страница 7, Страница 8, Страница 9, Страница 10, Страница 11, Страница 12, Страница 13, Страница 14, Страница 15, Страница 16, Страница 17, Страница 18, Страница 19, Страница 20, Страница 21, Страница 22, Страница 23, Страница 24, Страница 25, Страница 26, Страница 27, Страница 28, Страница 29, Страница 30, Страница 31, Страница 32, Страница 33, Страница 34, Страница 35, Страница 36, Страница 37, Страница 38, Страница 39, Страница 40, Страница 41, Страница 42, Страница 43, Страница 44, Страница 45, Страница 46, Страница 47, Страница 48, Страница 49, Страница 50, Страница 51, Страница 52, Страница 53, Страница 54, Страница 55, Страница 56, Страница 57, Страница 58, Страница 59, Страница 60, Страница 61, Страница 62, Страница 63, Страница 64, Страница 65, Страница 66, Страница 67, Страница 68, Страница 69, Страница 70, Страница 71, Страница 72, Страница 73, Страница 74, Страница 75, Страница 76, Страница 77, Страница 78, Страница 79, Страница 80, Страница 81, Страница 82, Страница 83, Страница 84, Страница 85, Страница 86, Страница 87, Страница 88, Страница 89, Страница 90, Страница 91, Страница 92, Страница 93, Страница 94, Страница 95, Страница 96, Страница 97, Страница 98, Страница 99, Страница 100, Страница 101, Страница 102, Страница 103, Страница 104, Страница 105, Страница 106, Страница 107, Страница 108, Страница 109, Страница 110, Страница 111, Страница 112, Страница 113, Страница 114, Страница 115, Страница 116, Страница 117, Страница 118, Страница 119, Страница 120, Страница 121, Страница 122, Страница 123, Страница 124, Страница 125, Страница 126, Страница 127, Страница 128, Страница 129, Страница 130, Страница 131, Страница 132, Страница 133, Страница 134, Страница 135, Страница 136, Страница 137, Страница 138, Страница 139, Страница 140, Страница 141, Страница 142, Страница 143, Страница 144, Страница 145

myluckybooks.com

Читать книгу Искра жизни Эрих Марии Ремарк : онлайн чтение

Текущая страница: 1 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Эрих Мария РемаркИскра жизни

I

Скелет номер 509 медленно приподнял голову и открыл глаза. Он не знал, что с ним было – обморок или просто заснул. Между сном и обмороком давно уже почти не было разницы, голод и истощение стерли эту грань. Сон ли, обморок ли – всякий раз тебя засасывала черная болотная муть, откуда, казалось, возврата уже нет.

Какое-то время пятьсот девятый лежал тихо – он прислушивался. Это было старое лагерное правило: покуда ты не движешься, остается надежда, что тебя не заметят или сочтут мертвецом, ведь никогда нельзя знать, с какой стороны грозит опасность; старый как мир закон природы, известный любой букашке.

Но ничего подозрительного он не услышал. Часовые на пулеметных вышках замерли в полусонной неподвижности, да и за спиной вроде бы тихо. Он осторожно повернул голову и посмотрел назад.

Концентрационной лагерь Меллерн мирно нежился на солнышке. Просторный лагерный плац-линейка, прозванный весельчаками из СС танцплощадкой, был почти безлюден. Только справа от главных ворот на четырех мощных деревянных столбах висели четверо арестантов. Руки им связали за спиной и так, за руки, вздернули, чтобы ноги не касались земли. Плечевые суставы у всех, понятное дело, были вывернуты. Теперь два кочегара из крематория, соревнуясь друг с другом в меткости, швырялись в них из окна кусочками угля, но ни один из четверых даже не дернулся. Они висели уже полчаса и давно были без сознания.

Бараки рабочего лагеря в этот час пустовали – бригады с внешних работ еще не вернулись. Лишь кое-где шмыгали по зоне редкие дневальные. Слева от огромных главных ворот перед штрафным изолятором сидел шарфюрер СС Бройер. Он приказал вынести на солнышко круглый столик и плетеное кресло и теперь пил кофе. Весной 1945 года настоящий, в зернах, кофе – это была большая редкость; но Бройер только что собственноручно придушил двух жидов, которые вот уже полтора месяца отравляли в шизо воздух, и считал, что столь благое дело заслуживает вознаграждения. А тут еще повар прислал ему с кухни вместе с чашечкой кофе кусок ватрушки на блюдечке. Бройер жевал ватрушку медленно, с чувством – особенно любил он изюм без косточек, которого на сей раз попалось в начинке очень много. Тот из жидов, что постарше, не доставил ему почти никакого удовольствия; зато другой, помоложе, оказался ничего, цепкий парень – этот довольно долго брыкался и хрипел. Бройер сонно ухмылялся, прислушиваясь к размытым руладам лагерного оркестра, что репетировал вдалеке, за теплицами садоводства. Оркестр играл вальс «Розы с юга» – любимую вещь коменданта лагеря, оберштурмбанфюрера Нойбауэра.

Пятьсот девятый лежал в противоположном конце зоны, там, где жались друг к другу деревянные бараки, отрезанные от большого, Рабочего лагеря забором из колючей проволоки. Называлась эта горстка бараков Малым лагерем. Сюда определяли заключенных, которые слишком ослабли и работать уже не могли. И тогда их посылали сюда умирать. Почти все умирали очень быстро, но пополнение поступало быстрей, до того, как вымирала предыдущая партия, так что бараки постоянно были забиты до отказа. Зачастую умирающие лежали друг на друге штабелями даже в коридорах, а то и вовсе выползали подыхать на улицу. Газовых камер в Меллерне не было. Комендант этим обстоятельством особенно гордился. Он с удовольствием повторял – у них, в Меллерне, умирают только естественной смертью. Официально Малый лагерь считался, да и назывался, отделением щадящего режима, но на самом деле организмы лишь очень немногих арестантов способны были сопротивляться этому щадящему режиму дольше одной-двух недель. А из этих немногих образовалась еще одна, небольшая, но особенно стойкая группа, что осела в двадцать втором бараке. Эти – собрав последние остатки юмора висельников – вообще именовали себя ветеранами. Среди них был и пятьсот девятый. Его перевели в Малый лагерь четыре месяца назад, и ему самому казалось чудом, что он все еще жив.

Из труб крематория валил черный дым. Ветром его прижимало к земле, ленивые клубы почти задевали крыши бараков. Запах у дыма был жирный, сладковатый и вызывал тошноту. Даже за свои десять лагерных лет пятьсот девятый так и не сумел к этому запаху притерпеться. Сегодня в этом дыму проплыли и останки двух ветеранов – часовщика Яна Сибельского и университетского профессора Йоэля Бухсбаума. Оба умерли в двадцать втором бараке и в полдень были доставлены в крематорий – Бухсбаум, впрочем, не совсем в полном комплекте: недоставало трех пальцев, семнадцати зубов, ногтей на пальцах ног и части полового члена. Недостача образовалась в процессе перевоспитания Бухсбаума из отщепенца и выродка в пригодный общественный элемент. Причем история с половым членом долго была предметом особого веселья на вечеринках и культурных мероприятиях в клубе СС. Это была идея шарфюрера Гюнтера Штайнбреннера, который совсем недавно был откомандирован в лагерь. Как все замечательные идеи, она была проста: впрыскивается концентрированный раствор соляной кислоты, и все дела. Придумкой этой Штайнбреннер сразу же завоевал авторитет среди товарищей.

Был погожий мартовский денек, и солнце уже слегка пригревало, но пятьсот девятый все равно мерз, хотя поверх своих одежек надел шмотки еще троих товарищей – пиджак Йозефа Бухера, пальто старьевщика Лебенталя и драный свитер Йоэля Бухсбаума, который барак чудом успел спасти прежде, чем труп отправили в крематорий. Но когда росту в тебе метр семьдесят восемь, а весу меньше тридцати пяти кило, тебя не угреют даже самые пушистые меха.

Пятьсот девятый имел право полчаса понежиться на солнышке. Потом надо было вернуться в барак, отдать одолженные одежки и свою робу в придачу следующему заключенному, и так далее. Распорядок этот ветераны завели с тех пор, как кончились холода. Некоторые, правда, уже не хотели выползать на улицу. Слишком они были истощены и после всех мучений зимы желали лишь одного – чтобы им дали спокойно умереть в бараке; но Бергер, их староста, настоял на том, чтобы всякий, кто еще способен хотя бы ползать, какое-то время проводил на свежем воздухе. Сейчас была очередь Вестхофа, за ним шел Бухер. Лебенталь отказался, у него было дело посущественней.

Пятьсот девятый снова оглянулся. Лагерь расположен на возвышенности, сквозь колючую проволоку весь город виден как на ладони. Город распластался в долине, много ниже лагеря – над толкотней его крыш гордо вздымаются башни церковных колоколен. Город старый, даже древний, с множеством церквей, крепостными валами, липовыми аллеями и петляющими переулками. На севере раскинулись новые кварталы, там улицы пошире, вокзал, доходные дома, фабрики, а еще медеплавильные и сталеплавильные заводы, где, кстати, тоже работают бригады из их лагеря. Широкой ленивой дугой через город протянулась река, и в ее сонных водах отражаются облака и мосты.

Пятьсот девятый уронил голову на грудь. Он не мог все время держать ее прямо. Черепушка казалась чугунной, а мускулы шеи давно иссохли, превратившись в ниточки, – к тому же вид дымящихся труб там, в долине, только усиливает и без того лютый голод. Голод не только в желудке, а как бы в голове, в мозгу. Желудок-то давно к голодухе притерпелся и, похоже, ни на какие другие ощущения, кроме тупой и равномерной голодной боли, давно не способен. А вот голод в мозгу – он куда страшней. Он пробуждает галлюцинации и вообще неутолим. Он прогрызается даже в сны. Зимой пятьсот девятому понадобилось три месяца, чтобы избавиться от навязчивого видения жареной картошки. Да если б только видения – запах ее чудился ему повсюду, даже в парашной вони. А теперь вот шкварки. Яичница с салом.

Он глянул на никелевые часы, что лежали подле него на земле. Часы ему дал с собой Лебенталь. Это была едва ли не самая большая ценность барака; когда-то, много лет назад, часы эти протащил в зону поляк Юлиус Зильбер, сам давно уже покойник. Пятьсот девятый видел – ему осталось еще десять минут, но все равно решил ползти обратно к бараку. Он боялся ненароком снова заснуть. Страшно засыпать, когда неизвестно, проснешься ли снова. Он еще раз пристально ощупал взглядом главную лагерную аллею. Но и теперь не углядел никаких признаков опасности. По правде сказать, ничего особенно страшного он сейчас и не ожидал. Скорее это была обычная предосторожность старого лагерного волка, чем взаправдашний страх. Из-за дизентерии лагерь был на некоем подобии карантина, и люди из СС заглядывали сюда редко. А кроме того, в последние годы контроль за лагерной дисциплиной был уже совсем не тот, что прежде. Война все больше чувствовалась и тут: многих эсэсовцев, все геройства которых прежде сводились лишь к тому, чтобы мучить и убивать безоружных узников, наконец-то отправили на передовую. Теперь, весной сорок пятого, в лагере насчитывалась лишь треть прежнего состава войск СС. Весь внутренний распорядок давно уже почти целиком контролировался силами самих арестантов. В каждом бараке имелся свой староста и несколько палатных старост; бригады подчинялись бригадирам и десятникам, а весь лагерь – старосте лагеря. И все они были заключенными. Правда, их контролировало лагерное руководство: комендатура лагеря, надзиратели блоков, командиры колонн – это все, конечно, были эсэсовские чины. Вначале лагерь предназначался только для политических, но с течением лет сюда из переполненных тюрем города и окрестностей нагнали и толпы обыкновенных уголовников. Политические и уголовники различались цветом матерчатых треугольных лычков, нашитых на одежду рядом с лагерной меткой. У политических треугольники были красные, у уголовников – зеленые. Евреям обязательно нашивался еще один треугольник, желтый, так что в сумме оба треугольника давали звезду Давида.

Пятьсот девятый прихватил пальто Лебенталя и пиджак Йозефа Бухера, набросил их себе на спину и медленно пополз назад к бараку. Он чувствовал, что устал больше обычного. Даже ползти – и то трудно. Уже после первого десятка метров земля под ним поплыла и завертелась. Он остановился, смежил веки и сделал глубокий вдох, чтобы собраться с силами. В тот же миг в городе завыли сирены.

Сперва только две. Несколько секунд спустя их панический вопль подхватили другие, а вскоре уже казалось, что весь город там, внизу, надрывается от крика. Рев стоял над крышами и улочками, несся с башен и фабричных труб; город раскинулся под солнцем беззащитный и, казалось, совершенно неподвижный, он только кричал, как парализованный зверь, который видит свою смерть, а убежать не в силах, – орал всеми глотками своих сирен и гудков, устремляя истошный вопль в бестревожную тишину неба.

Пятьсот девятый мгновенно вжался в землю. Находиться за пределами барака во время воздушной тревоги категорически запрещено. Он мог бы попытаться встать и побежать, но больно уж он ослаб для такой пробежки, а до барака слишком далеко; пока он будет этак перемещаться, кто-нибудь из часовых, особенно если новенький да нервный, еще, чего доброго, пальнет в него с перепугу. Поэтому он как можно быстрее пополз назад, пока не добрался до неглубокой выемки в почве, нырнул в нее и накрылся всеми своими одежками. Теперь он выглядит просто как свалившийся замертво арестант. Такое случается сплошь и рядом и никаких подозрений не вызывает. Да и тревога наверняка продлится недолго. В последние месяцы тревогу объявляли чуть ли не через день, но все попусту. Самолеты неизменно пролетали над городом, не причинив ему никакого вреда, и улетали дальше – на Ганновер и Берлин.

Теперь в общий вой включились и лагерные сирены. Потом, некоторое время спустя, послышался второй, куда более грозный сигнал тревоги. Это был мерный, но какой-то зыбкий, наплывающий гул, словно тысячи грампластинок крутились под тупыми иглами гигантских патефонов. К городу приближались самолеты. Пятьсот девятый и это уже слышал. Его это совершенно не волнует. Вот если часовой на ближайшей пулеметной вышке вдруг заметит, что он не мертвец, – это действительно страшно. А все, что за колючей проволокой, за зоной, его не касается.

Дышать было тяжело. Душный воздух под пальто превращался в черную вату, которая наваливалась на него все плотней и плотней. Он тут, в этой выемке, как в могиле – постепенно ему и впрямь стало казаться, что он лежит в могиле и уже никогда не встанет, на сей раз это точно конец; он так и останется тут лежать, так и помрет, все-таки сломленный слабостью, с которой столько лет боролся. Он попробовал было сопротивляться, но сил не было, он только еще отчетливее ощутил какое-то странное, покорное ожидание, разлившееся вдруг по всему телу, впрочем, не только по телу, но и повсюду вокруг – казалось, все в мире замерло и ждет чего-то; замер город, воздух, даже дневной свет. Так бывает в самом начале солнечного затмения, когда все краски вдруг подергиваются свинцовым налетом, а в воздухе замирает нарастающее предчувствие бессолнечного, мертвого мира, некий вакуум, некая бездыханность ожидания и страха: ну что, в этот раз пронесет – или уже конец?

Первый удар был не особенно силен, но раздался внезапно. К тому же пришелся он с той стороны, которая казалась самой защищенной. Пятьсот девятый вдруг ощутил очень резкий толчок под дых откуда-то снизу, из-под земли. В тот же миг мощное гудение над головой прорезал свербящий стальной визг, стремительно и с истошным подвыванием нараставший – похожий на вой сирены, и все-таки совсем другой. Пятьсот девятый не знал в точности, что было раньше – удар из-под земли или этот визг и последующий треск, но он точно знал, что во время предыдущих воздушных тревог ничего подобного не было, а когда все это повторилось еще раз, отчетливей и сильней, и снова снизу и сверху, он уже понял, что это такое: самолеты впервые не пролетели мимо. Они бомбят город.

Земля снова содрогнулась. Пятьсот девятому казалось, будто кто-то из-под земли тычет ему в живот здоровенной резиновой дубинкой. Он вдруг понял, что голова у него совершенно ясная. Смертельная усталость вмиг куда-то улетучилась. Каждый толчок из-под земли, казалось, сотрясает его сознание. Какое-то время он еще лежал неподвижно, а потом почти безотчетно рука его потянулась вперед и осторожно приподняла край пальто над головой, чтобы в образовавшуюся щель можно было увидеть город.

Там как раз в этот миг невероятно медленно, как игрушечный, раскололся на части и взлетел на воздух городской вокзал. Было что-то почти грациозное в той легкости, с которой взмыл ввысь золоченый вокзальный купол и, проплыв над деревьями городского парка, где-то за ними ухнул вниз. Казалось, тяжелые взрывы тут вовсе ни при чем – так медленно и красиво все произошло, а хлопки зениток тонули в них, как тявканье терьера в басовитом лае огромного дога. После следующего подземного толчка начала крениться одна из башен церкви Святой Катарины. Она тоже падала очень медленно и как-то по-домашнему, еще по пути разваливаясь на куски и кусочки, будто все это не на самом деле, а замедленная киносъемка.

Теперь между домами стали вырастать грибки и фонтаны черного дыма. Пятьсот девятый все еще не мог осознать происходящего; казалось, великаны-невидимки решили там, внизу, позабавиться, вот и все. В уцелевших городских кварталах из труб все так же мирно курился дымок, в реке, как прежде, отражались облака, а разрывы зенитных снарядов украсили небо уютными барашками, словно это не небо вовсе, а старая, изветшавшая подушка, из которой лезут во все стороны сероватые хлопья ваты.

Одна из бомб разорвалась далеко в стороне от города, в полях, что пологим склоном поднимались к лагерю. Но пятьсот девятый и тут не почувствовал страха, слишком далеко все это от тесного мира зоны, который только и составлял его жизнь. Бояться можно горящей сигареты, когда тебе тычут ею в глаз или мошонку, долгих недель в голодном карцере, этом каменном гробу, где ни встать, ни лечь; бояться надо козел, именуемых еще кобылой, на них тебе враз отшибают почки, или камеры пыток в левом крыле, что у главных ворот, бояться надо Штайнбреннера, Бройера, замкоменданта Вебера, но даже эти страхи как-то поблекли и отдалились с тех пор, как его сбагрили в Малый лагерь. Да, если хочешь сберечь силы и выжить, надо уметь забывать. К тому же за десять лет существования отлаженный механизм концлагеря Меллерн все-таки подустал и разболтался, – ведь даже новоиспеченному, идеологически выдержанному и фанатично преданному идеалам эсэсовцу со временем прискучивает истязать скелеты. Они недолго выдерживают, да и реагируют как-то вяло. Вот когда с этапом поступает новое, свежее, крепкое пополнение, былой патриотический пыл, бывает, иногда еще разгорится с прежней силой. Тогда по ночам снова оглашают округу до боли знакомые вопли, да и личный состав выглядит как-то пободрей, словно после хорошей порции свиной поджарки с картошкой и красной капустой. Однако в целом за годы войны немецкие концлагеря стали, пожалуй, даже гуманными. Теперь людей здесь почти не мучили – всего лишь травили в газовых камерах, забивали насмерть, расстреливали или измочаливали на тяжких работах, а потом морили голодом. А если иной раз и сжигали кого в крематории заживо, так это не по злому умыслу, а скорее, по недосмотру, от переработки, а еще потому, что иные из этих скелетов очень уж не любят двигаться. Да и случалось это только тогда, когда посредством массовой ликвидации срочно требовалось подготовить место для нового эшелона. Кстати, в Меллерне не слишком рьяно морили голодом тех, кто не в силах больше работать; кое-какую еду в Малый лагерь все же подбрасывали, и ветераны вроде пятьсот девятого так к этому скудному рациону приспособились, что по части выживания били теперь все рекорды.

Бомбардировка внезапно прекратилась. Только зенитки все еще бесновались и тявкали. Пятьсот девятый еще чуть-чуть приподнял край пальто, чтобы увидеть ближайшую пулеметную вышку. На ее площадке было пусто. Он посмотрел направо, потом налево. Все вышки красовались без часовых. Охранники попросту сбежали и попрятались, благо рядом с казармой у них отличное бомбоубежище. Пятьсот девятый совсем сбросил с себя пальто и еще поближе подполз к колючей проволоке. Здесь он оперся на локти и стал внимательно разглядывать, что творится в долине.

Город теперь горел повсюду. То, что прежде выглядело почти игрой, обернулось наконец своей истинной сущностью – огнем и разрушением. Дым, словно огромный моллюск уничтожения, желтовато-черной массой подминал под себя улицы и пожирал дома. Сквозь него тут и там прорывались язычки пламени. Там, где был вокзал, гигантским снопом вздымались к небу искры. Обломок башни церкви Святой Катарины вспыхнул разом, и языки пламени полыхнули над ним, как блеклые молнии. А над всем этим, словно ничего не случилось, беззаботно сияло солнце в своем золотистом нимбе, и было что-то почти призрачное в этом зрелище, в том, что по голубому небу с прежней безмятежностью плывут веселые белые облачка, что леса и лесистые гряды холмов спокойно и безучастно застыли вокруг в весенней мартовской дымке, – словно только город, он один, осужден суровым приговором неведомого и неподкупного судии.

Пятьсот девятый, как завороженный, смотрел вниз. Смотрел во все глаза, забыв о всякой осторожности. Он видел этот город всегда только отсюда, из-за колючей проволоки, он никогда в нем не был; но за десять лет, что он провел в лагере, город стал для него чем-то гораздо большим, чем просто городом.

Поначалу это был почти непереносимый образ утраченной свободы. Изо дня в день глядел он туда, вниз, на город – смотрел на его беззаботную суету, когда после так называемой специальной обработки, проведенной начальником режима Вебером, еле мог доползти до своего барака; смотрел на его дома и церкви, когда с вывихнутыми плечами висел на столбе; смотрел на белые барки на его реке и на автомобили, что бодро торопились на природу, навстречу весне, по его дорогам, когда мочился кровью из отбитых почек; смотрел до рези в глазах, до одурения, смотрел, хотя смотреть на него было мукой, еще одной пыткой вдобавок ко всем другим лагерным истязаниям.

Потом он начал этот город ненавидеть. Время шло, утекало, а там, внизу, ничто не менялось, невзирая на все, что творилось тут, наверху. Дым от его кухонных очагов каждый день беззаботно курился к небу, ничуть не пугаясь жирной копоти из труб крематория; на его спортплощадках, в его парках царило веселое оживление, хотя в те же самые часы сотни измученных человеческих тварей отдавали Богу душу на лагерном плацу; каждое лето вереницы бодрых отпускников устремлялись из него в походы и странствия по окрестным лесам, когда колонны заключенных понуро брели с каменоломни, волоча за собой умерших и пристреленных товарищей; он ненавидел этот город за то, что его жителям нет никакого дела ни до него, ни до других арестантов.

А потом в один прекрасный день угасла и ненависть. Борьба за корочку хлеба стала важней всего на свете, а вместе с этим пришло и познание, что ненависть и память способны разрушать и без того надломленную психику точно так же, как и боль. Пятьсот девятый научился отгораживаться от всего лишнего, все забывать и ни о чем не заботиться, кроме наинасущнейших нужд ближайшего часа. Город стал ему безразличен, а его неизменный вид сделался лишь еще одним мрачным подтверждением неизменности и его, пятьсот девятого, безысходной участи.

И вот теперь город горел. Пятьсот девятый почувствовал – у него дрожат руки. Он попытался подавить дрожь, но не сумел, наоборот, она усиливалась. Казалось, все скрепы души и тела разом треснули, а то и надломились в нем. Голова болела, была какая-то пустая, и по ней изнутри кто-то барабанил.

Он закрыл глаза. Этого он не хотел. Ни за что не хотел впускать в себя эту слабость еще раз. Он давно растоптал и похоронил в себе все надежды. Теперь локти его подломились, голова упала на руки. Ему нет никакого дела до города. Нет и не будет, он не хочет. Он хочет и дальше, как прежде, бездумно подставлять солнцу грязноватый пергамент, обтянувший его череп мертвым подобием кожи, хочет дышать, бить вшей, ни о чем не размышлять – словом, делать все то, что он делает уже много лет.

Он не может. Трясучка внутри не унималась. Он перевернулся на спину и вытянулся пластом. Теперь над ним небо, все в барашках зенитных разрывов. Барашки быстро развеиваются, ветер уносит их вдаль. Некоторое время он полежал так, но тоже не выдержал. Небо было, как бело-голубая бездна, и он, казалось, летит в эту бездну. Он снова перевернулся и с трудом сел. На город больше не смотрел. Смотрел на лагерь, впервые смотрел на зону так, словно ждал оттуда помощи.

Бараки, как прежде, понуро дремали на солнце. На танцплощадке четверо мучеников все так же висят на своих столбах. Шарфюрер Бройер исчез, но из труб крематория все еще тянет-с я дым, правда, не такой густой и жирный. Значит, либо сжигают детей, либо был приказ прекратить работу.

Пятьсот девятый заставил себя оглядеть все это как следует. Вот он – его мир. Сюда не попала бомба. Здесь все по-старому, неумолимо и неизменно. И лишь этот мир над ним властен, а все, что там, за колючей проволокой, его совершенно не касается.

В этот миг умолкли зенитки. Он вздрогнул от неожиданной тишины – казалось, шум вдруг лопнул, как резиновый баллон, кольцом сжимавший голову. На секунду он даже подумал, что все это было сном и только теперь он просыпается. И тут же резко обернулся.

Нет, это не сон. Вон он, город – и он горит. Огонь, руины – все тут, и все-таки оно хоть чуточку, а его тоже касается. Сейчас уже трудно точно определить, куда попали бомбы, все меркнет в дыму, тонет в языках пламени, но в конце концов это не так уж важно, – главное, город горит. Город, что казался таким же нерушимым и неизменным, как и сам лагерь.

И только тут его передернуло от страха. Почудилось вдруг, что дула пулеметов со всех вышек направлены на него. Он воровато оглянулся. Но нет, ничего не случилось. На вышках по-прежнему никого. Да и на дорожках зоны ни души. Только его это уже не успокаивало – дикий страх вдруг словно схватил его за шиворот и начал трясти. Он не хочет умирать! Теперь – нет! Теперь – ни за что! Мигом подхватил он свои одежки и пополз обратно. Как назло, он тут же запутался в пальто Лебенталя и теперь стонал, чертыхался, стараясь высвободить колени из этой проклятой хламиды, а высвободившись, пополз дальше, все еще не понимая, что с ним такое творится, – пополз изо всех сил, словно спасаясь не только от смерти, а от чего-то еще.

iknigi.net

Читать онлайн электронную книгу Искра жизни Spark of Life - Глава десятая бесплатно и без регистрации!

Нойбауер еще раз взял с письменного стола лист бумаги. «Как у них все просто! — подумал он. Еще одно из этих хитромудрых распоряжений, которые можно понять и так, и эдак… На первый взгляд вроде бы вполне безобидная бумажка, а вчитаешься — совсем другой смысл. „Составить списки наиболее опасных политических преступников“! А дальше: „если таковые еще имеются!.. Вот где собака зарыта. Намек понятен. Дитц мог бы сегодня утром и не проводить совещания. Ему легко говорить. „Избавляйтесь от всех неблагонадежных. Мы не можем в эти тяжелые для Германии дни оставлять у себя за спиной явных врагов отечества. Да еще и кормить их“!.. Говорить всегда легче. Но кто-то потом должен все это выполнять. А это уже совсем другое дело. В таких вещах хорошо иметь бумагу, где все черным по белому написано и подписано. Дитц, конечно, никакой бумаги не дал. И эта проклятая „рекомендация“ — тоже не является прямым приказом. Вся ответственность ложится на тебя самого!..“

Нойбауер отодвинул документ в сторону и достал сигару. С сигарами теперь и у него было туго. Кончатся последние четыре коробки — и придется самому курить «Дойче Вахт». Да и тех осталось не так уж много. Почти все сгорело. Надо было припрятать побольше на черный день, пока еще жилось, как у Христа за пазухой. Но кто же мог подумать, что все так обернется?

Вошел Вебер. Нойбауер, поколебавшись несколько секунд, придвинул к нему коробку с сигарами.

— Угощайтесь, — сказал он с притворным радушием. — Так сказать, остатки роскоши.

— Спасибо. Я курю только сигареты.

— Ах да, верно! Я опять забыл. Ну что ж, тогда курите ваши любимые сигареты, укрепляйте здоровье!

Вебер сдержал ухмылку. Старик любезничает, значит, ему что-то от него нужно. Он достал из кармана плоский золотой портсигар, извлек из него сигарету и постучал ею по крышке. В 1933 году этот портсигар принадлежал советнику юстиции Арону Вайценблюту. Для Вебера он оказался счастливой находкой — монограмма на крышке совпала с его инициалами: Антон Вебер. Портсигар так и остался его единственным трофеем за все эти годы. Ему было нужно очень мало, он не был одержим страстью стяжательства.

— Я получил распоряжение… — начал Нойбауер. — Вот, прочтите-ка эту бумагу.

Вебер читал очень медленно. Нойбауер нетерпеливо заерзал в кресле:

— В конце ничего интересного! Обратите внимание на тот пункт, в котором говорится о политических заключенных. Сколько их у нас примерно еще осталось?

Вебер положил листок бумаги обратно. Он мягко скользнул по полированной крышке стола и ткнулся в маленькую стеклянную вазу с фиалками.

— Я сейчас не могу сказать точно… Примерно половина всех заключенных. Может, чуть больше, а может чуть меньше. Все с красными нашивками. Не считая, конечно, иностранцев. Остальные — это уголовники, педерасты, свидетели Иеговы и прочая шваль.

Нойбауер недоуменно поднял глаза. Он не мог понять, придуривается Вебер или действительно не понимает, чего он от него хочет. По лицу его он ничего не мог определить.

— Я не об этом. Не все же, у кого красные нашивки, — политические! Те, о которых говорится в этой бумаге.

— Разумеется, нет. Красная нашивка — это условная классификация, это всего лишь общий признак. Сюда входили и евреи, и католики, и демократы, и социал-демократы, и коммунисты, и еще черт знает кто.

Нойбауер все это прекрасно знал. «Кого он собрался учить — на десятом году существования лагеря?..» — раздраженно подумал он. В нем шевельнулось подозрение, что его подчиненный опять потешается над ним.

— Как обстоит дело с настоящими политическими? — спросил он как ни в чем не бывало.

— Это почти все коммунисты.

— И что, это можно точно установить?

— Довольно точно. Все это указано в документах.

— А кроме этого? Есть у нас еще какие-нибудь важные политические заключенные?

— Я могу сказать своим людям, чтобы покопались в бумагах. Думаю, у нас найдутся еще какие-нибудь газетчики, социал-демократы и демократы.

Нойбауер подул перед собой, отгоняя дым своего «партагаса». Удивительно — как быстро все-таки сигара успокаивает и настраивает на оптимистический лад!

— Хорошо, — произнес он ласково-дружелюбно. — Давайте так и сделаем: для начала выясните все как следует. Пусть хорошенько прочешут списки. А там уж мы посмотрим… сколько людей нам нужно для отчета… Как вы считаете?

— Конечно.

— Время терпит. Нам дают на это приблизительно две недели. По-моему, вполне достаточно, чтобы все расставить по своим местам, а?

— Конечно.

— Кое о чем можно доложить, так сказать, авансом. Я имею в виду — о том, что все равно, сегодня или завтра, должно случиться… кроме того, не обязательно включать в рапорт тех, кого в ближайшие дни придется оформить как выбывших. Лишняя работа. Да и лишние вопросы нам ни к чему.

— Конечно.

— Я не думаю, что у нас окажется слишком много людей, о которых говорится в бумаге. Я имею в виду — так много, что это могло бы привлечь внимание…

— Можно сделать, что их вообще не окажется, — спокойно произнес Вебер.

Он знал, что имеет в виду Нойбауер, а Нойбауер знал, что Вебер его понимает.

— Но, разумеется, аккуратно, — сказал он. — Это надо сделать очень аккуратно, не привлекая внимание… Но тут я полагаюсь на ваш опыт.

Нойбауер встал и поковырялся разогнутой канцелярской скрепкой в своей сигаре: он слишком торопливо откусил кончик, — и теперь сигара не тянулась. Никогда нельзя откусывать кончик у хороших сигар. Надо либо осторожно отломить, либо отрезать его острым ножичком.

— А как у нас обстоят дела с работой? Есть чем занять людей?

— Медный завод основательно пострадал во время бомбежки. Часть людей занята там на расчистке. Остальные команды работают, как раньше.

— На расчистке? Неплохая идея. — Сигара опять курилась нормально. — Мы говорили сегодня с Дитцем об этом. Расчищать улицы, сносить разрушенные дома — городу нужны сотни рабочих рук. Положение чрезвычайное, а у нас — самая дешевая рабочая сила. Дитц не возражает. Я тоже. Почему бы и нет, верно?

— Конечно.

Нойбауер подошел к окну.

— Еще пришел запрос насчет наших запасов продовольствия. Нам рекомендуют экономить. Как это можно сделать?

— Выдавать меньше продуктов, — лаконично ответил Вебер.

— Да, но это возможно только до известных пределов; если люди начнут валиться с ног, они не смогут и работать.

— Можно сэкономить на Малом лагере. Он битком набит нахлебниками, от которых нет никакой пользы. Тому, кто умирает, уже не нужна пища.

Нойбауер кивнул.

— И все же… Вы знаете мое правило: гуманность, пока позволяет обстановка. Конечно, если обстановка не позволяет — тут уж ничего не поделаешь, приказ есть приказ.

Они теперь уже оба стояли у окна и курили. Их спокойный, неспешный разговор напоминал деловую беседу двух честных торговцев скотом на бойне. За окном, на грядках, со всех сторон окружавших дом коменданта, работали заключенные.

— Я велел посадить по бокам ирисы и нарциссы, — сказал Нойбауер. — Желтый и синий цвет — прекрасное сочетание.

— Да, — ответил Вебер без энтузиазма.

Нойбауер рассмеялся:

— Да вам это, наверное, совсем не интересно, а?

— Честно говоря, не очень. Я люблю кегли.

— Тоже хорошо. — Нойбауер несколько секунд молча наблюдал, как работают заключенные. — А чем занимается наш оркестр? По-моему, эти друзья совсем разленились.

— Они встречают и провожают рабочие команды и играют два раза в неделю после обеда.

— После обеда рабочие команды их все равно не слышат. Распорядитесь-ка, чтобы они играли еще один час после вечерней поверки. Это пойдет людям на пользу. Это их отвлечет. Особенно, когда мы снизим нормы питания…

— Хорошо. Я распоряжусь, чтобы они играли после вечерней поверки.

— Ну вот, пожалуй, и все, что мне хотелось обсудить с вами. Я рад, что мы так хорошо понимаем друг друга.

Нойбауер вернулся к столу, выдвинул нижний ящик и достал из него маленькую коробочку.

— А на прощание, дорогой Вебер, разрешите мне преподнести вам маленький сюрприз. Вот — только сегодня прислали. Думаю, вам будет приятно.

Вебер открыл коробочку. В ней лежал орден «За боевые заслуги».

Нойбауер с удивлением заметил, что Вебер покраснел. Этого он ожидал меньше всего.

— А вот удостоверение к нему. Вы давно уже заслужили это. Мы ведь с вами в каком-то смысле тоже на фронте. И прошу вас, ни слова больше об этом. — Он протянул Веберу руку. — Суровые времена. Мы должны выстоять.

Вебер ушел. Нойбауер покачал головой. Результат этого маленького фокуса с орденом превзошел все ожидания. Все-таки что бы там ни говорили — у каждого есть свое слабое место. Он постоял некоторое время в раздумье перед большой пестрой картой Европы, висевшей напротив портрета Гитлера. Расположение флажков на ней уже не соответствовало действительности. Они все еще находились в глубине России. Нойбауер из суеверия не передвинул их обратно, надеясь, что рано или поздно они вновь станут объективным отражением успехов германского вермахта. Он вздохнул, подошел к столу и, взяв в руки вазу с фиалками, втянул в себя их сладкий аромат. Неясная мысль скользнула по поверхности его сознания. «Вот что такое — мы, лучшие из нас!.. — подумал он, глубоко растроганный. — Для всего есть место в нашей душе. Железная дисциплина в исторические минуты — и в то же время глубокие, трепетные сердца. Фюрер со своей любовью к детям. Геринг, друг животных… — Он еще раз вдохнул аромат цветов. — Я, разом лишившийся ста тридцати тысяч марок, не только не пал духом, но еще и сохранил способность чувствовать прекрасное! Не-ет, нас голыми руками не возьмешь!.. Кстати, с оркестром это я очень даже недурно придумал. Как раз сегодня вечером приезжают Сельма с Фрейей. Это будет сногсшибательный эффект.»

Он сел за пишущую машинку и напечатал двумя толстыми пальцами приказ для оркестра. Специально для своего личного архива. Как и распоряжение освободить от работ слабых заключенных. Правда, начальство имело в виду совсем другое, рекомендуя ему «освободить от работ слабых заключенных», но он решил истолковать эту рекомендацию по-своему. А что там придумает Вебер, как он это сделает, — его не касается. А уж Вебер-то это как-нибудь да сделает, орден прислали как раз вовремя. В личном архиве хранились многочисленные доказательства мягкости коменданта и его заботливого отношения к заключенным. И, само собой разумеется, такие же многочисленные свидетельства бесчеловечности его начальников и товарищей по партии. Береженого Бог бережет.

Нойбауер с удовлетворением захлопнул папку и снял трубку телефона. Его адвокат дал ему отличный совет: скупать разбомбленные земельные участки. Они дешево стоили. Неразбомбленные тоже. Неплохой способ вернуть то, что уничтожил огонь. Земля сохраняет свою стоимость, сколько бы раз ее не бомбили. Нужно использовать панику.

Команда, работавшая на расчистке медного завода, возвращалась в лагерь после тяжелого, двенадцатичасового рабочего дня. Часть основного цеха обрушилась, несколько других участков были серьезно повреждены. Кирок и лопат оказалось слишком мало, и большинству заключенных пришлось работать голыми руками, раздирая их в кровь. Все валились с ног от усталости и голода. В обед им дали жидкий суп, в котором плавали какие-то листья. Этой милостью они были обязаны заводскому начальству. Единственное достоинство супа состояло в том, что он был теплым. А обошелся он заключенным недешево: инженеры и мастера выжали из них после обеда все соки, понукая их, как рабов. Они были штатскими. Но некоторые из них оказались хуже эсэсовцев.

Левинский шагал в середине колонны. Рядом с ним шел Вилли Вернер. При распределении им удалось попасть в одну группу. В этот раз не вызывали отдельные номера, а сразу выделили большую группу в четыреста человек. Работа на расчистке считалась одной из самых тяжелых, поэтому добровольцев было немного, и Левинскому с Вернером не составило труда попасть в эту команду. Они знали, зачем это им было нужно. Они уже не в первый раз вызывались добровольцами на расчистку.

Колонна двигалась медленно. Шестнадцать человек свалилось во время работы, не выдержав нагрузки. Двенадцать из них еще могли кое-как идти с помощью товарищей; четверых пришлось нести — двоих на носилках и двоих просто за ноги и за руки.

До лагеря было далеко. Эсэсовцы, как всегда, повели их в обход, вокруг города. Они не хотели, чтобы заключенных видели жители. А сейчас они не хотели еще и того, чтобы заключенные видели, как сильно разрушен город.

Впереди показался небольшой березовый лесок. Стволы деревьев в предсумрачном свете отливали шелковым блеском. Охранники и капо равномерно распределились вдоль всей колонны. Эсэсовцы готовы были в любую секунду открыть огонь. Заключенные плелись вперед. В ветвях щебетали птицы. Пахло весной и свежей зеленью. По краям оврагов цвели подснежники и примулы. Тихо звенели ручьи. Никто этого не замечал. Все слишком устали. Лес остался позади, дорога поползла через поля и пашни, и охранники снова собрались вместе.

Левинский шел с Вернером локоть к локтю. Он был взволнован.

— Куда ты это сунул? — спросил он, не шевеля губами.

Вернер ткнул себя в бок рукой.

— А кто это нашел?

— Мюнцер. На том же самом месте.

— Той же марки?

Вернер кивнул.

— Теперь у нас все части?

— Да. В лагере Мюнцер соберет его.

— Я нашел целую пригоршню патронов. Не знаю только, подойдут или нет: не успел разглядеть, нужно было их быстро спрятать. Хоть бы подошли!..

— Они нам очень пригодятся.

— А еще что-нибудь нашли?

— У Мюнцера есть еще части он нагана.

— Лежали на том же месте, что и вчера?

— Да.

— Кто-то ведь их туда положил, а?

— Конечно. Кто-то из города.

— Кто-нибудь из рабочих, наверное.

— Наверное. Это уже в третий раз. Значит, не случайно.

— Может, кто-нибудь из наших? Из тех, что разгребают военный завод?

— Нет. Этих здесь не было. Если бы это была их работа, мы бы знали. Это кто-то из города.

Подпольная организация лагеря уже давно искала возможности добывать оружие. Она предвидела схватку с эсэсовцами и, не желая оказаться совершенно беззащитной в этой схватке, готовилась к ней. Наладить связь с городским подпольем было почти невозможно. И вот, после бомбежки заключенные, работавшие на расчистке, стали вдруг среди мусора и обломков, в одних и тех же местах, находить отдельные части и даже готовое оружие. Эти сюрпризы среди хаоса разрушения, которые им, по-видимому, устраивали рабочие, и были причиной резкого увеличения числа добровольцев. Все это были надежные люди.

Колонна тем временем поравнялась с лугом, обнесенным колючей проволокой. Две рыжие в белых пятнах коровы подошли вплотную к изгороди и, уставившись на заключенных, принюхались. Добродушные глаза их влажно блестели. Никто не смотрел в их сторону, чтобы не усиливать еще больше и без того жестокое чувство голода.

— Как думаешь, будут они нас сегодня обыскивать, после поверки?

— Зачем? Вчера же не обыскивали. Если бы мы работали где-нибудь поблизости от оружия… А после работы за пределами военного завода они обычно не обыскивают.

— Кто его знает… Если нам придется все это выбросить…

Вернер посмотрел на небо. Оно уже было залито предсумрачным, розово-сине-золотым сиянием.

— Когда мы придем, будет уже темно. Надо держать ухо востро. Ты хорошо замотал свои патроны?

— Да. В тряпку.

— Хорошо. Если что — передашь их назад, Гольдштейну. Он передаст их Мюнцеру, а тот — Ремме. Кто-нибудь из них выбросит их в случае чего. Если совсем не повезет и эсэсовцы будут со всех сторон, бросай их куда-нибудь в середину строя. Только не в сторону. Тогда им трудно будет взять кого-нибудь одного. Будем надеяться, что команда, которая работает на корчевке деревьев, вернется одновременно с нами. Там Мюллер с Людвигом в курсе дела. Если нас будут обыскивать, их группа сделает вид, что не расслышала команды и подойдет к нам как можно ближе. Тут и надо будет им незаметно все сунуть.

Дальше дорога делала поворот и вновь устремлялась прямо к городу. По обе стороны ее тянулись пригородные садово-огородные участки с мелкими деревянными домиками. Кое-где работали люди. На заключенных мало кто обращал внимание. К ним здесь уже привыкли. Пахло свежевскопанной землей. Где-то прокричал петух. На обочине стоял знак «Внимание! Поворот». И указатель: до Хольцфельде 20 км.

— А что это там, интересно, впереди? — неожиданно спросил Вернер. — Не наши ли это корчевщики?

Впереди на дороге они увидели серую людскую массу. Издалека трудно было определить, что это за люди.

— Наверное, они, — сказал Левинский. — Возвращаются раньше нас. Может, мы их еще догоним.

Он обернулся. Сзади еле-еле тащился Гольдштейн, которого почти несли на плечах двое заключенных.

— Давайте мы вас сменим, — обратился к ним Левинский. — Потом, перед лагерем, возьмете его опять.

Он подставил Гольдштейну плечо, Вернер встал с другой стороны.

— Проклятое сердце… — оправдывался Гольдштейн, тяжело дыша. — Всего сорок лет, а сердце уже ни к черту не годится. Идиотизм.

— Ну зачем тебе понадобилось идти с нами? — упрекнул его Левинский. — Надо было остаться. Пихнули бы тебя в «обувной отдел» и работал бы себе спокойно…

— Да вот, захотелось на свежий воздух, посмотреть, что там делается, на воле… Вот и подышал — свежим воздухом…

На сером лице его появилась страдальческая улыбка.

— Ну ничего, — сказал Вернер, — пройдет. Ты можешь спокойно подогнуть ноги и повиснуть у нас на плечах. Нам не тяжело.

Небо между тем медленно погасло. С холмов поползли синие тени.

— Послушайте, — зашептал Гольдштейн, — давайте все мне. Если они будут обыскивать, то только вас. Ну может быть, еще носилки. А таких дохляков, как я, — вряд ли. Мы просто выдохлись и баста. Нас они пропустят и так.

— Если они будут обыскивать, то уж обыщут всех, — возразил Вернер.

— Да нет же, говорю вам! Нас, доходяг, они не станут обыскивать. По дороге, наверное, еще человек пять свалилось… Суйте мне все за пазуху!

Вернер с Левинским переглянулись.

— Ничего, как-нибудь проскочим.

— Нет, давайте мне!

Они не отвечали.

— Если меня сцапают — невелика потеря. А вам это ни к чему.

— Не болтай глупости.

— Самопожертвование и геройство здесь совсем ни при чем, — с вымученной улыбкой сказал Гольдштейн. — Просто так — практичнее. Я все равно долго не протяну.

— Ладно, посмотрим, — ответил Вернер. — Нам еще идти около часа. Перед воротами вернешься в свою шеренгу. В случае чего мы все отдадим тебе. Ты сразу передашь это назад, Мюнцеру, понял? Сразу же!

— Ладно.

В этот момент их обогнала на велосипеде толстая женщина в очках. Впереди, прямо на руле, у нее была привязана картонная коробка. Женщина смотрела куда-то в сторону. Она не хотела видеть заключенных.

Левинский проводил ее взглядом и вдруг стал пристально всматриваться вдаль.

— Смотрите, там впереди — это корчевщики.

Серая людская масса приближалась. Колонна не догоняла этот поток, это он двигался ей навстречу. Теперь они уже могли видеть, что людей было очень много. Но шли они не строем.

— Пополнение? — спросил кто-то за спиной Левинского. — Или просто гонят кого-то по этапу?

— Ни то, и ни другое. С ними нет эсэсовцев. И идут они нам навстречу, а не в сторону лагеря. Это штатские.

— Штатские?

— Конечно, штатские. Шляпы видишь? И женщины с ними. Дети тоже. Детей много.

Расстояние между двумя колоннами быстро сокращалось.

— Принять вправо! Принять вправо! — понеслась вдоль колонны узников команда. — Еще правее! Крайняя шеренга справа, в кювет — марш!

Охранники заметались вдоль колонны.

— Вправо! Живее! Освободить левую часть дороги! Кто сунется влево — получит пулю!

— Да это же погорельцы! — выпалил вдруг сдавленным голосом Вернер. — Это же народ из города. Беженцы.

— Беженцы?

— Беженцы, — подтвердил Вернер.

— Пожалуй, ты прав, — прищурил глаза Левинский. — И в самом деле — беженцы. Но на этот раз немецкие беженцы!

Слово это, подхваченное десятками губ, прошелестело от головы колонны до последних рядов. Беженцы! Немецкие беженцы! Des rйfugiйs allemands! Неслыханно, но — факт: они, столько лет не знавшие поражений, столько лет гнавшие по дорогам Европы колонны невольников, теперь вынуждены были бежать из своих собственных городов.

Это были женщины, дети и пожилые мужчины. Они понуро брели друг за другом с чемоданами, сумками, узлами. Некоторые везли свой скарб на маленьких тележках.

Поток беженцев был уже совсем близко. На дороге стало вдруг очень тихо. Слышно было только шарканье подошв по земле. В какие-то считанные минуты колонна узников преобразилась. Они ни о чем не сговаривались. Они даже не обменялись друг с другом быстрыми, понимающими взглядами. Эти замученные работой, чуть живые от голода люди, словно получили чей-то беззвучный приказ, который воспламенил их кровь, пробудил сознание, хорошенько встряхнул их нервы и мышцы: они вдруг перешла на строевой шаг. Ноги перестали заплетаться, головы поднялись, лица стали жестче, в глазах засветилась жизнь.

— Отпустите меня, — попросил Гольдштейн.

— Перестань!..

— Отпустите меня! Пока они пройдут!

Они отпустили его. Он покачнулся, сцепил зубы и зашагал самостоятельно. Левинский и Вернер стиснули его с двух сторон плечами. Они могли бы и не делать этого. Гольдштейн шел сам. Откинув голову назад, тяжело дыша, но сам, без посторонней помощи.

Шарканье сотен подошв перешло в мерную поступь. Иностранцы — бельгийцы, французы и небольшая группа поляков — печатали шаг вместе со всеми.

Колонны поравнялись друг с другом. Беженцы направлялись в окрестные села. Им пришлось идти пешком, потому что вокзал был разрушен. Их сопровождало несколько штатских с повязками СА[4]SA (сокр. «Sturmabteilung») — отряды штурмовиков НСДАП.. Женщины выбились из сил. Мужчины шли в мрачном оцепенении. Слышен был детский плач.

— Вот так же и мы уходили из Варшавы, — прошептал поляк за спиной у Левинского.

— А мы из Люттиха, — вставил какой-то бельгиец.

— А мы из Парижа…

— А нас они гнали совсем по-другому… Этим такого и не снилось.

Они не испытывали по отношению к ним злорадства. Или ненависти. Женщины есть женщины, а дети есть дети, на каком бы языке они ни говорили. А злой рок обычно выбирает себе жертвы среди невинных, обходя стороной грешников. Многие из этих усталых беженцев не сделали и даже не пожелали ничего такого, что позволило бы назвать их участь справедливой. Заслужили они эту участь или не заслужили — узникам сейчас было совсем не до того. То, что они сейчас испытывали, не имело никакого отношения к судьбе отдельных людей к судьбе города и даже всей страны или нации; скорее это было чувство огромной, абстрактной справедливости, воссиявшей над ними, словно солнце, в тот миг, когда они поравнялись с толпой беженцев. Вселенское зло торжествовало победу; заповеди добра были осмеяны и втоптаны в грязь, закон жизни поруган, заплеван и расстрелян; разбой стал обычным делом, убийство превратилось в заслугу, террор был возведен в ранг закона — и вот неожиданно, в этот миг, когда, казалось, сама земля затаила дыхание, четыреста жертв произвола почувствовали, что пробил час и зазвучал некий голос, и маятник, замерев на секунду, двинулся обратно. Они почувствовали, что спасены не просто страны и народы, но самая Жизнь. То, чему придумано много имен, самое древнее и простое из которых — Бог. И это означает: Человек.

Показался хвост встречной колонны. Замыкали невеселое шествие две запряженные сивыми лошадьми фуры с багажом. На какое-то мгновенье беженцы и узники лагеря словно поменялись ролями: первые стали вдруг похожи на пленников, а вторые — словно вырвались на свободу. Эсэсовцы нервно бегали взад-вперед вдоль колонны, из всех сил стараясь перехватить хоть какой-нибудь условный знак, хоть какое-нибудь украдкой брошенное слово. Но их усилия были напрасны. Колонна безмолвно шагала вперед; вскоре опять послышалось привычное шарканье, вновь навалилась усталость, Гольдштейну вновь пришлось обхватить руками плечи Вернера и Левинского — и все же, когда показались черно-белые барьеры у входа в лагерь и железные ворота с древним прусским девизом «Каждому свое», они вдруг увидели этот девиз, столько лет звучавший чудовищной издевкой, совсем другими глазами.

Лагерный оркестр ждал у ворот. Играли марш «Фридерикус Рекс». За оркестром стояло несколько эсэсовцев во главе со вторым лагерфюрером. Заключенные перешли на строевой шаг.

— Выше ногу! Равнение направо!

Команда корчевщиков еще не вернулась.

— Смирно! По порядку номеров — рассчитайсь!

Вернер и Левинский внимательно следили за лагерфюрером. Тот, покачавшись на носках, крикнул:

— Личный обыск! Первая шеренга — пять шагов вперед марш!

Замотанные в тряпку части нагана в ту же секунду перекочевали назад, в руки Гольдштейна. Левинский почувствовал, что весь взмок.

Шарфюрер СС Гюнтер Штайнбреннер, как сторожевая овчарка, не спускавший глаз с заключенных, все же успел заметить это едва уловимое движение. Расчищая себе дорогу кулаками, он двинулся в сторону Гольдштейна. Вернер сжал губы. Если тот не успел передать все Мюнцеру — конец!

Прежде чем подоспел Штайнбреннер, Гольдштейн вдруг повалился наземь. Штайнбреннер пнул его ногой в бок.

— Встать, сволочь!

Гольдштейн попытался выполнить команду. Встал на колени, выпрямился; на губах у него появилась пена. Он застонал и вновь рухнул на землю.

Штайнбреннер заглянул в серое, как полотно, лицо Гольдштейна, в его мутные глаза, пнул его еще раз и хотел было поднести ему под нос горящую спичку, чтобы поднять его на ноги, но вспомнил, как недавно насмешил товарищей, воюя с мертвецом. Еще раз попадать впросак ему было совсем ни к чему. Глухо ворча, он нехотя отошел в сторону.

— Ну что там? — лениво спросил второй лагерфюрер командофюрера. — Откуда они? С оружейного завода?

— Нет. Эти были на расчистке.

— А-а! А где же те?

— Сейчас будут. Уже тащатся на гору, — ответил обершарфюрер, который привел команду с расчистки.

— Хорошо. Тогда освобождайте место. Этих болванов обыскивать ни к чему. Давайте, чешите отсюда.

— Первая шеренга! Кру-гом! Пять шагов вперед — марш! Кругом! — скомандовал обершарфюрер. — Смирно! Правое плечо вперед — марш!

Гольдштейн поднялся. Его качало из стороны в сторону, но он удержался на ногах и остался в строю.

— Выбросил? — почти беззвучно спросил Вернер.

— Нет.

Вернер облегченно вздохнул.

— Точно нет?

— Нет.

Они вошли на территорию лагеря. Эсэсовцы больше не обращали на них никакого внимания. За ними шла команда с военного завода. Этих обыскивали по-настоящему.

— У кого — ?.. — спросил Вернер. — У Ремме?

— Нет. У меня.

Они вышли на аппель-плац и заняли свое место.

— А если бы ты не смог встать? — спросил Левинский. — Что тогда? Как бы мы тогда все это забрали у тебя?

— Я бы смог.

— Откуда ты знаешь?

Гольдштейн улыбнулся.

— Когда-то я хотел стать актером…

— Так ты прикидывался?..

— Не совсем. Только когда он приказал встать.

— А пена?

— Это — самое простое.

— И все-таки ты должен был отдать это Мюнцеру. Почему не отдал?

— Я тебе это уже объяснял.

— Тихо! — шепнул Вернер. — СС!

Они замерли.

librebook.me

Читать онлайн электронную книгу Искра жизни Spark of Life - Глава шестнадцатая бесплатно и без регистрации!

Во дворе крематория опять стояли новенькие. Восемь человек. У каждого на рукаве была красная нашивка политзаключенного. Бергер не знал ни одного из них. Но он знал их судьбу.

Капо Драйер уже занял свое место за столом в подвале. Бергер почувствовал, как обмякло в нем его второе «Я», тайно надеявшееся на отсрочку. Драйер отсутствовал три дня. Это помешало Бергеру осуществить то, что он задумал. Сегодня у него не было выбора — он должен был рискнуть.

— Давай, начинай!.. — проворчал Драйер. — Иначе мы тут никогда не управимся. Они у вас что-то в последнее время дохнут, как мухи.

В шахту загремели первые трупы. Трое заключенных стаскивали с них и сортировали одежду. Бергер проверял зубы. После этого трупы загружали в подъемник.

Спустя полчаса явился Шульте. Он выглядел бодрым и выспавшимся, но все время жевал. Драйер писал, а Шульте время от времени заглядывал в его бумаги через плечо.

Несмотря на то, что помещение было большим и хорошо проветривалось, запах трупов вскоре проник во все щели и уголки. Он исходил не только от обнаженных тел — им была пропитана даже снятая с них одежда. Лавина трупов не прекращалась. Она, казалось, погребла под собой время; Бергер уже вряд ли смог бы с уверенностью сказать, утро сейчас или вечер. Наконец, Шульте поднялся и сказал Драйеру, что идет на обед.

Драйер тоже сложил на столе свои бумаги.

— На сколько мы опережаем истопников?

— На двадцать два.

— Хорошо. Перерыв. Скажите тем наверху, чтобы перестали бросать. Пусть ждут, пока я вернусь.

Трое заключеннных, работавших с Бергером, сразу же ушли наверх. Бергер не спеша принялся за следующий труп.

— Ты что, не слышал? Чеши отсюда! — оскалился Драйер.

Прыщ на его верхней губе превратился в зловещий фурункул.

Бергер выпрямился.

— Мы забыли оприходовать вот этого.

— Что?

— Мы забыли оформить вот этот труп.

— Не болтай ерунду! Мы всех записали.

— Это неверно. — Бергер старался говорить как можно спокойнее. — У нас не хватает в списке одного человека.

— Слушай, ты!.. — взорвался Драйер. — Ты что, спятил?.. Что ты городишь?

— Мы должны внести в список еще одного человека.

— Та-ак… — Драйер впился в Бергера пристальным взглядом. — И почему же мы должны это сделать?

— Потому что количество выбывших в списке не сходится.

— Ты за мои списки не беспокойся!

— За другие списки я не беспокоюсь. Только за этот один.

— За другие? Какие это — «другие», ты, скелетина?

— Золотые списки.

Драйер помолчал несколько секунд.

— Может, ты наконец объяснишь, что все это значит? — спросил он затем.

Бергер набрал воздуху в легкие.

— Это значит, что мне наплевать — что творится в золотых списках.

Драйер сделал было движение в сторону Бергера, но совладал с собой.

— Там все в порядке… — произнес он угрожающе.

— Может быть. А может, и нет. Их ведь можно сравнить…

— Сравнить? С чем?

— С моими списками. Я веду их с самого первого дня, как начал здесь работать. На всякий случай.

— Смотрите-ка на него! Он тоже ведет списки, этот хитрый тихоня!.. И ты думаешь, тебе поверят больше, чем мне?

— Я не исключаю такой возможности. Мне ведь от этого списка никакой пользы.

Драйер смерил Бергера взглядом с ног до головы, словно в первый раз увидел его.

— Так… Значит, говоришь, никакой пользы? Я тоже так думаю… И чтобы мне это сказать, ты, конечно, дождался подходящего момента, здесь, в подвале, а? Наедине со мной — это была больша-а-я ошибка, куриная твоя башка! — Он ухмыльнулся. Но из-за боли, которую ему причинял фурункул, ухмылка была больше похожа на оскал злой собаки. — Может, ты теперь расскажешь, что мне мешает стукнуть тебя слегка по твоей куриной башке и положить твой труп рядом с другими? Или аккуратно перекрыть тебе кислород? Тогда ты сам и станешь тем, кого у нас в списке не хватает. Объяснений никаких не потребуется. Мы ведь одни. Ты просто взял да и помер. Сердечная недостаточность. Одним больше, одним меньше — здесь это роли не играет. Никакого расследования не будет. А я уж тебя оприходую.

Драйер подошел ближе. Он был фунтов на шестьдесят тяжелее, чем Бергер. У Бергера даже со щипцами в руке не было ни малейшего шанса. Он сделал шаг назад и чуть не упал, наткнувшись на лежавший сзади труп. Драйер, схватив его за руку, завернул ему кисть назад. Бергер выронил щипцы.

— Вот так будет лучше, — сказал Драйер.

Он рывком притянул Бергера к себе. Его красное, искаженное лицо было прямо перед глазами Бергера. На верхней губе поблескивал синеватый по краям фурункул. Бергер молчал. Он откинул голову как можно дальше назад, изо всех напрягая то, что когда-то было шейными мышцами.

Он увидел, как правая рука Драйера начала медленно подниматься вверх. В голове у него прояснилось. Он знал, что надо делать. Времени было мало, но рука, к счастью, поднималась медленно, как в замедленной съемке.

— То, что вы сейчас хотите сделать, — я предусмотрел, — торопливо проговорил он. — Все заранее записано, и есть даже подписи свидетелей.

Рука не остановилась. Она продолжала подниматься, медленно, но неумолимо.

— Врешь!.. — процедил сквозь зубы Драйер. — Хочешь спасти свою шкуру. Ну поговори-поговори, тебе уже не долго осталось говорить.

— Я не вру. Мы понимали, что вы попытаетесь избавиться от меня. — Бергер смотрел Драйеру прямо в глаза. — Это первое, что всегда приходит в голову глупцам. Все уже давно на бумаге, и эта бумага вместе со списком, в котором не хватает двух золотых сережек и золотой оправы, будет передана лагерфюреру, если я вечером не вернусь в барак.

Драйер заморгал.

— Вот как?

— Именно так. Неужели вы думаете, что я не знал, чем рискую?

— Та-ак… Значит, говоришь, знал?

— Да. Все записано. Золотую оправу, которой не достает, наверняка еще хорошо помнят Вебер, Шульте и Штайнбреннер. У того, кому она принадлежала, был лишь один глаз. Такие вещи так быстро не забываются.

Рука замерла. Через секунду она бессильно повисла.

— Это было не золото, — заявил Драйер. — Ты сам говорил.

— Это было золото.

— Она не имела никакой ценности. Барахло. Выкрасить и выбросить.

— Вот вы все это потом сами и объясните. У нас есть показания друзей того, кому она принадлежала. Это было чистое золото.

— Пес поганый!

Драйер толкнул Бергера в грудь. Тот упал. Падая, он попытался найти точку опоры и наткнулся рукой на чьи-то глаза и зубы. Он приземлился на труп.

Драйер тяжело дышал. Бергер ни на секунду не спускал с него глаз.

— А ты подумал, что будет с твоими дружками? Ты что, думаешь, их по головке погладят? За то, что они знали, как ты тут хотел приплести к списку лишнего мертвяка?

— Они ничего не знают.

— А кто тебе поверит?

— А кто поверит вам, если вы это расскажете? Они охотно поверят в то, что вы все это сочинили, чтобы избавиться от меня, из-за сережек и оправы.

Бергер поднялся. И вдруг почувствовал, что весь дрожит. Он нагнулся и стал отряхивать колени. Это было совсем ни к чему. Но он ничего не мог поделать со своей дрожью, и ему не хотелось, чтобы Драйер это заметил.

Драйер ничего не заметил. Он потрогал пальцем фурункул. Бергер видел, что нарыв лопнул. Из него пошел гной.

— Не делайте этого, — сказал он.

— Что? Почему?

— Не трогайте фурункул. Это опасно. Трупный яд.

Драйер испуганно уставился на него.

— Я сегодня не прикасался к трупам.

— Зато я прикасался. А вы прикасались ко мне. Мой предшественник умер от заражения крови.

Драйер отдернул руку от лица, как ошпаренный, и вытер палец о штаны.

— Едрена вошь! Что же теперь будет? Я уже прикоснулся к нему. Вот паскудство! — Он с омерзением посмотрел на свои пальцы, словно увидел на них следы проказы. — Давай! Делай что-нибудь! — закричал он на Бергера. — Или ты думаешь, я только и мечтаю, как бы поскорее сдохнуть?

— Конечно, нет. — Бергер уже овладел собой. Ему помог этот неожиданный поворот в их разговоре. Он выиграл время. — Особенно теперь, перед самым концом, — прибавил он.

— Что?

— Перед самым концом, — повторил Бергер.

— Что? Какой конец! Делай что-нибудь, собака! Намажь его чем-нибудь!

Драйер побледнел. Бергер принес бутылку с йодом, стоявшую неподалеку на доске. Он знал, что Драйеру не грозит никакой опасности; да его это и не интересовало. Главное — что он смог отвлечь Драйера. Он смазал фурункул йодом. Драйер вздрогнул от его прикосновения. Бергер отставил бутылку в сторону.

— Ну вот, теперь инфекция не страшна.

Драйер, сведя глаза к переносице, пытался увидеть фурункул.

— Точно?

— Точно.

Драйер еще некоторое время косился вниз, изучая свою болячку. Потом пошевелил верхней губой, как кролик.

— Так. Ну так чего ты, собственно, хотел? — спросил он, наконец.

Бергер понял, что выиграл.

— Я уже сказал. Подменить данные об одном трупе, вот и все.

— А Шульте?

— Он не смотрел в списки. Во всяком случае, на имена. К тому же он два раза выходил.

Драйер думал.

— А одежда? Как быть с тряпками?

— С тряпками все будет в порядке. Номер тоже будет совпадать.

— Как это? Или ты его — ?..

— Он у меня с собой. Номер, который должен умереть.

— Это вы неплохо придумали. Или, может, ты один?

— Нет.

Драйер засунул руки в карманы, прошелся взад-вперед и остановился перед Бергером.

— А кто мне даст гарантию, что твой так называемый «список» потом вдруг не всплывет?

— Я.

Драйер пожал плечами и сплюнул.

— До сих пор просто существовал список, — сказал Бергер спокойно. Список и обвинения. Я мог бы воспользоваться этим списком, и со мной бы ничего не случилось. Меня бы еще похвалили. А после этого, — он показал на лежавшие на столе бумаги, — я становлюсь причастным к исчезновению заключенного.

Драйер соображал. Он осторожно пошевелил своей верхней губой и опять скосил глаза вниз.

— Вы ведь почти ничем не рискуете, — продолжал Бергер. — К трем-четырем поступкам прибавится еще один. Разницы почти никакой. Я же — в первый раз принимаю на себя тяжелую вину. Мой риск гораздо больше. Мне кажется, это вполне надежная гарантия.

Драйер не отвечал.

— Подумайте еще и о том, — говорил Бергер, не сводя с него глаз, — что война практически проиграна. Германские войска оттеснены со всех сторон, от Африки до Сталинграда, и загнаны обратно, далеко за прежние границы, и даже за Рейн. Тут уже бессильна любая пропаганда и болтовня о секретном оружии. Через пару недель или месяцев наступит конец. А значит, и время расплаты. Зачем же вам подставлять свою шею вместе с другими? Если станет известно, что вы помогли нам, вас никто не тронет.

— Кому это — «нам»?

— Нас много. Везде. Не только в Малом лагере.

— А если я сейчас доложу об этом? О том, что вы существуете?

— А какое это имеет отношение к кольцам и оправам?

Драйер поднял голову и криво усмехнулся.

— А вы и в самом деле все хорошо продумали, а?

Бергер промолчал.

— Тот, кого вы хотите подсунуть, — он что, задумал смыться?

— Нет. Мы просто хотим уберечь его от этого, — Бергер кивнул на крюки, торчащие из стены.

— Политический?

— Да.

Драйер прищурился.

— А если будет настоящая проверка и его найдут? Что тогда?

— Бараки переполнены. Его не найдут.

— Его могут узнать. Если он известный политический.

— Это не известный политический. И у нас в Малом лагере все похожи друг на друга. Никто его там не узнает.

— Ваш староста блока в курсе?

— Да, — солгал Бергер. — Иначе бы это было невозможно.

— У вас есть связь с канцелярией?

— У нас везде есть связи.

— А номер у этого типа татуирован?

— Нет.

— А что с тряпками?

— Я знаю, какие нужно подменять. Я уже отложил их в сторону.

Драйер оглянулся на дверь.

— Давай быстрее! Шевелись! Пока никого нет.

Он чуть приоткрыл дверь и прислушался. Бергер тем временем ползал на коленях, шаря среди трупов. В последний момент ему пришла в голову еще одна мысль. Он решил сделать двойную подмену и так запутать Драйера, чтобы тот никогда не смог докопаться до имени 509-го.

— Скорее! Черт бы тебя побрал! Что ты там еще ищешь?

Бергер нашел наконец подходящий труп — из Малого лагеря и без выколотого на руке номера. Он стащил с него куртку, достал из-за пазухи одежду 509-го с номером и надел ее на труп. Потом положил снятые с мертвого вещи на кучу одежды и вытащил снизу куртку и брюки, которые он заранее припрятал. Обмотав ими свои бедра, он напялил сверху брюки и застегнул куртку.

— Готово.

Бергер тяжело дышал. Перед глазами у него плыли черные пятна. Драйер обернулся.

— Все в порядке?

— Да.

— Хорошо. Я ничего не видел и ничего не знаю. Я был в уборной. То, что здесь произошло, — это твоя работа. Я ничего не знаю, понял?

— Понял.

Подъемник, груженный раздетыми трупами поехал наверх и вскоре вернулся обратно пустым.

— Сейчас я пойду наверх и позову тех троих, грузить подъемник. Ты все это время будешь здесь один, понял?

— Понял.

— А список…

— Я принесу его завтра. Или уничтожу, если хотите.

— Я могу положиться на это?

— Конечно.

Драйер на минуту задумался.

— Ты ведь теперь и сам увяз в этой истории. Еще глубже, чем я. Или нет?

— Гораздо глубже.

— А если все-таки узнают…

— Я буду молчать. У меня есть яд. Я им ничего не скажу.

— Да, у вас, как я погляжу, есть все. — На лице Драйера отразилось что-то похожее на уважение, внушаемое достойным противником. — А я и не знал этого.

«Иначе был бы осторожнее, — продолжил он про себя. — Эти проклятые полудохлые твари! Даже с ними надо держать ухо востро».

— Начинай пока грузить подъемник. — Он собрался было уходить.

— Возьмите вот это, — остановил его Бергер.

— Что?

Бергер положил на стол пять марок. Драйер сунул их в карман.

— И то дело… Что я, зря рисковал, что ли…

— На следующей неделе будет еще столько же…

— Это за что еще?

— Ни за что. Просто пять марок. За сегодняшнее.

— Ладно. — Драйер растянул было губы в улыбке, но тут же скривился от боли: он позабыл про фурункул. — Мы ведь в конце концов не звери. Если надо помочь товарищу — о чем разговор!

Он вышел. Бергер прислонился к стене. У него кружилась голова. Все оказалось проще, чем он ожидал. Но он не строил себе иллюзий. Он знал, что Драйер все еще ломает себе голову, как бы прихлопнуть его. Пока залогом его безопасности будет скрытая угроза — намеки на подпольное движение — и обещанные пять марок. Драйер обязательно подождет следующей недели. Уголовники никогда не упускают своей выгоды. Эту истину они хорошо усвоили на примере Хандке. Деньги достал Левинский со своей группой. Они выручат и на этот раз. Бергер пощупал куртку, которую он намотал на себя. Она держалась крепко. Со стороны ничего не было заметно. Его собственная куртка даже и теперь свободно болталась на нем. Во рту у него пересохло. Труп с фальшивым номером лежал перед ним. Он стащил с кучи мертвых тел еще один труп и положил его рядом с первым. В это мгновение сверху в шахту загремел очередной труп. Наверху начали работу.

Вернулся Драйер с тремя заключенными.

— А ты что здесь делаешь? — заорал он на Бергера. — Ты почему не наверху?

Это было нужно для алиби. Трое других должны были запомнить, что Бергер оставался в подвале один.

— Мне надо было еще тащить один зуб, — ответил Бергер.

— «Надо было»!.. Тебе «надо» только то, что приказывают, понял? Иначе тут с вами греха не оберешься.

Драйер уселся за стол, обстоятельно разложил свои бумаги.

— Начинайте! — скомандовал он.

Шульте пришел чуть позже. Он достал из кармана «Поведение в обществе» Адольфа Книгге и углубился в чтение.

Они продолжали раздевать трупы. Скоро очередь дошла до того, на котором была куртка 509-го. Ему удалось сделать так, что им занимались другие. Он слышал, как они прокричали номер «509». Шульте не поднял головы. Он углубился в классическую книгу об этикете и как раз читал о том, как следует есть рыбу и раков. В мае он рассчитывал получить приглашение родителей своей невесты и не хотел ударить лицом в грязь. Драйер равнодушно записывал сведения об умерших и сравнивал их с рапортами старост блоков. Следующим опять был труп какого-то политического. Бергер намеренно занялся им сам. Он назвал его номер чуть громче обычного и заметил, что Драйер вскинул глаза. Потом он принес к столу его вещи. Драер вопрошающе посмотрел на него. Бергер многозначительно закрыл и открыл глаза. После этого, взяв щипцы и фонарик, он склонился над трупом. Он добился своего. Драйер думал, что имя того, кто остался жить, того, кого ему сегодня подсунули, — это имя, которое он только что услышал. Потеряв след, он теперь не сможет выдать 509-го.

Отворилась дверь, и на пороге появился Штайнбреннер. Следом за ним вошли Бройер, хозяин штрафного бункера, и шарфюрер Ниманн. Штайнбреннер улыбнулся Шульте.

— Мы пришли тебя сменить. Приказ Вебера. Вы уже заканчиваете?

Шульте захлопнул книгу.

— Сколько осталось? — спросил он Драйера.

— Четыре трупа.

— Хорошо. Заканчивайте.

Штайнбреннер прислонился к стене, исцарапанной ногтями повешенных.

— Заканчивайте, заканчивайте. Мы не торопимся. Потом пришлите нам тех пятерых, которые работали наверху. У нас для них маленький сюрприз.

— Да, — подтвердил Бройер. — У меня сегодня день рождения.

— Кто из вас 509-й? — спросил Гольдштейн.

— А что?

— Меня перевели сюда.

Был уже вечер. Гольдштейна и еще двенадцать заключенных отправили в Малый лагерь.

— Меня послал к вам Левинский, — сказал он, обращаясь к Бергеру.

— Ты будешь в нашем бараке?

— Нет. В 21-м. Так получилось. Времени было мало. Потом, может быть, переберусь к вам. Просто надо было срочно уносить оттуда ноги. А где 509-й?

— 509-го больше нет.

Гольдштейн вскинул глаза.

— Умер? Или спрятали?

— Ему можно верить, — сказал 509-й, сидевший рядом с ним. — Левинский в прошлый раз рассказывал о нем.

Он повернулся к Гольдштейну.

— Меня теперь зовут Флорманн. Что нового? Мы давно о вас ничего не слыхали.

— Давно? Два дня!

— Это много. Что нового? Иди сюда. Здесь никто не услышит.

Они сели в стороне, поодаль от других.

— Вчера мы в 6-м блоке слушали по нашему радио новости. Англичан. Правда, из-за сильных помех мало что поняли, но одно сообщение расслышали хорошо: русские уже обстреливают Берлин.

— Берлин?

— Да…

— А англичане и американцы?

— Про них мы ничего нового не узнали: во-первых, помехи, а во-вторых — мы боялись, что нас накроют. Рурская область[12]Рурская область — основная угольно-металлургическая база Германии, между реками Рур и Леппе; в Руре сконцентрированы основные отрасли тяжелой промышленности страны. окружена, и они уже давно перешли Рейн — это точно.

509-й смотрел на колючую проволоку, за которой под низкими грозовыми тучами пламенела полоска заката.

— Как медленно это все тянется…

— Медленно? Это ты называешь медленно? За год германские войска оттеснены от России до самого Берлина и из Африки до Рура! И ты говоришь — медленно?

509-й покачал головой.

— Я не о том… Я хотел сказать: медленно для тех, кто здесь. Для нас. Вдруг стало медленно! Неужели ты не понимаешь? Я сижу здесь уже много лет, но это — самая медленная весна за все эти годы. Я говорю «медленно», потому что это так тяжело — ждать.

— Понимаю. — Гольдштейн улыбнулся. На сером лице его тускло блеснули белые, словно испачканные мелом, зубы. — Это мне знакомо… Особенно ночью. Когда не можешь уснуть и не хватает воздуха. — Глаза его не улыбались. Они были по-прежнему безучастны к тому, что он говорил. — Тогда это, конечно, медленно. Чертовски медленно!..

— Это я и имел в виду. Пару недель назад мы еще ничего не знали. А теперь уже кажется, что все идет медленно. Странно — как все меняется, когда появляется надежда! Когда опять ждешь. И боишься, что они все-таки доберутся до тебя.

509-й вспомнил о Хандке. Опасность еще не миновала. Их махинации с трупами в крематории, может быть, было бы и достаточно, если бы Хандке не знал 509-го лично. 509-й просто умер бы, превратившись во Флорманна, так же как Флорманн воскрес, превратившись в 509-го. Официально он был мертв, но он все еще находился в Малом лагере. Ничего другого пока не получалось. Они были рады уже хотя бы тому, что староста блока 20, в котором жил Флорманн, согласился подыграть им. 509-й теперь должен был быть осторожным, чтобы Хандке его случайно не увидел. Он должен был быть осторожным еще и потому, что его мог предать кто-нибудь другой. Да и Вебер мог узнать его во время какой-нибудь неожиданной проверки.

— Ты один перебрался сюда? — спросил он Гольдштейна.

— Нет. Еще двое

— А еще кто-нибудь придет?

— Наверное. Но не официально, не через канцелярию. У нас спрятано человек пятьдесят. А то и шестьдесят.

— Где же вы их всех прячете?

— Они каждую ночь меняют бараки. Спят в разных местах.

— А если эсэсовцы потребуют их к воротам? Или в канцелярию?

— Они не пойдут.

— Как?.. — 509-й выпрямился от удивления.

— Они не пойдут, — повторил Гольдштейн. — Эсэсовцы уже потеряли точный контроль за людьми. Неразбериха в лагере с каждым днем все сильнее. И так уже почти месяц. Мы для этого сделали все, что могли. Люди, которых ищут, то якобы ушли с рабочими командами, то просто как сквозь землю провалились.

— А СС? Что, они не приходят за ними?

Зубы Гольдштейна опять блеснули в темноте.

— Им это в последнее время разонравилось. А если они и приходят, то целой командой и хорошо вооруженные. Опасны теперь только Ниманн, Бройер и Штайнбреннер.

509-й помолчал немного. Ему было нелегко поверить в то, что он услышал.

— И с каких это пор так?.. — спросил он, наконец.

— Уже примерно неделю. Каждый день что-то меняется.

— Ты думаешь, эсэсовцы… боятся?

— Да. Они вдруг заметили, что нас — тысячи. И они хорошо знают, что творится на фронтах.

— Неужели вы просто не подчиняетесь, и все? — никак не мог поверить 509-й.

— Мы подчиняемся. Но мы делаем это не спеша, тянем время и вообще саботируем, как можем. И все-таки эсэсовцы в последнее время ухлопали много наших. Всех мы не можем спасти.

Гольдштейн поднялся.

— Мне еще надо как-то устраиваться на ночлег.

— Если ничего не найдешь, спроси Бергера.

— Хорошо.

509-й лежал рядом с кучей трупов между двумя бараками. Куча в этот раз была выше, чем обычно. Вчера вечером в лагере не давали хлеба. Это всегда было заметно на следующий день по количеству трупов. Дул мокрый, холодный ветер, поэтому 509-й придвинулся совсем близко к куче: мертвые защищали его от холода.

«Они защищают меня, — думал он. — Они защитили меня от крематория, а теперь защищают от ветра». Этот холодный, мокрый ветер гнал куда-то по небу дым Флорманна, чье имя он теперь носил. Несколько обгоревших костей его скоро попадут на мельницу и превратятся в костную муку. И лишь имя — самое недолговечное и условное из всего, чем наделен человек, — осталось и превратилось в щит для другой жизни, борющейся со смертью.

Он слышал, как охали, кряхтели и шевелились трупы. В них еще бродили соки. По отмирающим тканям ползала вторая, химическая смерть, расщепляя и отравляя их газами, готовя их к распаду, — и словно призрачные отражения отступившей жизни, вздувались и опадали животы, из легких с шумом вырывался воздух, а из глаз, как запоздалые слезы, сочилась мутная жидкость.

509-й поежился. На нем была гонведская[13]Гонвед (венг.honved — защитник родины) в 19-20 вв., до 1949 г. — венгерская национальная армия.гусарская куртка, одна из самых теплых вещей в бараке, которую по очереди надевали те, кто спал снаружи. Он посмотрел на тускло мерцающие в темноте галуны обшлагов. Ему вдруг пришло в голову, что все это похоже на иронию судьбы: именно теперь, когда он опять вспомнил о своем прошлом и о самом себе и не желал больше быть просто номером, — именно теперь он вынужден был жить под именем умершего, да еще облачившись в венгерский военный мундир.

Он опять поежился и спрятал руки в рукава. Он мог бы отправиться в барак и несколько часов поспать в его смрадном тепле, но он не сделал этого. Он слишком разволновался. Лучше остаться здесь и мерзнуть, уставившись во мрак ночи, и ждать от этой ночи неизвестно чего. «Это как раз то, что сводит с ума, — думал он. — Это ожидание — как сеть, раскинутая над лагерем, в которой запутываются все надежды и страхи. Я жду, а Хандке с Вебером притаились где-то за спиной; Гольдштейн ждет, а сердце его каждую секунду грозит остановиться; Бергер ждет и боится, как бы его не сунули в газовую камеру вместе с рабочей командой крематория раньше, чем нас освободят; все мы ждем и не знаем, отправят ли нас в последний момент по этапу, в лагеря смерти, или…»

— 509-й, — послышался из темноты голос Агасфера. — Ты здесь?

— Здесь. Что случилось?

— Овчарка умерла — Агасфер подковылял ближе.

— Он же не болел, — сказал 509-й.

— Нет. Просто уснул и больше не проснулся.

— Помочь тебе его вынести?

— Не надо. Мы тоже были на улице. Он лежит вон там. Я просто хотел сказать кому-нибудь об этом.

— Да, старик.

— Да, 509-й.

librebook.me

Читать онлайн электронную книгу Искра жизни Spark of Life - Глава третья бесплатно и без регистрации!

Мерседес коршуном устремился в долину. Оберштурмбаннфюрер Нойбауер, грузный мужчина с пористым лицом любителя и знатока пива, сидел рядом с шофером. Его белые перчатки отливали на солнце серебряным блеском. Заметив это, он снял их. Сельма, думал он, Фрейя! Дом! Никто не отвечал по телефону.

— Давай! Давай, Альфред! Жми!

На окраине города они почувствовали запах пожарища. Он становился все более едким и густым по мере приближения к центру. У Нового рынка они увидели первую воронку. Рухнувшая сберкасса горела. Пожарные команды пытались спасти соседние дома, но струи воды были слишком тонкими, чтобы сдержать натиск огня. Из воронки на площади воняло серой и кислотами. Нойбауер почувствовал спазмы в желудке.

— Поезжай через Хакенштрассе, Альфред, — сказал он. — Здесь не проехать.

Шофер развернулся, и машина помчалась, описывая широкую дугу, через южную часть города. Здесь как ни в чем не бывало мирно грелись на солнце дома и палисадники. Ветер дул с юга, и воздух был чистым. Потом, когда они пересекали реку, запах вновь появился и стал усиливаться; еще дальше он заполнил улицы, словно тяжелый осенний туман.

Нойбауер теребил свои усики, подстриженные коротко, как у фюрера. Раньше он лихо подкручивал их вверх, как Вильгельм II. Проклятые спазмы в желудке! Сельма! Фрейя! Дом! Весь живот, грудь — все словно вдруг превратилось в желудок.

Им еще дважды пришлось ехать в объезд. В первый раз из-за мебельного магазина, фасад которого сорвало взрывом; часть мебели все еще стояла на этажах, остальное горело, разлетевшись по всей улице, заваленной обломками. Второй раз путь им преградила парикмахерская, перед которой корчились в огне восковые бюсты, выброшенные взрывной волной на улицу.

Наконец, машина свернула на Либихштрассе. Нойбауер высунулся из окна. Дом! Его дом! Палисадник! Терракотовый гном и красная фарфоровая такса на газоне. Целы и невредимы! Все стекла на месте! Спазмы в желудке прекратились. Он поднялся по ступенькам на крыльцо и открыл дверь. Повезло, подумал он. Дьявольски повезло! Впрочем, так и должно быть! Почему это именно у него должно было что-нибудь случиться?

Он повесил фуражку на оленьи рога в прихожей и прошел в гостиную.

— Сельма! Фрейя! Где вы?

Никто не отзывался. Нойбауер протопал к окну и распахнул его. В саду работали двое русских военнопленных. Они лишь мельком взглянули на него и принялись копать еще усерднее.

— Эй вы! Большевики!

Один из пленных опустил лопату.

— Где моя семья? — крикнул Нойбауер.

Тот ответил что-то по-русски.

— Оставь свой свинский язык! Отвечай по-немецки! Или мне спуститься вниз и научить тебя?

Русский молчал, уставившись на него, словно загипнотизированный.

— Ваша семья в погребе, — раздался сзади чей-то голос.

Он обернулся. Это была горничная.

— В погребе? А-а, ну да, конечно. А вы где были?

— На улице. Я отлучилась только на минутку! — Девушка стояла в дверях, лицо ее раскраснелось, глаза блестели, словно она вернулась со свадьбы.

— Говорят, уже сто убитых! — затараторила она. — У вокзала, на медном заводе и в церкви…

— Тихо! — перебил ее Нойбауер. — Кто это говорит?

— Люди, на улице…

— Кто? — Нойбауер шагнул вперед. — Антигосударственные речи! Кто это говорит?

Девушка отшатнулась.

— На улице… не я… кто-то… все говорят…

— Предатели! Мерзавцы! — неистовствовал Нойбауер. Наконец-то он мог дать волю своим взвинченным нервам. — Проклятый сброд! Свиньи! Нытики несчастные! А вы? Что вы забыли на улице?

— Я? Ничего…

— Удрали со службы? А? Разносить сплетни и ужасы! Мы еще разберемся! Здесь давно уже пора навести порядок! Железный порядок! Марш на кухню!

Девушка бросилась в кухню. Нойбауер отдышался и закрыл окно. «Ничего не случилось, — подумал он. — Они в погребе. Конечно. Как же я сразу не подумал об этом?»

Он достал сигарету, закурил. Потом одернул китель, выпятил грудь, взглянул в зеркало и спустился вниз.

Жена и дочка сидели прижавшись друг к другу в одном шезлонге у стены. Над ними висел цветной портрет фюрера в широкой золоченой раме.

Погреб был приспособлен под бомбоубежище в сорок первом году. Нойбауер велел сделать это из чисто дипломатических соображений: это было проявлением патриотизма — показывать пример согражданам в подобных вещах. Никто никогда всерьез не думал о том, что Германия может подвергнуться бомбардировке. Каждому честному немцу было достаточно заявления Геринга, что он готов называться Майером, если люфтваффе позволит вражеским самолетам посягнуть на германское небо. К сожалению, все вышло иначе. Типичный пример коварства плутократов и евреев, которые любят притворяться, будто они слабее, чем это есть на самом деле.

— Бруно! — Сельма Нойбауер встала с кресла и всхлипнула.

Это была толстая белокурая женщина; на ней был розовый пеньюар из французского шелка. Нойбауер привез его в 1941 году из Парижа, где он тогда провел свой отпуск. Ее щеки тряслись, а чересчур маленький рот пережевывал каждое слово, прежде чем произнести его.

— Все прошло, Сельма, успокойся.

— Прошло… — продолжала она жевать, словно вместо слов во рту у нее были слишком крупные кенигсбергские битки. — На…надолго ли?

— Навсегда. Они улетели. Нападение отражено. Они больше не вернутся.

Сельма запахнула пеньюар на груди.

— Кто это сказал, Бруно? Откуда ты это знаешь?

— Мы сбили по крайней мере половину. Они вряд ли осмелятся вернуться.

— Откуда ты это знаешь?

— Я знаю. В этот раз они застали нас врасплох. В следующий раз мы встретим их как полагается.

Его жена перестала жевать.

— И это все? — спросила она. — Это все, что ты можешь сказать?

Нойбауер понимал, что этого было слишком мало, поэтому он грубо ответил:

— А тебе что, этого мало?

Жена уставилась на него своими светло-голубыми водянистыми глазами.

— Мало! — вдруг завизжала она. — Этого мало! Это все чушь! Это все пустые слова! Чего мы уже только не слышали! Сначала нам говорят — мы так сильны, что ни один вражеский самолет никогда не появится над Германией! А они вдруг появляются. Потом заявляют, что они больше не вернутся, мы будем сбивать их на границе, а они все летят и летят без конца, и воздушная тревога не прекращается. А теперь они добрались и до нас здесь. И тут являешься ты и хвастаешься, мол, они больше не вернутся, мы им покажем! Какой нормальный человек поверит в это?

— Сельма! — Нойбауер бросил непроизвольный взгляд на портрет фюрера. Потом подскочил к двери и захлопнул ее.

— Проклятье! Возьми себя в руки! — прошипел он. — Ты что, спятила — так кричать! Хочешь всех нас погубить?

Он подошел к ней вплотную. Полный отваги взгляд фюрера за ее толстыми плечами по-прежнему был устремлен на ландшафт Берхтесгадена. Какое-то мгновение Нойбауер был почти уверен, что фюрер все слышал.

Сельма не обращала никакого внимания на фюрера.

— «Спятила»? — визжала она. — Если кто-то и спятил, то только не я! У нас была прекрасная жизнь до войны — а теперь? Что теперь? Спрашивается, кто спятил!

Нойбауер схватил жену за руки и принялся трясти ее так, что голова ее замоталась из стороны в сторону, волосы растрепались, посыпались гребешки, она поперхнулась и закашлялась. Он отпустил ее. Она, словно мешок, повалилась в кресло.

— Что с ней? — спросил он у дочери.

— Ничего особенного. Мама очень взволнована.

— С какой стати? Ничего же не случилось.

— Ничего не случилось? — тотчас же откликнулась жена. — У тебя, конечно, ничего не случилось, там, наверху! А мы здесь одни…

— Тихо! Чччерт!.. Не так громко! Я не для того трудился пятнадцать лет не покладая рук, чтобы ты мне все испортила своим криком! Желающих занять мое место больше чем достаточно!

— Это была первая бомбежка, папа, — спокойно произнесла Фрейя Нойбауер. — До сих пор были только сигналы тревоги. Мама привыкнет.

— Первая? Ну да, конечно, первая! И чем кричать всякий вздор, надо радоваться, что до сих пор ничего не произошло.

— Мама переживает. Но она привыкнет.

— «Переживает»! — Нойбауер был озадачен спокойствием своей дочери. — А кто не переживает? Ты думаешь, я не переживаю? Но надо держать себя в руках. Иначе что бы с нами было?

— То же самое! — Его жена рассмеялась. Она лежала в шезлонге, раскинув толстые ноги, обутые в домашние туфли из розового шелка. Розовый цвет и шелк она отождествляла с элегантностью. — «Переживает»! «Привыкнет»! Тебе хорошо говорить!

— Мне? Почему это?

— С тобой ничего не случится.

— Что?

— С тобой ничего не случится. А мы сидим здесь, как в мышеловке.

— Но это же сущая чепуха! Какая разница? Почему это со мной ничего не случится?

— Ты там в безопасности — в своем лагере!

— Что? — Нойбауер швырнул сигарету на пол и растоптал ее. — У нас там нет таких убежищ, как здесь.

Это была неправда.

— Потому что они вам не нужны, там, за городом.

— Как будто это имеет какое-то значение. Бомба не разбирает — в городе или за городом.

— Лагерь не будут бомбить.

— Вот как? Это что-то новое! Откуда тебе это известно? Американцы сбросили письмо? Или доложили тебе устно?

Нойбауер взглянул на дочь, словно ожидая аплодисментов за свою шутку. Но Фрейя молча теребила бахрому плюшевой скатерти на столе, рядом с шезлонгом. За нее ответила жена:

— Они не станут бомбить своих.

— Ерунда! У нас нет американцев. И англичан тоже. Только русские, поляки, балканский сброд и немцы, враги отечества — евреи, предатели и преступники.

— Они не будут бомбить русских, поляков и евреев, — с тупым упрямством заявила Сельма.

Нойбауер резко повернулся.

— Ты, я вижу, знаешь больше меня, — сказал он тихо, едва сдерживая бешенство. — А теперь послушай, что я тебе скажу. Они вообще не знают, что это за лагерь, понятно? Они видят бараки. Эти бараки очень даже могут показаться им военными бараками. Они видят казармы. Это наши казармы, казармы СС. Они видят здания, в которых работают люди. Для них это фабрики, а значит — цели. Там наверху в сто раз опаснее, чем здесь. Поэтому я и не хотел, чтобы вы там жили. Здесь нет поблизости ни казарм, ни фабрик. Поймешь ты это наконец или нет?

— Нет.

Нойбауер уставился на свою жену.

Он никогда не видел Сельму такой. Какая муха ее укусила? Вряд ли это был просто страх. Он вдруг почувствовал себя покинутым своей семьей. Именно теперь, когда им так важно было держаться друг за друга! Он зло посмотрел на дочь.

— А ты что скажешь? Что ты молчишь, как в рот воды набрала?

Фрейя Нойбауер поднялась. Эта двадцатилетняя девица, худая, с выпуклым лбом на желтом лице, не была похожа ни на мать, ни на отца.

— Я думаю, мама успокоилась, — ответила она.

— А? Что?

— Я думаю, она успокоилась.

Нойбауер помолчал немного. Он ждал, что жена скажет еще что-нибудь.

— Ну хорошо, — произнес он наконец.

— Пойдем наверх? — спросила Фрейя.

Нойбауер покосился на Сельму. Он все еще не доверял ее молчанию. Надо было втолковать ей, что она ни в коем случае ни с кем не должна говорить. Даже с горничной. Особенно с горничной! Дочь опередила его:

— Наверху маме будет лучше. Там больше воздуха.

Он все еще стоял в нерешительности. «Лежит, как мешок с мукой, — думал он. — Сказала бы хоть наконец что-нибудь разумное».

— Мне нужно в ратушу. К шести. Дитц звонил: необходимо обсудить положение вещей.

— Не беспокойся, папа. Все в порядке. Нам нужно еще приготовить ужин.

— Ладно, давай забудем это, Сельма, а? Всякое бывает. Все хорошо. А? — Он смотрел на нее сверху вниз, холодно улыбаясь одними губами.

Она не отвечала.

Он ласково потрепал ее толстые плечи.

— Ну ступайте наверх и приготовьте ужин. Что-нибудь вкусненькое — после всех этих страхов, хорошо?

Она равнодушно кивнула.

— Ну вот и прекрасно. — Нойбауер понял, что теперь все действительно было в порядке. Дочь была права. Сельма больше не будет болтать чепухи.

— Обязательно приготовьте что-нибудь вкусненькое, девочки! Сельмочка, в конце концов я ведь для вас стараюсь, чтобы вы жили в нормальном доме, с надежным бомбоубежищем, — это же лучше, чем жить рядом с этим сборищем грязных мошенников. И потом, я ведь тоже каждую неделю провожу пару ночей дома, с вами. Так что, как говорится, хорошо там, где нас нет. Мы должны держаться друг друга. Ну ладно, значит, придумайте что-нибудь поинтереснее на ужин! Тут я полагаюсь на вас. И достаньте из погреба бутылку французского шампанского, ясно? У нас ведь этого добра пока еще хватает?

— Да, — ответила жена. — Этого добра у нас еще хватает.

— И еще одно! — энергично продолжал группенфюрер Дитц. — До меня дошли слухи что некоторые господа офицеры выразили намерение отправить свои семьи подальше в тыл. Это правда?

Никто не отвечал.

— Я не могу этого допустить. Мы, офицеры СС, должны показывать пример. Если мы станем отсылать наши семьи из города, прежде чем будет получен общий приказ об отступлении, наши действия могут быть неверно истолкованы. Нытики и крикуны немедленно воспользуются этим. Поэтому я надеюсь, что ничего подобного не произойдет без моего ведома.

Он стоял перед группой сослуживцев, стройный, высокий, в своем щегольском мундире, и вглядывался в их лица. Взгляд каждого в отдельности выражал решимость и полную невинность. Почти все они были непрочь отправить свои семьи из города, но никто не выдал этого взглядом. Все думали об одном и том же: Дитцу хорошо говорить — у него нет близких в городе. Он родом из Саксонии и не имеет за душой ничего, кроме тщеславия и стремления выглядеть этаким прусским гвардейским офицером. Это было нетрудно. Легко ратовать за то, что тебя не касается.

— Все, господа! — сказал Дитц. — В заключение хочу еще раз напомнить вам: наше новейшее оружие уже запущено в серийное производство. Фау-1, несмотря на их прекрасные качества, — ничто по сравнению с ним. Лондон превращен в груду развалин. Англия находится под постоянным обстрелом. Мы контролируем все французские порты. Наша ударная армия испытывает огромные трудности со снабжением. Ведется форсированная подготовка контрудара, который сбросит неприятеля в море. Мы накопили мощные резервы. А наше новейшее оружие… К сожалению, не имею права сообщить вам больше, чем уже сообщил, но мне известно из надежного источника: победа будет за нами не позднее, чем через три месяца. И эти три месяца нам необходимо продержаться. — Он вскинул руку. — За работу! Хайль Гитлер!

— Хайль Гитлер! — грянуло в ответ.

Нойбауер вышел из ратуши. «О России ничего не сказал… — думал он. — О Рейне тоже. О прорванной обороне Западного вала и подавно ни звука. „Продержаться“! Ему легко говорить, у него ничего нет. Это фанатик. У него нет торговой фирмы рядом с вокзалом, как у меня. Он не участвует в прибыли мелленской газеты. У него нет даже земельных участков. У меня все это есть. И если все взлетит на воздух, кто мне возместит убытки?»

Улица вдруг стала быстро заполняться людьми. На площади уже негде было яблоку упасть. Перед зданием ратуши на ступенях был установлен микрофон. Дитц собирался произнести речь. С фасада смотрели вниз на площадь Карл Великий и Генрих Лев с застывшими улыбками на каменных лицах. Нойбауер сел в свой мерседес.

— Герман-Геринг-Штрассе, Альфред.

Торговая фирма Нойбауера была расположена на углу Герман-Геринг-Штрассе и Фридрихсаллее. Это было большое здание, весь первый этаж которого занимал магазин одежды. Оба верхних этажа состояли из конторских помещений.

Нойбауер велел остановиться и осмотрел дом со всех сторон. Треснули стекла двух витрин, больше ничего не пострадало. Он посмотрел вверх, на окна контор. Они утопали в клубах дыма, ползущего с вокзала. Но огня нигде не было видно. Пара стекол вполне могло лопнуть и там. Зато все остальное было целым и невредимым.

Двести тысяч марок, прикинул он в уме, стоя перед окнами фирмы. Не меньше. Если не больше. Он же заплатил за нее пять тысяч. В 1933 году она принадлежала еврею Йозефу Бланку. Он поначалу запросил сто тысяч, все причитал, что и так продает слишком дешево, и ни за что не хотел уступать. После двухнедельного пребывания в концентрационном лагере он продал ее за пять тысяч. «Я поступил с ним честно, — думал Нойбауер. — Я мог бы заполучить все бесплатно. Бланк сам подарил бы мне свое хозяйство — после того, как солдаты СС немного позабавились с ним. А я заплатил ему пять тысяч. Неплохие деньги. Конечно, не сразу — тогда у меня еще не было такой суммы. Но я заплатил, как только поступила первая плата от жильцов». Бланк и этому был рад. Официальная сделка. Добровольная. Заверенная у нотариуса. А то, что Йозеф Бланк, будучи в лагере, очень неудачно упал, лишился при этом глаза, сломал руку и, кажется, повредил еще что-то, было чистой случайностью, досадным недоразумением. Люди, страдающие плоскостопием, легко падают. Нойбауер ничего подобного не приказывал. Его и не было при этом. Он лишь отдал приказ взять Бланка под охранный арест, чтобы избавить его от чересчур усердных эсэсовцев. Все остальное — на совести лагерфюрера Вебера.

Он отвернулся. С чего это ему вдруг полезли в голову всякие глупости? Что с ним происходит? Ведь все уже давно забыто. Нужно жить дальше. Если бы он не купил этот дом, нашлись бы другие, среди его товарищей по партии. И заплатили бы еще меньше. Или вообще ничего. Он действовал официально. По закону. Фюрер сам говорил, что его верные соратники заслуживают награды. И потом, разве могли сравниться те крохи, которые перепали ему, Бруно Нойбауеру, с тем, что досталось тузам? Таким, как Геринг, или гауляйтер Шпрингер, из портье превратившийся в миллионера? Нойбауер никого не грабил. Он просто выгодно покупал. Он был чист. У него имелись квитанции. Все подтверждено официальными бумагами.

На вокзале взметнулся вверх столб огня. Вслед за этим раздалось несколько взрывов. Вероятно, вагоны с боеприпасами. Стены дома, на которых заплясали алые отблески огня, словно покрылись кровавым потом. «Вздор, — подумал Нойбауер. — У меня и в самом деле расшатались нервы. О евреях-адвокатах, которых тогда вытряхнули из этих контор наверху, давно уже все забыли». Он сел в машину. Рядом с вокзалом! Для торгового предприятия — прекрасное место. Но дьявольски опасное, когда бомбят город. Как тут не расшататься нервам!

Здание газеты «Мелленер Цайтунг» совершенно не пострадало. Нойбауер узнал об этом по телефону. Сейчас как раз печатался экстренный выпуск. Газеты буквально вырывали из рук разносчиков. Нойбауер смотрел, как исчезают белые увесистые пачки. Один пфенниг с каждого экземпляра принадлежал ему Показалось еще несколько разносчиков с пачками в руках. Один за другим они уносились прочь на своих велосипедах. Экстренный выпуск означал дополнительный заработок. Каждый разносчик имел при себе не менее двухсот экземпляров. Нойбауер насчитал семнадцать разносчиков. Получалось тридцать четыре марки сверх нормы. Нет худа без добра. На эти деньги он сможет заменить часть лопнувших стекол в витринах. Вздор — они же застрахованы. Если, конечно, страховая компания еще в состоянии платить — при таких убытках. Ничего, заплатят! По крайней мере ему. Тридцать четыре марки были чистой прибылью.

Он купил себе экстренный выпуск. В нем уже было напечатано короткое воззвание Дитца к населению. Быстро работают. И вдобавок сообщение о том, что два самолета были сбиты над городом, остальные — около половины — над Минденом, Оснабрюком и Ганновером. Статья Геббельса о чудовищном варварстве вражеской авиации, подвергнувшей бомбардировке мирные города. Несколько ядреных слов фюрера. Заметка о том, что гитлерюгенд организовала поиски вражеских летчиков, выпрыгнувших с парашютом. Нойбауер бросил газету на землю и вошел в табачную лавку на углу.

— «Дойче Вахт». Три штуки, — сказал он.

Продавец раскрыл перед ним коробку. Нойбауер принялся лениво выбирать. Сигары никуда не годились. Буковые листья. Дома у него были получше, импортные, из Парижа и Голландии. Он попросил «Дойче Вахт» только потому, что лавка принадлежала ему. До захвата власти она принадлежала одной еврейской эксплуататорской фирме — Лессеру и Захту. Штурмфюрер Фрайберг не растерялся и заграбастал лавку себе. Он владел ею до 1936 года. Золотая жила. Нойбауер откусил кончик сигары. Что он мог поделать, если Фрайберг, напившись, как свинья, высказывал предательские замечания в адрес фюрера? Это было его долгом, долгом истинного национал-социалиста, — доложить о них командованию. Фрайберг вскоре после этого исчез, и Нойбауер купил у его вдовы этот магазин, оказав ей тем самым дружескую услугу. Он настоятельно советовал ей продать магазин, так как он, якобы, располагает сведениями о том, что имущество Фрайберга будет конфисковано. Деньги спрятать проще, чем магазин. Она была благодарна ему. И продала. За четверть цены, разумеется. Нойбауер объяснил ей, что у него нет столько свободных денег, а времени терять нельзя… Она оказалась благоразумной и согласилась. Никакой конфискации, конечно, не последовало. Нойбауер сумел объяснить и это — он, якобы, ходатайствовал за нее, и теперь ей разрешено оставить деньги себе. Он поступил честно. Долг есть долг. А лавку и в самом деле могли конфисковать. Кроме того, вдова вряд ли одна справилась бы с делами. Ее все равно выжили бы из магазина. И заплатили бы еще меньше.

Нойбауер вынул сигару из рта. Она не раскуривалась. Дерьмо. Но люди покупают. Готовы курить что угодно, лишь бы дым был. Если бы не карточная система, можно было бы продавать в десять раз больше. Жаль. Он еще раз окинул взглядом магазин. Повезло. Ничего не случилось. Он сплюнул. Он вдруг ощутил во рту неприятный привкус. Наверное, сигара. А может, нет? Ничего же не случилось. Нервы? С чего это ему вдруг вспомнились все эти старые истории? Давно забытая чепуха! Садясь в машину, он выбросил сигару, а две оставшиеся отдал шоферу.

— Держи, Альфред. Побалуешься вечерком. А теперь вперед! В сад.

Сад был гордостью Нойбауера. Это был обширный участок на окраине города. Больше половины его было засажено овощами и фруктовыми деревьями. Кроме того, имелись цветник, курятник и свинарник. Несколько русских пленных из лагеря содержали все это в порядке. Им не надо было платить — это они должны были бы платить ему. Вместо двенадцати или пятнадцати часов ежедневной каторги на медеплавильном заводе — легкая работа, да еще на свежем воздухе.

Над садом повисли сумерки. Небо на этой стороне было ясным; на верхушках яблонь покачивалась луна. Крепко пахло свежевскопанной землей. На грядках уже пустили ростки первые овощи, а на фруктовых деревьях набухли клейкие почки. Японская вишня, маленькое деревцо, простоявшее зиму в теплице из стекла, уже покрылась нежным бело-розовым пушком — робко раскрывающимися цветами.

Русские работали на другом конце сада. Нойбауеру видны были их темные согнутые спины и фигура часового с винтовкой, словно подпиравшего примкнутым штыком небо. Часовой был просто так, для порядка: русские и без него не убежали бы. Да и куда они могли убежать — в своей лагерной одежде, не зная языка? Они возились с большим бумажным мешком, набитым пеплом из крематория. Этот пепел они сыпали в борозды, на грядках со спаржей и земляникой, которую Нойбауер особенно любил; он мог съесть ее сколько угодно. В мешке был пепел шестидесяти человек, в том числе двенадцати детей.

В густом, фиолетовом сумраке раннего вечера смутно белели первые примулы и нарциссы. Они росли у южной стены, под стеклом. Нойбауер склонился над ними. Нарциссы не имели запаха. Зато вовсю благоухали фиалки, крохотные ночные фиалки, скрытые темнотой.

Он глубоко вдохнул. Это был егу сад. Он ни у кого не отнимал его. Это было его место. Место, где опять становишься человеком, после суровой службы на благо отечества и постоянных забот о семье. Он с удовлетворением огляделся вокруг, посмотрел на утопающую в жимолости и увитую ветвями роз беседку, потом на живую самшитовую изгородь, на искусственный грот из туфа, на кусты сирени; он вдохнул терпкий воздух, в котором уже чувствовалось дыхание весны, нежно коснулся рукой укутанных соломой стволов персиков и груш у стены, и наконец открыл дверь в хлев.

Он не пошел ни к курам, рассевшимся на насесте и чем-то похожим на старух, ни к двум поросятам, которые спали, зарывшись в солому, — он сразу же отправился к кроликам.

Это были белые и серые ангорцы. Они спали, но когда он включил свет, они сонно зашевелились. Нойбауер просунул палец сквозь проволочную петлю решетки и потрепал их мягкую шерстку. Он не знал ничего на свете, что могло бы быть мягче этой шерстки. Потом он набрал из корзины, стоявшей поблизости, капустных листьев и моркови и рассовал все это по клеткам. Кролики не спеша принялись за угощение, мягко шевеля своими нежными розовыми губами.

— Мукки, — поманил он. — Иди ко мне, Мукки.

Тепло хлева действовало убаюкивающе. Оно обволакивало, словно медленно приближающийся, наплывающий сон. Запах животных навевал ощущение давно забытой невинности. Этот крохотный кусочек бытия, где-то на грани между растительным и животным миром, был бесконечно далек от бомб, от интриг и жизненной борьбы — морковь и капустные листья, и зачатие новой, пушисто-теплой жизни, и стрижка шерсти, и рождение. Нойбауер продавал шерсть. Но ему никогда и в голову не пришло бы зарезать хотя бы одного из этих кроликов.

— Мукки, — вновь позвал он.

Крупный белый самец осторожно взял своими нежными губами капустный лист из его руки. Красные глаза его горели, словно рубины. Нойбауер почесал ему загривок. Сапоги его заскрипели, когда он наклонился. Как сказала Сельма? «Ты там в безопасности, в своем лагере»? Какая, к черту, «безопасность»? Когда он вообще был в безопасности?

Он подложил еще капустных листьев в клетки. «Двенадцать лет! — подумал он. — До захвата власти я был простым почтовым служащим. Двести марок в месяц. Как говорится, ни прожить, ни умереть по-человечески. Теперь у меня кое-что есть. И я не хочу это потерять».

Он еще раз взглянул в рубиновые глаза самца. Сегодня все обошлось. И дальше все будет тоже хорошо. Бомбежка вполне могла быть случайностью. Такое бывает, особенно когда бомбить посылают новые, еще не обстрелянные соединения. Город не имеет военного значения, иначе бы его давно уже попытались уничтожить. Нойбауер чувствовал, как к нему возвращается душевное равновесие.

— Мукки, — пробормотал он и подумал: «В безопасности? Конечно, в безопасности! Кому же охота в последний момент сыграть в ящик?»

librebook.me