Книга русской скорби, некрополи и др. (подборка книг). Книга некрополь


Книга Некрополь читать онлайн Владислав Ходасевич

Владислав Ходасевич. Некрополь

КОНЕЦ РЕНАТЫ.

    В ночь на 23 февраля 1928 года, в Париже, в нищенском отеле нищенского квартала, открыв газ, покончила с собой писательница Нина Ивановна

Петровская. Писательницей называли ее по этому поводу в газетных заметках. Но такое прозвание как-то не вполне к ней подходит. По правде

сказать, ею написанное было незначительно и по количеству, и по качеству. То небольшое дарование, которое у нее было, она не умела, а главное —

вовсе и не хотела „ истратить " на литературу. Однако, в жизни литературной Москвы, между 1903-1909 г.г., она сыграла видную роль. Ее личность

повлияла на такие обстоятельства и события, которые с ее именем как будто вовсе не связаны. Однако, прежде, чем рассказать о ней, надо коснуться

того, что зовется духом эпохи. История Нины Петровской без этого непонятна, а то и не занимательна. ***     Символисты не хотели отделять писателя от человека, литературную биографию от личной. Символизм не хотел быть только художественной школой,

литературным течением. Все время он порывался стать жизненно - творческим методом, и в том была его глубочайшая, быть может, невоплотимая

правда, но в постоянном стремлении к этой правде протекла, в сущности, вся его история. Это был ряд попыток, порой истинно героических, — найти

сплав жизни и творчества, своего рода философский камень искусства. Символизм упорно искал в своей среде гения, который сумел бы слить жизнь и

творчество воедино. Мы знаем теперь, что гений такой не явился, формула не была открыта. Дело свелось к тому, что история символистов

превратилась в историю разбитых жизней, а их творчество как бы недовоплотилось: часть творческой энергии и часть внутреннего опыта воплощалась в

писаниях, а часть недовоплощалась, утекала в жизнь, как утекает электричество при недостаточной изоляции.     Процент этой „утечки" в разных случаях был различен. Внутри каждой личности боролись за преобладание „человек" и „писатель". Иногда побеждал

один, иногда другой. Победа чаще всего доставалась той стороне личности, которая была даровитее, сильнее, жизнеспособнее. Если талант

литературный оказывался сильнее — „писатель" побеждал „человека". Если сильнее литературного таланта оказывался талант жить — литературное творчество отступало на задний план, подавлялось творчеством иного, жизненного порядка. На первый взгляд странно, но в сущности

последовательно было то, что в ту пору и среди тех людей „дар писать" и „дар жить" расценивались почти одинаково.     Выпуская впервые „Будем как Солнце", Бальмонт писал, между прочим, в посвящении: ,,Модесту Дурнову, художнику, создавшему поэму из своей

личности". Тогда это были совсем не пустые слова. В них очень запечатлен дух эпохи. Модест Дурнов, художник и стихотворец, в искусстве прошел

бесследно. Несколько слабых стихотворений, несколько неважных обложек и иллюстраций — и кончено. Но о жизни его, о личности слагались легенды.

Художник, создающей „поэму" не в искусстве своем, а в жизни, был законным явлением в ту пору. И Модест Дурнов был не одинок. Таких, как он, было

много, — в том числе Нина Петровская. Литературный дар ее был не велик. Дар жить — неизмеримо больше. Из жизни бедной и случайной Я сделал трепет без конца...

она с полным правом могла бы сказать это о себе. Из жизни своей она воистину сделала бесконечный трепет, из творчества — ничего. Искуснее и

решительнее других создала она „поэму из своей жизни".

knijky.ru

Читать книгу Некрополь Владислава Фелициановича Ходасевича : онлайн чтение

Владислав Фелицианович ХодасевичНекрополь

© ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2015

* * *
Предисловие

Собранные в этой книге воспоминания о некоторых писателях недавнего прошлого основаны только на том, чему я сам был свидетелем, на прямых показаниях действующих лиц и на печатных и письменных документах. Сведения, которые мне случалось получать из вторых или третьих рук, мною отстранены. Два-три незначительных отступления от этого правила указаны в тексте.

Конец Ренаты

Литературный дар ее был не велик.

Дар жить – неизмеримо больше.

В ночь на 23 февраля 1928 года в Париже, в нищенском отеле нищенского квартала, открыв газ, покончила с собой писательница Нина Ивановна Петровская. Писательницей называли ее по этому поводу в газетных заметках. Но такое прозвание как-то не вполне к ней подходит. По правде сказать, ею написанное было незначительно и по количеству, и по качеству. То небольшое дарование, которое у нее было, она не умела, а главное, вовсе и не хотела «истратить» на литературу. Однако, в жизни литературной Москвы, между 1903–1909 гг., она сыграла видную роль. Ее личность повлияла на такие обстоятельства и события, которые с ее именем как будто вовсе не связаны. Однако, прежде чем рассказать о ней, надо коснуться того, что зовется духом эпохи. История Нины Петровской без этого непонятна, а то и не занимательна.

* * *

Символисты не хотели отделять писателя от человека, литературную биографию – от личной. Символизм не хотел быть только художественной школой, литературным течением. Все время он порывался стать жизненно-творческим методом, и в том была его глубочайшая, быть может, невоплотимая правда, но в постоянном стремлении к этой правде протекла, в сущности, вся его история. Это был ряд попыток, порой истинно героических, – найти сплав жизни и творчества, своего рода философский камень искусства.

Символизм упорно искал в своей среде гения, который сумел бы слить жизнь и творчество воедино. Мы знаем теперь, что гений такой не явился, формула не была открыта. Дело свелось к тому, что история символистов превратилась в историю разбитых жизней, а их творчество как бы недовоплотилось: часть творческой энергии и часть внутреннего опыта воплощалась в писаниях, а часть недовоплощалась, утекала в жизнь, как утекает электричество при недостаточной изоляции.

Процент этой «утечки» в разных случаях был различен. Внутри каждой личности боролись за преобладание «человек» и «писатель». Иногда побеждал один, иногда другой. Победа чаще всего доставалась той стороне личности, которая была даровитее, сильнее, жизнеспособнее. Если талант литературный оказывался сильнее, «писатель» побеждал «человека». Если сильнее литературного таланта оказывался талант жить, литературное творчество отступало на задний план, подавлялось творчеством иного, жизненного порядка. На первый взгляд странно, но в сущности последовательно было то, что в ту пору и среди тех людей «дар писать» и «дар жить» расценивались почти одинаково.

Выпуская впервые «Будем как Солнце», Бальмонт писал, между прочим, в посвящении: «Модесту Дурнову, художнику, создавшему поэму из своей личности». Тогда это были совсем не пустые слова. В них очень запечатлен дух эпохи. Модест Дурнов, художник и стихотворец, в искусстве прошел бесследно. Несколько слабых стихотворений, несколько неважных обложек и иллюстраций – и кончено. Но о жизни его, о личности слагались легенды. Художник, создающий «поэму» не в искусстве своем, а в жизни, был законным явлением в ту пору. И Модест Дурнов был не одинок. Таких, как он, было много, в том числе Нина Петровская. Литературный дар ее был невелик. Дар жить – неизмеримо больше.

 Из жизни бедной и случайнойЯ сделал трепет без конца… 

она с полным правом могла бы сказать это о себе. Из жизни своей она воистину сделала бесконечный трепет, из творчества – ничего. Искуснее и решительнее других создала она «поэму из своей жизни».

Надо прибавить: и о ней самой создалась поэма. Но об этом речь впереди.

* * *

Нина скрывала свои года. Думаю, что она родилась приблизительно в 1880 г. Мы познакомились в 1902-м. Я узнал ее уже начинающей беллетристкой. Кажется, она была дочерью чиновника. Кончила гимназию, потом зубоврачебные курсы. Была невестою одного, вышла за другого. Юные годы ее сопровождались драмой, о которой она вспоминать не любила. Вообще не любила вспоминать свою раннюю молодость, до начала «литературной эпохи» в ее жизни. Прошлое казалось ей бедным, жалким. Она нашла себя лишь после того, как очутилась среди символистов и декадентов, в кругу «Скорпиона» и «Грифа».

Да, здесь жили особой жизнью, не похожей на ее прошлую. Может быть, и вообще ни на что больше не похожей. Здесь пытались претворить искусство в действительность, а действительность – в искусство. События жизненные, в связи с неясностью, шаткостью линий, которыми для этих людей очерчивалась реальность, никогда не переживались как только и просто жизненные; они тотчас становились частью внутреннего мира и частью творчества. Обратно: написанное кем бы то ни было становилось реальным, жизненным событием для всех. Таким образом, и действительность, и литература создавались как бы общими, порою враждующими, но и во вражде соединенными силами всех, попавших в эту необычайную жизнь, в это «символическое измерение». То был, кажется, подлинный случай коллективного творчества.

Жили в неистовом напряжении, в вечном возбуждении, в обостренности, в лихорадке. Жили разом в нескольких планах. В конце концов, были сложнейше запутаны в общую сеть любвей и ненавистей, личных и литературных. Вскоре Нина Петровская сделалась одним из центральных узлов, одною из главных петель той сети.

Не мог бы я, как полагается мемуаристу, «очертить ее природный характер». Блок, приезжавший в 1904 г. знакомиться с московскими символистами, писал о ней своей матери: «Очень мила, довольно умная». Такие определения ничего не покрывают. Нину Петровскую я знал двадцать шесть лет, видел доброй и злой, податливой и упрямой, трусливой и смелой, послушной и своевольной, правдивой и лживой. Одно было неизменно: и в доброте, и в злобе, и в правде, и во лжи – всегда, во всем хотела она доходить до конца, до предела, до полноты, и от других требовала того же. «Все или ничего» могло быть ее девизом. Это ее и сгубило. Но это в ней не само собой зародилось, а было привито эпохой.

О попытке слить воедино жизнь и творчество я говорил выше, как о правде символизма. Эта правда за ним и останется, хотя она не ему одному принадлежит. Это – вечная правда, символизмом только наиболее глубоко и ярко пережитая. Но из нее же возникло и великое заблуждение символизма, его смертный грех. Провозгласив культ личности, символизм не поставил перед нею никаких задач, кроме «саморазвития». Он требовал, чтобы это развитие совершалось; но как, во имя чего и в каком направлении – он не предуказывал, предуказывать не хотел, да и не умел. От каждого, вступавшего в орден (а символизм в известном смысле был орденом), требовалось лишь непрестанное горение, движение – безразлично во имя чего. Все пути были открыты с одной лишь обязанностью – идти как можно быстрей и как можно дальше. Это был единственный, основной догмат. Можно было прославлять и Бога, и Дьявола. Разрешалось быть одержимым чем угодно, требовалась лишь полнота одержимости.

Отсюда: лихорадочная погоня за эмоциями, безразлично за какими. Все «переживания» почитались благом, лишь бы их было много и они были сильны. В свою очередь, отсюда вытекало безразличное отношение к их последовательности и целесообразности. «Личность» становилась копилкой переживаний, мешком, куда ссыпались накопленные без разбора эмоции – «миги», по выражению Брюсова: «Берем мы миги, их губя».

Глубочайшая опустошенность оказывалась последним следствием этого эмоционального скопидомства. Скупые рыцари символизма умирали от духовного голода – на мешках накопленных «переживаний». Но это было именно последнее следствие. Ближайшим, давшим себя знать очень давно, почти сразу же, было нечто иное: непрестанное стремление перестраивать мысль, жизнь, отношения, самый даже обиход свой по императиву очередного «переживания» влекло символистов к непрестанному актерству перед самими собой – к разыгрыванию собственной жизни как бы на театре жгучих импровизаций. Знали, что играют, но игра становилась жизнью. Расплаты были не театральные. «Истекаю клюквенным соком!» – кричал блоковский паяц. Но клюквенный сок иногда оказывался настоящею кровью.

Декадентство, упадочничество – понятие относительное: упадок определяется отношением к первоначальной высоте. Поэтому в применении к искусству ранних символистов термин «декадентство» был бессмыслен: это искусство само по себе никаким упадком по отношению к прошлому не было. Но те грехи, которые выросли и развились внутри самого символизма, были по отношению к нему декадентством, упадком. Символизм, кажется, родился с этой отравой в крови. В разной степени она бродила во всех людях символизма. В известной степени (или в известную пору) каждый был декадентом. Нина Петровская (и не она одна) из символизма восприняла только его декадентство. Жизнь свою она сразу захотела сыграть – и в этом, по существу ложном, задании осталась правдивою, честною до конца. Она была истинной жертвою декадентства.

* * *

Любовь открывала для символиста или декадента прямой и кратчайший доступ к неиссякаемому кладезю эмоций. Достаточно было быть влюбленным – и человек становился обеспечен всеми предметами первой лирической необходимости: Страстью, Отчаянием, Ликованием, Безумием, Пороком, Грехом, Ненавистью и т. д. Поэтому все и всегда были влюблены: если не в самом деле, то хоть уверяли себя, будто влюблены; малейшую искорку чего-то похожего на любовь раздували изо всех сил. Недаром воспевались даже такие вещи, как «любовь к любви».

Подлинное чувство имеет степени от любви навсегда до мимолетного увлечения. Символистам само понятие увлечения было противно. Из каждой любви они обязаны были извлекать максимум эмоциональных возможностей. Каждая должна была – по их нравственно-эстетическому кодексу – быть роковой, вечной. Они во всем искали превосходных степеней. Если не удавалось сделать любовь «вечной», можно было разлюбить. Но каждое разлюбление и новое влюбление должны были сопровождаться глубочайшими потрясениями, внутренними трагедиями и даже перекраской всего мироощущения. В сущности, для того все и делалось.

Любовь и все производные от нее эмоции должны были переживаться в предельной напряженности и полноте, без оттенков и случайных примесей, без ненавистных психологизмов. Символисты хотели питаться крепчайшими эссенциями чувств. Настоящее чувство лично, конкретно, неповторимо. Выдуманное или взвинченное лишено этих качеств. Оно превращается в собственную абстракцию, в идею о чувстве. Потому-то оно и писалось так часто с заглавных букв.

Нина Петровская не была хороша собой. Но в 1903 году она была молода – это много. Была «довольно умна», как сказал Блок, была «чувствительна», как сказали бы о ней, живи она столетием раньше. Главное же – очень умела «попадать в тон». Она тотчас стала объектом любвей.

Первым влюбился в нее поэт, влюблявшийся просто во всех без изъятия. Он предложил ей любовь стремительную и испепеляющую. Отказаться было никак невозможно: тут действовало и польщенное самолюбие (поэт становился знаменитостью), и страх оказаться провинциалкой, и главное, уже воспринятое учение о «мигах». Пора было начать «переживать». Она уверила себя, что тоже влюблена. Первый роман сверкнул и погас, оставив в ее душе неприятный осадок – нечто вроде похмелья. Нина решила «очистить душу», в самом деле несколько уже оскверненную поэтовым «оргиазмом». Она отреклась от «Греха», облачилась в черное платье, каялась. В сущности, каяться следовало. Но это было более «переживанием покаяния», чем покаянием подлинным.

В 1904 году Андрей Белый был еще очень молод, золотокудр, голубоглаз и в высшей степени обаятелен. Газетная подворотня гоготала над его стихами и прозой, поражавшими новизной, дерзостью, иногда – проблесками истинной гениальности. Другое дело – как и почему его гений впоследствии был загублен. Тогда этого несчастия еще не предвидели.

Им восхищались. В его присутствии все словно мгновенно менялось, смещалось или озарялось его светом. И он в самом деле был светел. Кажется, все, даже те, кто ему завидовал, были немножко в него влюблены. Даже Брюсов порой подпадал под его обаяние.

Общее восхищение, разумеется, передалось и Нине Петровской. Вскоре перешло во влюбленность, потом в любовь.

О, если бы в те времена могли любить просто, во имя того, кого любишь, и во имя себя! Но надо было любить во имя какой-нибудь отвлеченности и на фоне ее. Нина обязана была в данном случае любить Андрея Белого во имя его мистического призвания, в которое верить заставляли себя и она, и он сам. И он должен был являться перед нею не иначе как в блеске своего сияния – не говорю поддельного, но… символического. Малую правду, свою человеческую, просто человеческую любовь они рядили в одежды правды неизмеримо большей. На черном платье Нины Петровской явилась черная нить деревянных четок и большой черный крест. Такой крест носил и Андрей Белый…

О, если бы он просто разлюбил, просто изменил! Но он не разлюбил, а он «бежал от соблазна». Он бежал от Нины, чтобы ее слишком земная любовь не пятнала его чистых риз. Он бежал от нее, чтобы еще ослепительнее сиять перед другой, у которой имя и отчество и даже имя матери так складывались, что было символически очевидно: она – предвестница Жены, облеченной в Солнце. А к Нине ходили его друзья, шепелявые, колченогие мистики, укорять, обличать, оскорблять: «Сударыня вы нам чуть не осквернили пророка! Вы отбиваете рыцарей у Жены! Вы играете очень темную роль! Вас инспирирует Зверь, выходящий из бездны».

Так играли словами, коверкая смыслы, коверкая жизни. Впоследствии исковеркали жизнь и самой Жене, облеченной в Солнце, и мужу ее, одному из драгоценнейших русских поэтов.

Тем временем Нина оказалась брошенной, да еще оскорбленной. Слишком понятно, что, как многие брошенные женщины, она захотела разом и отомстить Белому, и вернуть его. Но вся история, раз попав в «символическое измерение», продолжала и развиваться в нем же.

* * *

Осенью 1904 г. я однажды случайно сказал Брюсову, что нахожу в Нине много хорошего.

– Вот как? – отрезал он. – Что же, она хорошая хозяйка?

Он подчеркнуто не замечал ее. Но тотчас переменился, как наметился ее разрыв с Белым, потому что по своему положению не мог оставаться нейтральным.

Он был представителем демонизма. Ему полагалось перед Женой, облеченной в Солнце, «томиться и скрежетать». Следственно, теперь Нина, ее соперница, из «хорошей хозяйки» превращалась в нечто значительное, облекалась демоническим ореолом.

Он предложил ей союз – против Белого. Союз тотчас же был закреплен взаимной любовью. Опять же, все это очень понятно и жизненно: так часто бывает.

Понятно, что Брюсов ее по-своему полюбил, понятно, что и она невольно искала в нем утешения, утоления затронутой гордости, а в союзе с ним – способа «отомстить» Белому.

Брюсов в ту пору занимался оккультизмом, спиритизмом, черною магией, не веруя, вероятно, во все это по существу, но веруя в самые занятия, как в жест, выражающий определенное душевное движение. Думаю, что и Нина относилась к этому точно так же. Вряд ли верила она, что ее магические опыты под руководством Брюсова в самом деле вернут ей любовь Белого. Но она переживала это как подлинный союз с дьяволом. Она хотела верить в свое вдовство. Она была истеричкой, и это, быть может, особенно привлекало Брюсова: из новейших научных источников (он всегда уважал науку) он ведь знал, что в «великий век вдовства» ведьмами почитались и сами себя почитали истерички. Если ведьмы XVI столетия «в свете науки» оказались истеричками, то в XX веке Брюсову стоило попытаться превратить истеричку в ведьму.

Впрочем, не слишком доверяя магии, Нина пыталась прибегнуть и к другим средствам. Весной 1905 года в малой аудитории Политехнического музея Белый читал лекцию. В антракте Нина Петровская подошла к нему и выстрелила из браунинга в упор. Револьвер дал осечку; его тут же выхватили из ее рук. Замечательно, что второго покушения она не совершила. Однажды она сказала мне (много позже):

– Бог с ним. Ведь, по правде сказать, я уже убила его тогда, в музее.

Этому «по правде сказать» я нисколько не удивился: так перепутаны, так перемешаны были в сознаниях действительность и воображение.

То, что для Нины стало средоточием жизни, было для Брюсова очередной серией «мигов». Когда все вытекающие из данного положения эмоции были извлечены, его потянуло к перу. В романе «Огненный Ангел», с известной условностью, он изобразил всю историю, под именем графа Генриха представив Андрея Белого, под именем Ренаты – Нину Петровскую, а под именем Рупрехта самого себя.

В романе Брюсов разрубил все узлы отношений между действующими лицами. Он придумал развязку и подписал «конец» под историей Ренаты раньше, чем легшая в основу романа жизненная коллизия разрешилась в действительности.

Со смертью Ренаты не умерла Нина Петровская, для которой, напротив, роман безнадежно затягивался. То, что для Нины еще было жизнью, для Брюсова стало использованным сюжетом.

Ему тягостно было бесконечно переживать все одни и те же главы. Все больше он стал отдаляться от Нины. Стал заводить новые любовные истории, менее трагические. Стал все больше уделять времени литературным делам и всевозможным заседаниям, до которых был великий охотник. Отчасти его потянуло даже к домашнему очагу (он был женат).

Для Нины это был новый удар. В сущности, к тому времени (а шел уже, примерно 1906 год) ее страдания о Белом притупились, утихли. Но она сжилась с ролью Ренаты. Теперь перед ней встала грозная опасность утратить и Брюсова.

Она несколько раз пыталась прибегнуть к испытанному средству многих женщин: она пробовала удержать Брюсова, возбуждая его ревность. В ней самой эти мимолетные романы (с «прохожими», как она выражалась) вызывали отвращение и отчаяние. «Прохожих» она презирала и оскорбляла. Однако все было напрасно. Брюсов охладевал. Иногда он пытался воспользоваться ее изменами, чтобы порвать с ней вовсе. Нина переходила от полосы к полосе, то любя Брюсова, то ненавидя его. Но во все полосы она предавалась отчаянию. По двое суток, без пищи и сна, пролеживала она на диване, накрыв голову черным платком, и плакала. Кажется, свидания с Брюсовым протекали в обстановке не более легкой. Иногда находили на нее приступы ярости. Она ломала мебель, била предметы, бросая их «подобно ядрам из баллисты», как сказано в «Огненном Ангеле» при описании подобной сцены.

Она тщетно прибегала к картам, потом к вину. Наконец, уже весной 1908 года, она испробовала морфий. Затем сделала морфинистом Брюсова, и это была ее настоящая, хоть не сознаваемая, месть. Осенью 1909 года она тяжело заболела от морфия, чуть не умерла. Когда несколько оправилась, решено было, что она уедет за границу – «в ссылку», по ее слову. Брюсов и я проводили ее на вокзал. Она уезжала навсегда. Знала, что Брюсова больше никогда не увидит. Уезжала еще полубольная, с сопровождавшим ее врачом. Это было 9 ноября 1911 года. В прежних московских страданиях она прожила семь лет. Уезжала на новые, которым суждено было продлиться еще шестнадцать.

Ее скитания за границей известны мне не подробно. Знаю, что из Италии она приезжала в Варшаву, потом в Париж. Здесь, кажется в 1913 году, однажды она выбросилась из окна гостиницы на бульвар Сен-Мишель. Сломала ногу, которая плохо срослась, и осталась хромой.

Война застала ее в Риме, где прожила она до осени 1922 года в ужасающей нищете, то в порывах отчаяния, то в припадках смирения, которое сменялось отчаянием еще более бурным. Она побиралась, просила милостыню, шила белье для солдат, писала сценарий для одной кинематографической актрисы, опять голодала. Пила. Порой доходила до очень глубоких степеней падения. Перешла в католичество. «Мое новое и тайное имя, записанное где-то в нестираемых свитках San Pietro – Рената», – писала она мне.

Брюсова она возненавидела: «Я задыхалась от злого счастия, что теперь ему меня не достать, что теперь другие страдают. Почем я знала – какие другие, Львову он уже в то время прикончил… Я же жила, мстя ему каждым движением, каждым помышлением».

Сюда, в Париж, она приехала весной 1927 года, после пятилетнего нищенского существования в Берлине. Приехала вполне нищей. Здесь нашлось у нее немало друзей. Помогали ей, как могли, и, кажется, иногда больше, чем могли. Иногда удавалось найти ей работу, но работать она уже не могла. В вечном хмелю, не теряя рассудка, она уже была точно по другую сторону жизни.

* * *

В дневнике Блока, под 6 ноября 1911 года, странная запись:

«Нина Ивановна Петровская „умирает“».

Известие это Блок получил из Москвы, но почему слово «умирает» он написал в кавычках?

Нина в те дни, действительно, умирала: это была та болезнь, перед отъездом из России, о которой я говорил выше. Но Блок слово «умирает» поставил в кавычки, потому что отнесся к известию с ироническим недоверием. Ему было известно, что еще с 1906 года Нина Петровская постоянно обещалась умереть, покончить с собой. Двадцать два года она жила в непрестанной мысли о смерти. Иногда шутила сама над собой:

 Устюшкина матьСобиралась помирать.Помереть не померла,Только время провела. 

Сейчас я просматриваю ее письма. 26 февраля 1925-го: «Кажется, больше не могу». 7 апреля 1925-го: «Вы, вероятно, думаете, что я умерла? Нет еще». 8 июня 1927-го: «Клянусь Вам, иного выхода не может быть». 12 сентября 1927-го: «Еще немного, и уж никаких мест, никакой работы мне не понадобится». 14 сентября 1927-го: «На этот раз я скоро должна скончаться».

Это – в письмах последней эпохи. Прежних у меня нет под рукою. Но всегда было то же – и в письмах, и в разговорах.

Что же удерживало ее? Мне кажется, я знаю причину.

Жизнь Нины была лирической импровизацией, в которой, лишь применяясь к таким же импровизациям других персонажей, она старалась создать нечто целостное – «поэму из своей личности». Конец личности, как и конец поэмы о ней, смерть. В сущности, поэма была закончена в 1906 году, в том самом, на котором сюжетно обрывается «Огненный Ангел». С тех пор, и в Москве, и в заграничных странствиях Нины, длился мучительный, страшный, но ненужный, лишенный движения эпилог. Оборвать его Нина не боялась, но не могла. Чутье художника, творящего жизнь как поэму, подсказывало ей, что конец должен быть связан еще с каким-то последним событием, с разрывом какой-то еще одной нити, прикреплявшей ее к жизни. Наконец это событие совершилось.

С 1908 года, после смерти матери, на ее попечении осталась младшая сестра, Надя, существо недоразвитое умственно и физически (с нею случилось в детстве несчастие: ее обварили кипятком). Впрочем, идиоткой она не была, но отличалась какою-то предельной тихостью, безответностью. Была жалка нестерпимо и предана старшей сестре до полного самозабвения. Конечно, никакой собственной жизни у нее не было. В 1909 г., уезжая из России, Нина взяла ее с собой, и с той поры Надя делила с ней все бедствия заграничной жизни. Это было единственное и последнее существо, еще реально связанное с Ниной и связывавшее Нину с жизнью.

Всю осень 1927 года Надя хворала безропотно и неслышно, как жила. Так же тихо и умерла 13 января 1928 года от рака желудка. Нина ходила в покойницкую больницы, где Надя лежала. Английской булавкой колола маленький труп сестры, потом той же булавкой – себя в руку: хотела заразиться трупным ядом, умереть единою смертью. Рука, однако ж, сперва опухла, потом зажила.

Нина бывала у меня в это время. Однажды прожила у меня три дня. Говорила со мной на том странном языке девятисотых годов, который когда-то нас связывал, был у нас общим, но который с тех пор я почти уже разучился понимать.

Смертью Нади была дописана последняя фраза затянувшегося эпилога. Через месяц с небольшим собственной смертью Нина Петровская поставила точку.

iknigi.net

Книга: Владислав Ходасевич. Некрополь

Владислав Ходасевич

Владисла́в Фелициа́нович Ходасе́вич (16 (28) мая 1886, Москва — 14 июня 1939, Париж) — русский поэт и критик.

Биография

Ходасевич родился в семье фотографа, работавшего в Туле и Москве, который, в частности, фотографировал Льва Толстого. Мать поэта, Софья Яковлевна, была дочерью известного еврейского литератора Якова Александровича Брафмана (1824—1879), впоследствии перешедшего в православие (1858) и посвятившего дальнейшую жизнь т. н. «реформе еврейского быта» с христианских позиций.

В Москве одноклассником Ходасевича по Третьей московской гимназии был Александр Яковлевич Брюсов, брат поэта Валерия Брюсова. На год старше Ходасевича учился Виктор Гофман, сильно повлиявший на мировоззрение поэта.

По окончании гимназии Ходасевич поступил в Московский университет — сначала на юридический факультет, потом на историко-филологический. В 1905 году он женится на Марине Эрастовне Рындиной. Брак был несчастливым — уже в конце 1907 года они расстались. Часть стихотворений из первой книги стихов Ходасевича «Молодость» (1908) посвящена именно отношениям с Мариной Рындиной.

Следующая книга Ходасевича вышла только в 1914 году и называлась «Счастливый домик». За шесть лет, прошедшие от написания «Молодости» до «Счастливого домика», Ходасевич стал профессиональным литератором, зарабатывающим на жизнь переводами, рецензиями, фельетонами и др.

В 1917 году Ходасевич с восторгом принимает Февральскую революцию и поначалу соглашается сотрудничать с большевиками после Октябрьской революции. В 1920 году выходит его сборник «Путём зерна» с одноименным заглавным стихотворением, в котором есть такие строки о 1917-м годе: «И ты, моя страна, и ты, её народ, // Умрёшь и оживёшь, пройдя сквозь этот год».

Тем не менее, 22 июня 1922 года Ходасевич вместе с поэтессой Ниной Берберовой покидает Россию и через Ригу попадает в Берлин. В том же году выходит его сборник «Тяжёлая лира».

В 1925 году Ходасевич и Берберова переезжают в Париж, где через два года Ходасевич выпускает цикл «Европейская ночь». После этого поэт всё меньше и меньше пишет стихи, уделяя внимания критике. Положение Ходасевича в эмиграции было тяжёлым — особенно после того, как в 1926 году он прекращает печататься в газете «Последние новости». На страницах эмигрантских изданий Ходасевич, в частности, вёл полемику с Георгием Адамовичем. В 1930-х годах Ходасевич разочарован как в литературе и общественно-политической жизни эмиграции, так и в СССР, куда отказался возвращаться.

Основные черты поэзии и личности

Чаще всего к Ходасевичу применяли эпитет «желчный». Максим Горький в частных беседах и письмах говорил, что именно злость — основа его поэтического дара. Все мемуаристы пишут о его жёлтом лице. Он и умирал — в нищенской больнице, в раскалённой солнцем стеклянной клетке, едва завешанной простынями, — от рака печени, мучаясь непрестанными болями. За два дня до смерти он сказал своей бывшей жене, писательнице Нине Берберовой: «Только тот мне брат, только того могу я признать человеком, кто, как я, мучился на этой койке». В этой реплике весь Ходасевич. Но, возможно, все казавшееся в нем терпким, даже жёстким, было только его литературным оружием, кованой бронёй, с которой он настоящую литературу защищал в непрерывных боях. Желчности и злобы в его душе неизмеримо меньше, чем страдания и жажды сострадания. В России XX в. трудно найти поэта, который бы так трезво, так брезгливо, с таким отвращением взирал на мир — и так строго следовал в нем своим законам, и литературным, и нравственным. «Я считаюсь злым критиком, — говорил Ходасевич. — А вот недавно произвёл я „подсчёт совести“, как перед исповедью… Да, многих бранил. Но из тех, кого бранил, ни из одного ничего не вышло».

Ходасевич конкретен, сух и немногословен. Кажется, что он говорит с усилием, нехотя разжимая губы. Как знать, может быть, краткость стихов Ходасевича, их сухой лаконизм — прямое следствие небывалой сосредоточенности, самоотдачи и ответственности. Вот одно из его самых лаконичных стихотворений:

     Лоб —     Мел.     Бел     Гроб.

     Спел     Поп.     Сноп     Стрел —

     День     Свят!     Склеп     Слеп.

     Тень —     В ад!

Сам Ходасевич различал у поэта «манеру», то есть нечто органически ему присущее от природы, и «лицо», являющееся следствием сознательного восприятия поэзии и работы над ней. Он был мастером в полном смысле слова — при том мастером классическим, стремившимся к предельной чёткости, как логической, так и ритмической и композиционной. Стиль его и поэтика были разработаны предельно, до мельчайшей чёрточки. Каждое слово у него значимо и незаменимо. Возможно, поэтому он создал немного, а в 1927 г. как поэт вообще почти замолчал, написав до смерти не больше десяти стихотворений.

Но его сухость, желчность и немногословность оставались лишь внешними. Так говорил о Ходасевиче его близкий друг Юрий Мандельштам:

На людях Ходасевич часто бывал сдержан, суховат. Любил отмалчиваться, отшучиваться. По собственному признанию -"на трагические разговоры научился молчать и шутить". Эти шутки его обычно без улыбки. Зато, когда он улыбался, улыбка заражала. Под очками «серьёзного литератора» загорались в глазах лукавые огоньки напроказничавшего мальчишки. Чужим шуткам также радовался. Смеялся, внутренне сотрясаясь: вздрагивали плечи. Схватывал налету остроту, развивал и дополнял её. Вообще остроты и шутки, даже неудачные, всегда ценил. «Без шутки нет живого дела», — говорил он не раз.

Нравились Ходасевичу и мистификации. Он восхищался неким «не пишущим литератором», мастером на такие дела. Сам он применял мистификацию, как литературный приём, через некоторое время разоблачал её. Так он написал несколько стихотворений «от чужого имени» и даже выдумал забытого поэта XVIII века Василия Травникова, сочинив за него все его стихотворения, за исключением одного («О сердце, колос пыльный»), принадлежащего перу друга Ходасевича Муни. Поэт читал о Травникове на литературном вечере и напечатал о нем исследование. Слушая читаемые Ходасевичем стихотворения, просвещённое общество испытывало и смущение, и удивление, ведь Ходасевич открыл бесценный архив крупнейшего поэта XVIII века. На статью Ходасевича появился ряд рецензий. Никто не мог и вообразить, что никакого Травникова нет на свете.

Влияние символизма на лирику Ходасевича

Неукорененность в российской почве создала особый психологический комплекс, который ощущался в поэзии Ходасевича с самой ранней поры.

Ранние стихи его позволяют говорить о том, что он прошёл выучку Брюсова, который, не признавая поэтических озарений, считал, что вдохновение должно жёстко контролироваться знанием тайн ремесла, осознанным выбором и безупречным воплощением формы, ритма, рисунка стиха. Юноша Ходасевич наблюдал расцвет символизма, он воспитался на символизме, рос под его настроениями, освещался его светом и связывается с его именами. Понятно, что молодой поэт не мог не испытывать его влияния, пусть даже ученически, подражательно. «Символизм и есть истинный реализм. И Андрей Белый, и Блок говорили о ведомой им стихии. Несомненно, если мы сегодня научились говорить о нереальных реальностях, самых реальных в действительности, то благодаря символистам» — говорил он. Ранние стихи Ходасевича символизмом пропитаны и зачастую отравлены:

Странник прошёл, опираясь на посох – Мне почему-то припомнилась ты. Едет пролётка на красных колёсах – Мне почему-то припомнилась ты. Вечером лампу зажгут в коридоре – Мне непременно припомнишься ты. Чтоб не случилось на суше, на море Или на небе, – мне вспомнишься ты.

На этом пути повторения банальностей и романтических поз, воспевания роковых женщин и адских страстей Ходасевич, с его природной желчностью и язвительностью, не избегал иногда штампов, свойственных поэзии невысокого полёта:

И снова ровен стук сердец; Кивнув, исчез недолгий пламень, И понял я, что я – мертвец, А ты лишь мой надгробный камень.

Но все же Ходасевич всегда стоял особняком. В автобиографическом фрагменте «Младенчество» 1933 г. он придаёт особое значение тому факту, что «опоздал» к расцвету символизма, «опоздал родиться», тогда как эстетика акмеизма осталась ему далёкой, а футуризм был решительно неприемлем. Действительно, родиться в тогдашней России на шесть лет позже Блока означало попасть в другую литературную эпоху.

Основные этапы творчества

Сборник «Молодость»

Первую свою книгу «Молодость» Ходасевич издал в 1908 г. в издательстве «Гриф». Так говорил он о ней позже: "Первая рецензия о моей книге запомнилась мне на всю жизнь. Я выучил её слово в слово. Начиналась она так: «Есть такая гнусная птица гриф. Питается она падалью. Недавно эта симпатичная птичка высидела новое тухлое яйцо». Хотя в целом книга была встречена доброжелательно.

В лучших стихах этой книги он заявил себя поэтом слова точного, конкретного. Впоследствии примерно так относились к поэтическому слову акмеисты, однако свойственное им упоение радостью, мужественностью, любовью совершенно чуждо Ходасевичу. Он остался стоять в стороне от всех литературных течений и направлений, сам по себе, «всех станов не боец». Ходасевич вместе с М. И. Цветаевой, как он писал «выйдя из символизма, ни к чему и ни к кому не примкнули, остались навек одинокими, „дикими“. Литературные классификаторы и составители антологий не знают, куда нас приткнуть».

Чувство безнадёжной чужеродности в мире и непринадлежности ни к какому лагерю выражено у Ходасевича ярче, чем у кого-либо из его современников. Он не заслонялся от реальности никакой групповой философией, не отгораживался литературными манифестами, смотрел на мир трезво, холодно и сурово. И оттого чувство сиротства, одиночества, отверженности владело им уже в 1907 г.:

Кочевий скудных дети злые, Мы руки греем у костра... Молчит пустыня. В даль без звука Колючий ветер гонит прах, – И наших песен злая скука Язвя кривится на губах.

В целом, однако, «Молодость» — сборник ещё не зрелого поэта. Будущий Ходасевич угадывается здесь разве что точностью слов и выражений да скепсисом по поводу всего и вся.

Сборник «Счастливый домик»

Гораздо больше от настоящего Ходасевича — во всяком случае, от его поэтической интонации — в сборнике «Счастливый домик». Рваная, рубленая интонация, которую начинает использовать в своих стихах Ходасевич, предполагает то открытое отвращение, с которым он бросает в лицо времени эти слова. Отсюда и несколько ироническое, желчное звучание его стиха.

О скука, тощий пес, взывающий к луне! Ты – ветер времени, свистящий в уши мне!

Поэт на земле подобен певцу Орфею, вернувшемуся в опустевший мир из царства мертвых, где навсегда потерял возлюбленную — Эвридику:

И вот пою, пою с последней силой О том, что жизнь пережита вполне, Что Эвридики нет, что нет подруги милой, А глупый тигр ласкается ко мне –

Так в 1910 г., в «Возвращении Орфея», Ходасевич декларировал свою тоску по гармонии в насквозь дисгармоническом мире, который лишён всякой надежды на счастье и согласие. В стихах этого сборника слышится тоска по всепонимающему, всевидящему Богу, для которого и поет Орфей, но у него нет никакой надежды, что его земной голос будет услышан.

В «Счастливом домике» Ходасевич заплатил щедрую дань стилизации (что вообще характерно для серебряного века). Тут и отголоски греческой и римской поэзии, и строфы, которые заставляют вспомнить о романтизме XIX столетия. Но эти стилизации насыщены у него конкретными, зримыми образами, деталями. Так открывающее раздел стихотворение с характерным названием «Звезда над пальмою» 1916 г. заканчивается пронзительными строчками:

Ах, из роз люблю я сердцем лживым Только ту, что жжет огнем ревнивым, Что зубами с голубым отливом Прикусила хитрая Кармен!

Рядом с миром книжным, «вымечтанным» существует и другой, не менее милый сердцу Ходасевича — мир воспоминаний его детства. «Счастливый домик» завершается стихотворением «Рай» — о тоске по раю детскому, игрушечному, рождественскому, где счастливому ребёнку во сне при¬виделся «ангел златокрылый».

Сентиментальность вкупе с желчностью и гордой непричастностью к миру стали отличительным знаком поэзии Ходасевича и определили её своеобразие в первые послереволюционные годы.

К этому времени у Ходасевича появляется два кумира. Он говорил: «Был Пушкин и был Блок. Все остальное — между!»

Сборник «Путём зерна»

Начиная со сборника «Путём Зерна», главной темой его поэзии станет преодоление дисгармонии, по существу неустранимой. Он вводит в поэзию прозу жизни — не выразительные детали, а жизненный поток, настигающий и захлёстывающий поэта, рождающий в нем вместе с постоянными мыслями о смерти чувство «горького предсмертья». Призыв к преображению этого потока, в одних стихах заведомо утопичен («Смоленский рынок»), в других «чудо преображения» удаётся поэту («Полдень»), но оказывается кратким и временным выпадением из «этой жизни». «Путём Зерна» писался в революционные 1917—1918 гг. Ходасевич говорил: «Поэзия не есть документ эпохи, но жива только та поэзия, которая близка к эпохе. Блок это понимал и недаром призывал „слушать музыку революции“. Не в революции дело, а в музыке времени». О своей эпохе писал и Ходасевич. Рано появившиеся у поэта предчувствия ожидающих Россию потрясений побудили его с оптимизмом воспринять революцию. Он видел в ней возможность обновления народной и творческой жизни, он верил в её гуманность и антимещанский пафос, однако отрезвление пришло очень быстро. Ходасевич понимал, как затерзала, как погасила настоящую русскую литературу революция. Но он не принадлежал к тем, которые «испугались» революции. В восторге от неё он не был, но он и не «боялся» её. Сборник «Путём зерна» выражал его веру в воскресение России после революционной разрухи таким же путём, каким зерно, умирая в почве, воскресает в колосе:

Проходит сеятель по ровным бороздам. Отец его и дед по тем же шли путям. Сверкает золотом в его руке зерно, Но в землю черную оно упасть должно. И там, где червь слепой прокладывает ход, Оно в заветный срок умрёт и прорастёт. Так и душа моя идёт путём зерна: Сойдя во мрак, умрёт – и оживёт она. И ты, моя страна, и ты, её народ, Умрёшь и оживёшь, пройдя сквозь этот год, – Затем, что мудрость нам единая дана: Всему живущему идти путём зерна.

Здесь Ходасевич уже зрелый мастер: он выработал собственный поэтический язык, а его взгляд на вещи, бесстрашно точный и болезненно сентиментальный, позволяет ему говорить о самых тонких материях, оставаясь ироничным и сдержанным. Почти все стихи этого сборника построены одинаково: нарочито приземлённо описанный эпизод — и внезапный, резкий, смещающий смысл финал. Так, в стихотворении «Обезьяна» бесконечно долгое описание душного летнего дня, шарманщика и печальной обезьянки внезапно разрешается строчкой: «В тот день была объявлена война». Это типично для Ходасевича — одной лаконической, почти телеграфной строкой вывернуть наизнанку или преобразить все стихотворение. Как только лирического героя посетило ощущение единства и братства всего живого на свете — тут же, вопреки чувству любви и сострадания, начинается самое бесчеловечное, что может произойти, и утверждается непреодолимая рознь и дисгармония в том мире, который только что на миг показался «хором светил и волн морских, ветров и сфер».

То же ощущение краха гармонии, поиск нового смысла и невозможность его (во времена исторических разломов гармония кажется утраченной навеки) становятся темой самого большого и самого, может быть, странного стихотворения в сборнике — «2 ноября» (1918 г.). Здесь описывается первый день после октябрьских боев 1917 г. в Москве. Говорится о том, как затаился город. Автор рассказывает о двух незначительных происшествиях: возвращаясь от знакомых, к которым ходил узнать, живы ли они, он видит в полуподвальном окне столяра, в соответствии с духом новой эпохи раскрашивающего красной краской только что сделанный гроб — видно, для одного из павших борцов за всеобщее счастье. Автор пристально вглядывается в мальчика, «лет четырёх бутуза», который сидит «среди Москвы, страдающей, растерзанной и падшей», — и улыбается самому себе, своей тайной мысли, тихо зреющей под безбровым лбом. Единственный, кто выглядит счастливо и умиротворённо в Москве 1917 г., — четырёхлетний мальчик. Только дети с их наивностью да фанатики с их нерассуждающей идейностью могут быть веселы в эти дни. "Впервые в жизни, — говорит Ходасевич, — «ни „Моцарт и Сальери“, ни „Цыганы“ в тот день моей не утолили жажды». Признание страшное, особенно в устах Ходасевича, всегда Пушкина боготворившего. Даже всеобъемлющий Пушкин не помогает вместить потрясения нового времени. Трезвый ум Ходасевича временами впадает в отупение, в оцепенение, машинально фиксирует события, но душа никак не отзывается на них. Таково стихотворение «Старуха» 1919 г.:

Лёгкий труп, окоченелый, Простыней покрывши белой, В тех же саночках, без гроба, Милицейский увезёт, Растолкав плечом народ. Неречист и хладнокровен Будет он, – а пару брёвен, Что везла она в свой дом, Мы в печи своей сожжём.

В этом стихотворении герой уже вполне вписан в новую реальность: «милицейский» не вызывает у него страха, а собственная готовность обобрать труп — жгучего стыда. Душа Ходасевича плачет над кровавым распадом привычного мира, над разрушением морали и культуры. Но поскольку поэт следует «путём зерна», то есть принимает жизнь как нечто не зависящее от его желаний, во всем пытается увидеть высший смысл, то и не протестует и не отрекается от Бога. У него и прежде было не самое лестное мнение о мире. И он полагает, что в грянувшей буре должен быть высший смысл, которого доискивался и Блок, призывавший «слушать музыку революции». Не случайно свой следующий сборник Ходасевич открывает стихотворением «Музыка» 1920 г.:

И музыка идёт как будто сверху. Виолончель... и арфы, может быть... ...А небо Такое же высокое, и так же В нем ангелы пернатые сияют.

Эту музыку «совсем уж ясно» слы¬шит герой Ходасевича, когда колет дрова (занятие столь прозаическое, столь естественное для тех лет, что услышать в нем какую-то особую музыку можно было, лишь увидев в этой колке дров, в разрухе и катастрофе некий таинственный промысел Божий и непостижимую логику). Олицетворением такого промысла для символистов всегда была музыка, ничего не объясняющая логически, но преодолевающая хаос, а подчас и в самом хаосе обнаруживающая смысл и соразмерность. Пернатые ангелы, сияющие в морозном небе, — вот правда страдания и мужества, открывшаяся Ходасевичу, и с высоты этой Божественной музыки он уже не презирает, а жалеет всех, кто её не слышит.

Сборник «Тяжёлая лира»

В этот период поэзия Ходасевича начинает все больше приобретать характер классицизма. Стиль Ходасевича связан со стилем Пушкина. Но классицизм его — вторичного порядка, ибо родился не в пушкинскую эпоху и не в пушкинском мире. Ходасевич вышел из символизма. А к классицизму он пробился через все символические туманы, не говоря уже о советской эпохе. Все это объясняет техническое его пристрастие к «прозе в жизни и в стихах», как противовесу зыбкости и неточности поэтических «красот» тех времён.

И каждый стих гоня сквозь прозу, Вывихивая каждую строку, Привил-таки классическую розу К советскому дичку.

В то же время из его поэзии начинает исчезать лиризм, как явный, так и скрытый. Ему Ходасевич не захотел дать власти над собою, над стихом. Лёгкому дыханию лирики предпочел он другой, «тяжёлый дар».

И кто-то тяжелую лиру Мне в руки сквозь ветер даёт. И нет штукатурного неба, И солнце в шестнадцать свечей. На гладкие черные скалы Стопы опирает – Орфей.

В этом сборнике появляется образ души. Путь Ходасевича лежит не через «душевность», а через уничтожение, преодоление и преображение. Душа, «светлая Психея», для него — вне подлинного бытия, чтобы приблизиться к нему, она должна стать «духом», родить в себе дух. Различие психологического и онтологического начала редко более заметно, чем в стихах Ходасевича. Душа сама по себе не способна его пленить и заворожить.

И как мне не любить себя, Сосуд непрочный, некрасивый, Но драгоценный и счастливый Тем, что вмещает он – тебя?

Но в том-то и дело, что «простая душа» даже не понимает, за что её любит поэт.

И от беды моей не больно ей, И ей не внятен стон моих страстей.

Она ограничена собою, чужда миру и даже её обладателю. Правда, в ней спит дух, но он ещё не рождён. Поэт ощущает в себе присутствие этого начала, соединяющего его с жизнью и с миром.

Поэт-человек изнемогает вместе с Психеей в ожидании благодати, но благодать не даётся даром. Человек в этом стремлении, в этой борьбе осуждён на гибель.

Пока вся кровь не выступит из пор, Пока не выплачешь земные очи – Не станешь духом…

За редким исключением гибель — преображение Психеи — есть и реальная смерть человека. Ходасевич в иных стихах даже зовёт её, как освобождение, и даже готов «пырнуть ножом» другого, чтобы помочь ему. И девушке из берлинского трактира шлёт он пожелание — «злодею попасться в пустынной роще вечерком». В другие минуты и смерть ему не представляяется выходом, она лишь — новое и жесточайшее испытание, последний искус. Но и искус этот он принимает, не ища спасения. Поэзия ведёт к смерти и лишь сквозь смерть — к подлинному рождению. В этом онтологическая правда для Ходасевича. Преодоление реальности становится главной темой сборника «Тяжёлая лира».

Перешагни, перескочи, Перелети, пере- что хочешь – Но вырвись: камнем из пращи, Звездой, сорвавшейся в ночи... Сам затерял – теперь ищи... Бог знает, что себе бормочешь, Ища пенсне или ключи.

Приведённые семь строк насыщены сложными смыслами. Здесь издевка над будничной, новой ролью поэта: это уже не Орфей, а скорее городской сумасшедший, что-то бормочущий себе под нос у запертой двери. Но «Сам затерял — теперь ищи…» — строчка явно не только о ключах или пенсне в прямом смысле. Найти ключ к новому миру, то есть понять новую реальность, можно, только вырвавшись из неё, преодолев её притяжение.

Зрелый Ходасевич смотрит на вещи словно сверху, во всяком случае — извне. Безнадёжно чужой в этом мире, он и не желает в него вписываться. В стихотворении «В заседании» 1921 г. лирический герой пытается заснуть, чтобы снова увидеть в Петровском-Разумовском (там прошло детство поэта) «пар над зеркалом пруда», — хотя бы во сне встретиться с ушедшим миром.

Но не просто бегством от реальности, а прямым отрицанием её отзываются стихи Ходасевича конца 10-х — начала 20-х гг. Конфликт быта и бытия, духа и плоти приобретает небывалую прежде остроту. Как в стихотворении «Из дневника» 1921 г.:

Мне каждый звук терзает слух И каждый луч глазам несносен. Прорезываться начал дух, Как зуб из-под припухших десен. Прорежется – и сбросит прочь. Изношенную оболочку, Тысячеокий, – канет в ночь, Не в эту серенькую ночку. А я останусь тут лежать – Банкир, заколотый опашем, – Руками рану зажимать, Кричать и биться в мире вашем.

Ходасевич видит вещи такими, каковы они есть. Без всяких иллюзий. Не случайно именно ему принадлежит самый беспощадный автопортрет в русской поэзии:

Я, я, я. Что за дикое слово! Неужели вон тот – это я? Разве мама любила такого, Желто-серого, полуседого И всезнающего, как змея?

Естественная смена образов — чистого ребёнка, пылкого юноши и сегодняшнего, «желто-серого, полуседого» — для Ходасевича следствие трагической расколотости и ничем не компенсируемой душевной растраты, тоска о цельности звучит в этом стихотворении как нигде в его поэзии. «Все, что так нежно ненавижу и так язвительно люблю» — вот важный мотив «Тяжёлой лиры». Но «тяжесть» не единственное ключевое слово этой книги. Есть здесь и моцартовская лёгкость кратких стихов, с пластической точностью, единственным штрихом дающих картины послереволюционного, прозрачного и призрачного, разрушающегося Петербурга. Город пустынен. Но видны тайные пружины мира, тайный смысл бытия и, главное, слышна Божественная музыка.

О, косная, нищая скудость Безвыходной жизни моей! Кому мне поведать, как жалко Себя и всех этих вещей? И я начинаю качаться, Колени обнявши свои, И вдруг начинаю стихами С собой говорить в забытьи. Бессвязные, страстные речи! Нельзя в них понять ничего, Но звуки правдивее смысла, И слово сильнее всего. И музыка, музыка, музыка Вплетается в пенье мое, И узкое, узкое, узкое Пронзает меня лезвие.

Звуки правдивее смысла — вот манифест поздней поэзии Ходасевича, которая, впрочем, не перестаёт быть рассудочно-чёткой и почти всегда сюжетной. Ничего темного, гадательного, произвольного. Но Ходасевич уверен, что музыка стиха важнее, значимее, наконец, достовернее его грубого одномерного смысла. Стихи Ходасевича в этот период оркестрованы очень богато, в них много воздуха, много гласных, есть чёткий и лёгкий ритм — так может говорить о себе и мире человек, «в Божьи бездны соскользнувший». Стилистических красот, столь любимых символистами, тут нет, слова самые простые, но какой музыкальный, какой чистый и лёгкий звук! По-прежнему верный классической традиции, Ходасевич смело вводит в стихи и неологизмы и жаргон. Как спокойно говорит поэт о вещах невыносимых, немыслимых — и, несмотря ни на что, какая радость в этих строчках:

Ни жить, ни петь почти не стоит: В непрочной грубости живём. Портной тачает, плотник строит: Швы расползутся, рухнет дом. И лишь порой сквозь это тленье Вдруг умилённо слышу я В нем заключённое биенье Совсем иного бытия. Так, провождая жизни скуку, Любовно женщина кладёт Свою взволнованную руку На грузно пухнущий живот.

Образ беременной женщины (как и образ кормилицы) часто встречается в поэзии Ходасевича. Это не только символ живой и естественной связи с корнями, но и символический образ эпохи, вынашивающей будущее. «А небо будущим беременно», — писал примерно в то же время Мандельштам. Самое страшное, что «беременность» первых двадцати бурных лет страшного века разрешилась не светлым будущим, а кровавой катастрофой, за которой последовали годы НЭПа — процветание торгашей. Ходасевич понял это раньше многих:

Довольно! Красоты не надо! Не стоит песен подлый мир... И Революции не надо! Её рассеянная рать Одной венчается наградой, Одной свободой – торговать. Вотще на площади пророчит Гармонии голодный сын: Благих вестей его не хочет Благополучный гражданин...»

Тогда же Ходасевич делает вывод о своей принципиальной неслиянности с чернью:

Люблю людей, люблю природу, Но не люблю ходить гулять И твёрдо знаю, что народу Моих творений не понять.

Впрочем, чернью Ходасевич считал лишь тех, кто тщится «разбираться в поэзии» и распоряжаться ею, тех, кто присваивает себе право говорить от имени народа, тех, кто его именем хочет править музыкой. Собственно народ он воспринимал иначе — с любовью и благодарностью.

Цикл «Европейская ночь»

Несмотря на это в эмигрантской среде Ходасевич долгое время ощущал себя таким же чужаком, как на оставленной родине. Вот что говорил он об эмигрантской поэзии: «Сегодняшнее положение поэзии тяжко. Конечно, поэзия и есть восторг. Здесь же у нас восторга мало, потому что нет действия. Молодая эмигрантская поэзия все жалуется на скуку — это потому, что она не дома, живёт в чужом месте, она очутилась вне пространства — а потому и вне времени. Дело эмигрантской поэзии по внешности очень неблагодарное, потому что кажется консервативным. Большевики стремятся к изничтожению духовного строя, присущего русской литературе. Задача эмигрантской литературы сохранить этот строй. Эта задача столь же литературная, как и политическая. Требовать, чтобы эмигрантские поэты писали стихи на политические темы, — конечно, вздор. Но должно требовать, чтобы их творчество имело русское лицо. Нерусской поэзии нет и не будет места ни в русской литературе, ни в самой будущей России. Роль эмигрантской литературы — соединить прежнее с будущим. Надо, чтобы наше поэтическое прошлое стало нашим настоящим и — в новой форме — будущим».

Тема «сумерек Европы», пережившей крушение цивилизации, создававшейся веками, а вслед за этим — агрессию пошлости и обезличенности, главенствует в поэзии Ходасевича эмигрантского периода. Стихи «Европейской ночи» окрашены в мрачные тона, в них господствует даже не проза, а низ и подполье жизни. Ходасевич пытается проникнуть в «чужую жизнь», жизнь «маленького человека» Европы, но глухая стена непонимания, символизирующего не социальную, а общую бессмысленность жизни отторгает поэта. «Европейская ночь» — опыт дыхания в безвоздушном пространстве, стихи, написанные уже почти без расчёта на аудиторию, на отклик, на сотворчество. Это было для Ходасевича тем более невыносимо, что из России он уезжал признанным поэтом, и признание к нему пришло с опозданием, как раз накануне отъезда. Уезжал в зените славы, твёрдо надеясь вернуться, но уже через год понял, что возвращаться будет некуда (это ощущение лучше всего сформулировано Мариной Цветаевой: «…можно ли вернуться в дом, который — срыт?»). Впрочем, ещё перед отъездом написал:

А я с собой свою Россию В дорожном уношу мешке

(речь шла о восьми томиках Пушкина). Быть может, изгнание для Ходасевича было не так трагично, как для других, — потому что он был чужаком, а молодость одинаково невозвратима и в России, и в Европе. Но в голодной и нищей России — в её живой литературной среде — была музыка. Здесь музыки не было. В Европе царила ночь. Пошлость, разочарование и отчаяние были ещё очевиднее. Если в России пусть на какое-то время могло померещиться, что «небо будущим беременно», то в Европе надежд никаких не было — полный мрак, в котором речь звучит без отклика, сама для себя.

Муза Ходасевича сочувствует всем несчастным, обездоленным, обречённым — он и сам один из них. Калек и нищих в его стихах становится больше и больше. Хотя в самом главном они не слишком отличаются от благополучных и процветающих европейцев: все здесь обречены, все обречено. Какая разница — духовное, физическое ли увечье поразило окружающих.

В стихах «Европейской ночи» не случайно появляется слепой, на бельмах которого отражается «все, чего не видит он». Слепота — ключевой образ цикла: людям не дано понять, почувствовать, попросту увидеть то, что только и составляет для поэта единственную реальность. Люди несчастны — но слепы и не видят глубины своего падения, степени своего расчеловечивания. Автор видит, но поделиться ему не с кем:

Мне невозможно быть собой, Мне хочется сойти сума, Когда с беременной женой Идёт безрукий в синема. За что свой незаметный век Влачит в неравенстве таком Беззлобный, смирный человек С опустошённым рукавом?

В этих строках куда больше сочувствия, чем ненависти.

Чувствуя вину перед всем миром, лирический герой Ходасевича ни на минуту не отказывается от своего дара, возвышающего и унижающего его одновременно.

Счастлив, кто падает вниз головой: Мир для него хоть на миг — а иной.

За своё «парение» поэт платит так же, как самоубийца, бросившийся из окна вниз головой, — жизнью.

В 1923 г. Ходасевич пишет стихотворение «Встаю расслабленный с постели…» — о том, как сквозь его сознание всю ночь летят «колючих радио лучи», в хаосе темных видений он ловит предвестие гибели, всеевропейской, а может быть, и мировой катастрофы. Но те, кому эта катастрофа грозит, сами не знают, в какой тупик летит их жизнь:

О, если бы вы знали сами, Европы темные сыны, Какими вы ещё лучами Неощутимо пронзены!

Адреса в Петрограде

  • 1920—1921 — ДИСК — проспект 25-го Октября, 15;
  • 1922 год — доходный дом Е. К. Барсовой — Кронверкский проспект, 23.

Библиография

  • сборник «Молодость», Первая книга стихов, (Книгоиздательство «Гриф», Москва), 1908
  • сборник «Счастливый домик», 1914
  • сборник «Из еврейских поэтов» 1918
  • сборник «Путём зерна», 1920
  • сборник «Тяжёлая лира», 1922
  • цикл «Европейская ночь», 1927
  • биография «Державин», 1931
  • сборник статей «О Пушкине», 1937
  • книга воспоминаний «Некрополь», 1939

Литература

  • Богомолов Н. А. Жизнь и поэзия Вячеслава Ходасевича // В кн. Ходасевич В. Ф. Стихотворения. — Л.: 1989. — С. 5-51.
  • Асеев Н. Н. Владислав Ходасевич — М.: 1972.
  • Малмстад Д. Современные записки — М.: 1967.
  • Из истории русской поэзии начала 20 в. — М.: 1976.
  • Строфы века. Антология русской поэзии — Минск-М.: 1995.
  • Энциклопедия для детей. Русская литература. XX век. Аванта+ — М.: 1999.
  • Ходасевич В. Стихотворения — М.: 2003.

Ссылки

Источник: Владислав Ходасевич

dic.academic.ru

Книга: Ходасевич В.. Некрополь

Ходасевич В.

Владисла́в Фелициа́нович Ходасе́вич (16 (28) мая 1886, Москва — 14 июня 1939, Париж) — русский поэт и критик.

Биография

Ходасевич родился в семье фотографа, работавшего в Туле и Москве, который, в частности, фотографировал Льва Толстого. Мать поэта, Софья Яковлевна, была дочерью известного еврейского литератора Якова Александровича Брафмана (1824—1879), впоследствии перешедшего в православие (1858) и посвятившего дальнейшую жизнь т. н. «реформе еврейского быта» с христианских позиций.

В Москве одноклассником Ходасевича по Третьей московской гимназии был Александр Яковлевич Брюсов, брат поэта Валерия Брюсова. На год старше Ходасевича учился Виктор Гофман, сильно повлиявший на мировоззрение поэта.

По окончании гимназии Ходасевич поступил в Московский университет — сначала на юридический факультет, потом на историко-филологический. В 1905 году он женится на Марине Эрастовне Рындиной. Брак был несчастливым — уже в конце 1907 года они расстались. Часть стихотворений из первой книги стихов Ходасевича «Молодость» (1908) посвящена именно отношениям с Мариной Рындиной.

Следующая книга Ходасевича вышла только в 1914 году и называлась «Счастливый домик». За шесть лет, прошедшие от написания «Молодости» до «Счастливого домика», Ходасевич стал профессиональным литератором, зарабатывающим на жизнь переводами, рецензиями, фельетонами и др.

В 1917 году Ходасевич с восторгом принимает Февральскую революцию и поначалу соглашается сотрудничать с большевиками после Октябрьской революции. В 1920 году выходит его сборник «Путём зерна» с одноименным заглавным стихотворением, в котором есть такие строки о 1917-м годе: «И ты, моя страна, и ты, её народ, // Умрёшь и оживёшь, пройдя сквозь этот год».

Тем не менее, 22 июня 1922 года Ходасевич вместе с поэтессой Ниной Берберовой покидает Россию и через Ригу попадает в Берлин. В том же году выходит его сборник «Тяжёлая лира».

В 1925 году Ходасевич и Берберова переезжают в Париж, где через два года Ходасевич выпускает цикл «Европейская ночь». После этого поэт всё меньше и меньше пишет стихи, уделяя внимания критике. Положение Ходасевича в эмиграции было тяжёлым — особенно после того, как в 1926 году он прекращает печататься в газете «Последние новости». На страницах эмигрантских изданий Ходасевич, в частности, вёл полемику с Георгием Адамовичем. В 1930-х годах Ходасевич разочарован как в литературе и общественно-политической жизни эмиграции, так и в СССР, куда отказался возвращаться.

Основные черты поэзии и личности

Чаще всего к Ходасевичу применяли эпитет «желчный». Максим Горький в частных беседах и письмах говорил, что именно злость — основа его поэтического дара. Все мемуаристы пишут о его жёлтом лице. Он и умирал — в нищенской больнице, в раскалённой солнцем стеклянной клетке, едва завешанной простынями, — от рака печени, мучаясь непрестанными болями. За два дня до смерти он сказал своей бывшей жене, писательнице Нине Берберовой: «Только тот мне брат, только того могу я признать человеком, кто, как я, мучился на этой койке». В этой реплике весь Ходасевич. Но, возможно, все казавшееся в нем терпким, даже жёстким, было только его литературным оружием, кованой бронёй, с которой он настоящую литературу защищал в непрерывных боях. Желчности и злобы в его душе неизмеримо меньше, чем страдания и жажды сострадания. В России XX в. трудно найти поэта, который бы так трезво, так брезгливо, с таким отвращением взирал на мир — и так строго следовал в нем своим законам, и литературным, и нравственным. «Я считаюсь злым критиком, — говорил Ходасевич. — А вот недавно произвёл я „подсчёт совести“, как перед исповедью… Да, многих бранил. Но из тех, кого бранил, ни из одного ничего не вышло».

Ходасевич конкретен, сух и немногословен. Кажется, что он говорит с усилием, нехотя разжимая губы. Как знать, может быть, краткость стихов Ходасевича, их сухой лаконизм — прямое следствие небывалой сосредоточенности, самоотдачи и ответственности. Вот одно из его самых лаконичных стихотворений:

     Лоб —     Мел.     Бел     Гроб.

     Спел     Поп.     Сноп     Стрел —

     День     Свят!     Склеп     Слеп.

     Тень —     В ад!

Сам Ходасевич различал у поэта «манеру», то есть нечто органически ему присущее от природы, и «лицо», являющееся следствием сознательного восприятия поэзии и работы над ней. Он был мастером в полном смысле слова — при том мастером классическим, стремившимся к предельной чёткости, как логической, так и ритмической и композиционной. Стиль его и поэтика были разработаны предельно, до мельчайшей чёрточки. Каждое слово у него значимо и незаменимо. Возможно, поэтому он создал немного, а в 1927 г. как поэт вообще почти замолчал, написав до смерти не больше десяти стихотворений.

Но его сухость, желчность и немногословность оставались лишь внешними. Так говорил о Ходасевиче его близкий друг Юрий Мандельштам:

На людях Ходасевич часто бывал сдержан, суховат. Любил отмалчиваться, отшучиваться. По собственному признанию -"на трагические разговоры научился молчать и шутить". Эти шутки его обычно без улыбки. Зато, когда он улыбался, улыбка заражала. Под очками «серьёзного литератора» загорались в глазах лукавые огоньки напроказничавшего мальчишки. Чужим шуткам также радовался. Смеялся, внутренне сотрясаясь: вздрагивали плечи. Схватывал налету остроту, развивал и дополнял её. Вообще остроты и шутки, даже неудачные, всегда ценил. «Без шутки нет живого дела», — говорил он не раз.

Нравились Ходасевичу и мистификации. Он восхищался неким «не пишущим литератором», мастером на такие дела. Сам он применял мистификацию, как литературный приём, через некоторое время разоблачал её. Так он написал несколько стихотворений «от чужого имени» и даже выдумал забытого поэта XVIII века Василия Травникова, сочинив за него все его стихотворения, за исключением одного («О сердце, колос пыльный»), принадлежащего перу друга Ходасевича Муни. Поэт читал о Травникове на литературном вечере и напечатал о нем исследование. Слушая читаемые Ходасевичем стихотворения, просвещённое общество испытывало и смущение, и удивление, ведь Ходасевич открыл бесценный архив крупнейшего поэта XVIII века. На статью Ходасевича появился ряд рецензий. Никто не мог и вообразить, что никакого Травникова нет на свете.

Влияние символизма на лирику Ходасевича

Неукорененность в российской почве создала особый психологический комплекс, который ощущался в поэзии Ходасевича с самой ранней поры.

Ранние стихи его позволяют говорить о том, что он прошёл выучку Брюсова, который, не признавая поэтических озарений, считал, что вдохновение должно жёстко контролироваться знанием тайн ремесла, осознанным выбором и безупречным воплощением формы, ритма, рисунка стиха. Юноша Ходасевич наблюдал расцвет символизма, он воспитался на символизме, рос под его настроениями, освещался его светом и связывается с его именами. Понятно, что молодой поэт не мог не испытывать его влияния, пусть даже ученически, подражательно. «Символизм и есть истинный реализм. И Андрей Белый, и Блок говорили о ведомой им стихии. Несомненно, если мы сегодня научились говорить о нереальных реальностях, самых реальных в действительности, то благодаря символистам» — говорил он. Ранние стихи Ходасевича символизмом пропитаны и зачастую отравлены:

Странник прошёл, опираясь на посох – Мне почему-то припомнилась ты. Едет пролётка на красных колёсах – Мне почему-то припомнилась ты. Вечером лампу зажгут в коридоре – Мне непременно припомнишься ты. Чтоб не случилось на суше, на море Или на небе, – мне вспомнишься ты.

На этом пути повторения банальностей и романтических поз, воспевания роковых женщин и адских страстей Ходасевич, с его природной желчностью и язвительностью, не избегал иногда штампов, свойственных поэзии невысокого полёта:

И снова ровен стук сердец; Кивнув, исчез недолгий пламень, И понял я, что я – мертвец, А ты лишь мой надгробный камень.

Но все же Ходасевич всегда стоял особняком. В автобиографическом фрагменте «Младенчество» 1933 г. он придаёт особое значение тому факту, что «опоздал» к расцвету символизма, «опоздал родиться», тогда как эстетика акмеизма осталась ему далёкой, а футуризм был решительно неприемлем. Действительно, родиться в тогдашней России на шесть лет позже Блока означало попасть в другую литературную эпоху.

Основные этапы творчества

Сборник «Молодость»

Первую свою книгу «Молодость» Ходасевич издал в 1908 г. в издательстве «Гриф». Так говорил он о ней позже: "Первая рецензия о моей книге запомнилась мне на всю жизнь. Я выучил её слово в слово. Начиналась она так: «Есть такая гнусная птица гриф. Питается она падалью. Недавно эта симпатичная птичка высидела новое тухлое яйцо». Хотя в целом книга была встречена доброжелательно.

В лучших стихах этой книги он заявил себя поэтом слова точного, конкретного. Впоследствии примерно так относились к поэтическому слову акмеисты, однако свойственное им упоение радостью, мужественностью, любовью совершенно чуждо Ходасевичу. Он остался стоять в стороне от всех литературных течений и направлений, сам по себе, «всех станов не боец». Ходасевич вместе с М. И. Цветаевой, как он писал «выйдя из символизма, ни к чему и ни к кому не примкнули, остались навек одинокими, „дикими“. Литературные классификаторы и составители антологий не знают, куда нас приткнуть».

Чувство безнадёжной чужеродности в мире и непринадлежности ни к какому лагерю выражено у Ходасевича ярче, чем у кого-либо из его современников. Он не заслонялся от реальности никакой групповой философией, не отгораживался литературными манифестами, смотрел на мир трезво, холодно и сурово. И оттого чувство сиротства, одиночества, отверженности владело им уже в 1907 г.:

Кочевий скудных дети злые, Мы руки греем у костра... Молчит пустыня. В даль без звука Колючий ветер гонит прах, – И наших песен злая скука Язвя кривится на губах.

В целом, однако, «Молодость» — сборник ещё не зрелого поэта. Будущий Ходасевич угадывается здесь разве что точностью слов и выражений да скепсисом по поводу всего и вся.

Сборник «Счастливый домик»

Гораздо больше от настоящего Ходасевича — во всяком случае, от его поэтической интонации — в сборнике «Счастливый домик». Рваная, рубленая интонация, которую начинает использовать в своих стихах Ходасевич, предполагает то открытое отвращение, с которым он бросает в лицо времени эти слова. Отсюда и несколько ироническое, желчное звучание его стиха.

О скука, тощий пес, взывающий к луне! Ты – ветер времени, свистящий в уши мне!

Поэт на земле подобен певцу Орфею, вернувшемуся в опустевший мир из царства мертвых, где навсегда потерял возлюбленную — Эвридику:

И вот пою, пою с последней силой О том, что жизнь пережита вполне, Что Эвридики нет, что нет подруги милой, А глупый тигр ласкается ко мне –

Так в 1910 г., в «Возвращении Орфея», Ходасевич декларировал свою тоску по гармонии в насквозь дисгармоническом мире, который лишён всякой надежды на счастье и согласие. В стихах этого сборника слышится тоска по всепонимающему, всевидящему Богу, для которого и поет Орфей, но у него нет никакой надежды, что его земной голос будет услышан.

В «Счастливом домике» Ходасевич заплатил щедрую дань стилизации (что вообще характерно для серебряного века). Тут и отголоски греческой и римской поэзии, и строфы, которые заставляют вспомнить о романтизме XIX столетия. Но эти стилизации насыщены у него конкретными, зримыми образами, деталями. Так открывающее раздел стихотворение с характерным названием «Звезда над пальмою» 1916 г. заканчивается пронзительными строчками:

Ах, из роз люблю я сердцем лживым Только ту, что жжет огнем ревнивым, Что зубами с голубым отливом Прикусила хитрая Кармен!

Рядом с миром книжным, «вымечтанным» существует и другой, не менее милый сердцу Ходасевича — мир воспоминаний его детства. «Счастливый домик» завершается стихотворением «Рай» — о тоске по раю детскому, игрушечному, рождественскому, где счастливому ребёнку во сне при¬виделся «ангел златокрылый».

Сентиментальность вкупе с желчностью и гордой непричастностью к миру стали отличительным знаком поэзии Ходасевича и определили её своеобразие в первые послереволюционные годы.

К этому времени у Ходасевича появляется два кумира. Он говорил: «Был Пушкин и был Блок. Все остальное — между!»

Сборник «Путём зерна»

Начиная со сборника «Путём Зерна», главной темой его поэзии станет преодоление дисгармонии, по существу неустранимой. Он вводит в поэзию прозу жизни — не выразительные детали, а жизненный поток, настигающий и захлёстывающий поэта, рождающий в нем вместе с постоянными мыслями о смерти чувство «горького предсмертья». Призыв к преображению этого потока, в одних стихах заведомо утопичен («Смоленский рынок»), в других «чудо преображения» удаётся поэту («Полдень»), но оказывается кратким и временным выпадением из «этой жизни». «Путём Зерна» писался в революционные 1917—1918 гг. Ходасевич говорил: «Поэзия не есть документ эпохи, но жива только та поэзия, которая близка к эпохе. Блок это понимал и недаром призывал „слушать музыку революции“. Не в революции дело, а в музыке времени». О своей эпохе писал и Ходасевич. Рано появившиеся у поэта предчувствия ожидающих Россию потрясений побудили его с оптимизмом воспринять революцию. Он видел в ней возможность обновления народной и творческой жизни, он верил в её гуманность и антимещанский пафос, однако отрезвление пришло очень быстро. Ходасевич понимал, как затерзала, как погасила настоящую русскую литературу революция. Но он не принадлежал к тем, которые «испугались» революции. В восторге от неё он не был, но он и не «боялся» её. Сборник «Путём зерна» выражал его веру в воскресение России после революционной разрухи таким же путём, каким зерно, умирая в почве, воскресает в колосе:

Проходит сеятель по ровным бороздам. Отец его и дед по тем же шли путям. Сверкает золотом в его руке зерно, Но в землю черную оно упасть должно. И там, где червь слепой прокладывает ход, Оно в заветный срок умрёт и прорастёт. Так и душа моя идёт путём зерна: Сойдя во мрак, умрёт – и оживёт она. И ты, моя страна, и ты, её народ, Умрёшь и оживёшь, пройдя сквозь этот год, – Затем, что мудрость нам единая дана: Всему живущему идти путём зерна.

Здесь Ходасевич уже зрелый мастер: он выработал собственный поэтический язык, а его взгляд на вещи, бесстрашно точный и болезненно сентиментальный, позволяет ему говорить о самых тонких материях, оставаясь ироничным и сдержанным. Почти все стихи этого сборника построены одинаково: нарочито приземлённо описанный эпизод — и внезапный, резкий, смещающий смысл финал. Так, в стихотворении «Обезьяна» бесконечно долгое описание душного летнего дня, шарманщика и печальной обезьянки внезапно разрешается строчкой: «В тот день была объявлена война». Это типично для Ходасевича — одной лаконической, почти телеграфной строкой вывернуть наизнанку или преобразить все стихотворение. Как только лирического героя посетило ощущение единства и братства всего живого на свете — тут же, вопреки чувству любви и сострадания, начинается самое бесчеловечное, что может произойти, и утверждается непреодолимая рознь и дисгармония в том мире, который только что на миг показался «хором светил и волн морских, ветров и сфер».

То же ощущение краха гармонии, поиск нового смысла и невозможность его (во времена исторических разломов гармония кажется утраченной навеки) становятся темой самого большого и самого, может быть, странного стихотворения в сборнике — «2 ноября» (1918 г.). Здесь описывается первый день после октябрьских боев 1917 г. в Москве. Говорится о том, как затаился город. Автор рассказывает о двух незначительных происшествиях: возвращаясь от знакомых, к которым ходил узнать, живы ли они, он видит в полуподвальном окне столяра, в соответствии с духом новой эпохи раскрашивающего красной краской только что сделанный гроб — видно, для одного из павших борцов за всеобщее счастье. Автор пристально вглядывается в мальчика, «лет четырёх бутуза», который сидит «среди Москвы, страдающей, растерзанной и падшей», — и улыбается самому себе, своей тайной мысли, тихо зреющей под безбровым лбом. Единственный, кто выглядит счастливо и умиротворённо в Москве 1917 г., — четырёхлетний мальчик. Только дети с их наивностью да фанатики с их нерассуждающей идейностью могут быть веселы в эти дни. "Впервые в жизни, — говорит Ходасевич, — «ни „Моцарт и Сальери“, ни „Цыганы“ в тот день моей не утолили жажды». Признание страшное, особенно в устах Ходасевича, всегда Пушкина боготворившего. Даже всеобъемлющий Пушкин не помогает вместить потрясения нового времени. Трезвый ум Ходасевича временами впадает в отупение, в оцепенение, машинально фиксирует события, но душа никак не отзывается на них. Таково стихотворение «Старуха» 1919 г.:

Лёгкий труп, окоченелый, Простыней покрывши белой, В тех же саночках, без гроба, Милицейский увезёт, Растолкав плечом народ. Неречист и хладнокровен Будет он, – а пару брёвен, Что везла она в свой дом, Мы в печи своей сожжём.

В этом стихотворении герой уже вполне вписан в новую реальность: «милицейский» не вызывает у него страха, а собственная готовность обобрать труп — жгучего стыда. Душа Ходасевича плачет над кровавым распадом привычного мира, над разрушением морали и культуры. Но поскольку поэт следует «путём зерна», то есть принимает жизнь как нечто не зависящее от его желаний, во всем пытается увидеть высший смысл, то и не протестует и не отрекается от Бога. У него и прежде было не самое лестное мнение о мире. И он полагает, что в грянувшей буре должен быть высший смысл, которого доискивался и Блок, призывавший «слушать музыку революции». Не случайно свой следующий сборник Ходасевич открывает стихотворением «Музыка» 1920 г.:

И музыка идёт как будто сверху. Виолончель... и арфы, может быть... ...А небо Такое же высокое, и так же В нем ангелы пернатые сияют.

Эту музыку «совсем уж ясно» слы¬шит герой Ходасевича, когда колет дрова (занятие столь прозаическое, столь естественное для тех лет, что услышать в нем какую-то особую музыку можно было, лишь увидев в этой колке дров, в разрухе и катастрофе некий таинственный промысел Божий и непостижимую логику). Олицетворением такого промысла для символистов всегда была музыка, ничего не объясняющая логически, но преодолевающая хаос, а подчас и в самом хаосе обнаруживающая смысл и соразмерность. Пернатые ангелы, сияющие в морозном небе, — вот правда страдания и мужества, открывшаяся Ходасевичу, и с высоты этой Божественной музыки он уже не презирает, а жалеет всех, кто её не слышит.

Сборник «Тяжёлая лира»

В этот период поэзия Ходасевича начинает все больше приобретать характер классицизма. Стиль Ходасевича связан со стилем Пушкина. Но классицизм его — вторичного порядка, ибо родился не в пушкинскую эпоху и не в пушкинском мире. Ходасевич вышел из символизма. А к классицизму он пробился через все символические туманы, не говоря уже о советской эпохе. Все это объясняет техническое его пристрастие к «прозе в жизни и в стихах», как противовесу зыбкости и неточности поэтических «красот» тех времён.

И каждый стих гоня сквозь прозу, Вывихивая каждую строку, Привил-таки классическую розу К советскому дичку.

В то же время из его поэзии начинает исчезать лиризм, как явный, так и скрытый. Ему Ходасевич не захотел дать власти над собою, над стихом. Лёгкому дыханию лирики предпочел он другой, «тяжёлый дар».

И кто-то тяжелую лиру Мне в руки сквозь ветер даёт. И нет штукатурного неба, И солнце в шестнадцать свечей. На гладкие черные скалы Стопы опирает – Орфей.

В этом сборнике появляется образ души. Путь Ходасевича лежит не через «душевность», а через уничтожение, преодоление и преображение. Душа, «светлая Психея», для него — вне подлинного бытия, чтобы приблизиться к нему, она должна стать «духом», родить в себе дух. Различие психологического и онтологического начала редко более заметно, чем в стихах Ходасевича. Душа сама по себе не способна его пленить и заворожить.

И как мне не любить себя, Сосуд непрочный, некрасивый, Но драгоценный и счастливый Тем, что вмещает он – тебя?

Но в том-то и дело, что «простая душа» даже не понимает, за что её любит поэт.

И от беды моей не больно ей, И ей не внятен стон моих страстей.

Она ограничена собою, чужда миру и даже её обладателю. Правда, в ней спит дух, но он ещё не рождён. Поэт ощущает в себе присутствие этого начала, соединяющего его с жизнью и с миром.

Поэт-человек изнемогает вместе с Психеей в ожидании благодати, но благодать не даётся даром. Человек в этом стремлении, в этой борьбе осуждён на гибель.

Пока вся кровь не выступит из пор, Пока не выплачешь земные очи – Не станешь духом…

За редким исключением гибель — преображение Психеи — есть и реальная смерть человека. Ходасевич в иных стихах даже зовёт её, как освобождение, и даже готов «пырнуть ножом» другого, чтобы помочь ему. И девушке из берлинского трактира шлёт он пожелание — «злодею попасться в пустынной роще вечерком». В другие минуты и смерть ему не представляяется выходом, она лишь — новое и жесточайшее испытание, последний искус. Но и искус этот он принимает, не ища спасения. Поэзия ведёт к смерти и лишь сквозь смерть — к подлинному рождению. В этом онтологическая правда для Ходасевича. Преодоление реальности становится главной темой сборника «Тяжёлая лира».

Перешагни, перескочи, Перелети, пере- что хочешь – Но вырвись: камнем из пращи, Звездой, сорвавшейся в ночи... Сам затерял – теперь ищи... Бог знает, что себе бормочешь, Ища пенсне или ключи.

Приведённые семь строк насыщены сложными смыслами. Здесь издевка над будничной, новой ролью поэта: это уже не Орфей, а скорее городской сумасшедший, что-то бормочущий себе под нос у запертой двери. Но «Сам затерял — теперь ищи…» — строчка явно не только о ключах или пенсне в прямом смысле. Найти ключ к новому миру, то есть понять новую реальность, можно, только вырвавшись из неё, преодолев её притяжение.

Зрелый Ходасевич смотрит на вещи словно сверху, во всяком случае — извне. Безнадёжно чужой в этом мире, он и не желает в него вписываться. В стихотворении «В заседании» 1921 г. лирический герой пытается заснуть, чтобы снова увидеть в Петровском-Разумовском (там прошло детство поэта) «пар над зеркалом пруда», — хотя бы во сне встретиться с ушедшим миром.

Но не просто бегством от реальности, а прямым отрицанием её отзываются стихи Ходасевича конца 10-х — начала 20-х гг. Конфликт быта и бытия, духа и плоти приобретает небывалую прежде остроту. Как в стихотворении «Из дневника» 1921 г.:

Мне каждый звук терзает слух И каждый луч глазам несносен. Прорезываться начал дух, Как зуб из-под припухших десен. Прорежется – и сбросит прочь. Изношенную оболочку, Тысячеокий, – канет в ночь, Не в эту серенькую ночку. А я останусь тут лежать – Банкир, заколотый опашем, – Руками рану зажимать, Кричать и биться в мире вашем.

Ходасевич видит вещи такими, каковы они есть. Без всяких иллюзий. Не случайно именно ему принадлежит самый беспощадный автопортрет в русской поэзии:

Я, я, я. Что за дикое слово! Неужели вон тот – это я? Разве мама любила такого, Желто-серого, полуседого И всезнающего, как змея?

Естественная смена образов — чистого ребёнка, пылкого юноши и сегодняшнего, «желто-серого, полуседого» — для Ходасевича следствие трагической расколотости и ничем не компенсируемой душевной растраты, тоска о цельности звучит в этом стихотворении как нигде в его поэзии. «Все, что так нежно ненавижу и так язвительно люблю» — вот важный мотив «Тяжёлой лиры». Но «тяжесть» не единственное ключевое слово этой книги. Есть здесь и моцартовская лёгкость кратких стихов, с пластической точностью, единственным штрихом дающих картины послереволюционного, прозрачного и призрачного, разрушающегося Петербурга. Город пустынен. Но видны тайные пружины мира, тайный смысл бытия и, главное, слышна Божественная музыка.

О, косная, нищая скудость Безвыходной жизни моей! Кому мне поведать, как жалко Себя и всех этих вещей? И я начинаю качаться, Колени обнявши свои, И вдруг начинаю стихами С собой говорить в забытьи. Бессвязные, страстные речи! Нельзя в них понять ничего, Но звуки правдивее смысла, И слово сильнее всего. И музыка, музыка, музыка Вплетается в пенье мое, И узкое, узкое, узкое Пронзает меня лезвие.

Звуки правдивее смысла — вот манифест поздней поэзии Ходасевича, которая, впрочем, не перестаёт быть рассудочно-чёткой и почти всегда сюжетной. Ничего темного, гадательного, произвольного. Но Ходасевич уверен, что музыка стиха важнее, значимее, наконец, достовернее его грубого одномерного смысла. Стихи Ходасевича в этот период оркестрованы очень богато, в них много воздуха, много гласных, есть чёткий и лёгкий ритм — так может говорить о себе и мире человек, «в Божьи бездны соскользнувший». Стилистических красот, столь любимых символистами, тут нет, слова самые простые, но какой музыкальный, какой чистый и лёгкий звук! По-прежнему верный классической традиции, Ходасевич смело вводит в стихи и неологизмы и жаргон. Как спокойно говорит поэт о вещах невыносимых, немыслимых — и, несмотря ни на что, какая радость в этих строчках:

Ни жить, ни петь почти не стоит: В непрочной грубости живём. Портной тачает, плотник строит: Швы расползутся, рухнет дом. И лишь порой сквозь это тленье Вдруг умилённо слышу я В нем заключённое биенье Совсем иного бытия. Так, провождая жизни скуку, Любовно женщина кладёт Свою взволнованную руку На грузно пухнущий живот.

Образ беременной женщины (как и образ кормилицы) часто встречается в поэзии Ходасевича. Это не только символ живой и естественной связи с корнями, но и символический образ эпохи, вынашивающей будущее. «А небо будущим беременно», — писал примерно в то же время Мандельштам. Самое страшное, что «беременность» первых двадцати бурных лет страшного века разрешилась не светлым будущим, а кровавой катастрофой, за которой последовали годы НЭПа — процветание торгашей. Ходасевич понял это раньше многих:

Довольно! Красоты не надо! Не стоит песен подлый мир... И Революции не надо! Её рассеянная рать Одной венчается наградой, Одной свободой – торговать. Вотще на площади пророчит Гармонии голодный сын: Благих вестей его не хочет Благополучный гражданин...»

Тогда же Ходасевич делает вывод о своей принципиальной неслиянности с чернью:

Люблю людей, люблю природу, Но не люблю ходить гулять И твёрдо знаю, что народу Моих творений не понять.

Впрочем, чернью Ходасевич считал лишь тех, кто тщится «разбираться в поэзии» и распоряжаться ею, тех, кто присваивает себе право говорить от имени народа, тех, кто его именем хочет править музыкой. Собственно народ он воспринимал иначе — с любовью и благодарностью.

Цикл «Европейская ночь»

Несмотря на это в эмигрантской среде Ходасевич долгое время ощущал себя таким же чужаком, как на оставленной родине. Вот что говорил он об эмигрантской поэзии: «Сегодняшнее положение поэзии тяжко. Конечно, поэзия и есть восторг. Здесь же у нас восторга мало, потому что нет действия. Молодая эмигрантская поэзия все жалуется на скуку — это потому, что она не дома, живёт в чужом месте, она очутилась вне пространства — а потому и вне времени. Дело эмигрантской поэзии по внешности очень неблагодарное, потому что кажется консервативным. Большевики стремятся к изничтожению духовного строя, присущего русской литературе. Задача эмигрантской литературы сохранить этот строй. Эта задача столь же литературная, как и политическая. Требовать, чтобы эмигрантские поэты писали стихи на политические темы, — конечно, вздор. Но должно требовать, чтобы их творчество имело русское лицо. Нерусской поэзии нет и не будет места ни в русской литературе, ни в самой будущей России. Роль эмигрантской литературы — соединить прежнее с будущим. Надо, чтобы наше поэтическое прошлое стало нашим настоящим и — в новой форме — будущим».

Тема «сумерек Европы», пережившей крушение цивилизации, создававшейся веками, а вслед за этим — агрессию пошлости и обезличенности, главенствует в поэзии Ходасевича эмигрантского периода. Стихи «Европейской ночи» окрашены в мрачные тона, в них господствует даже не проза, а низ и подполье жизни. Ходасевич пытается проникнуть в «чужую жизнь», жизнь «маленького человека» Европы, но глухая стена непонимания, символизирующего не социальную, а общую бессмысленность жизни отторгает поэта. «Европейская ночь» — опыт дыхания в безвоздушном пространстве, стихи, написанные уже почти без расчёта на аудиторию, на отклик, на сотворчество. Это было для Ходасевича тем более невыносимо, что из России он уезжал признанным поэтом, и признание к нему пришло с опозданием, как раз накануне отъезда. Уезжал в зените славы, твёрдо надеясь вернуться, но уже через год понял, что возвращаться будет некуда (это ощущение лучше всего сформулировано Мариной Цветаевой: «…можно ли вернуться в дом, который — срыт?»). Впрочем, ещё перед отъездом написал:

А я с собой свою Россию В дорожном уношу мешке

(речь шла о восьми томиках Пушкина). Быть может, изгнание для Ходасевича было не так трагично, как для других, — потому что он был чужаком, а молодость одинаково невозвратима и в России, и в Европе. Но в голодной и нищей России — в её живой литературной среде — была музыка. Здесь музыки не было. В Европе царила ночь. Пошлость, разочарование и отчаяние были ещё очевиднее. Если в России пусть на какое-то время могло померещиться, что «небо будущим беременно», то в Европе надежд никаких не было — полный мрак, в котором речь звучит без отклика, сама для себя.

Муза Ходасевича сочувствует всем несчастным, обездоленным, обречённым — он и сам один из них. Калек и нищих в его стихах становится больше и больше. Хотя в самом главном они не слишком отличаются от благополучных и процветающих европейцев: все здесь обречены, все обречено. Какая разница — духовное, физическое ли увечье поразило окружающих.

В стихах «Европейской ночи» не случайно появляется слепой, на бельмах которого отражается «все, чего не видит он». Слепота — ключевой образ цикла: людям не дано понять, почувствовать, попросту увидеть то, что только и составляет для поэта единственную реальность. Люди несчастны — но слепы и не видят глубины своего падения, степени своего расчеловечивания. Автор видит, но поделиться ему не с кем:

Мне невозможно быть собой, Мне хочется сойти сума, Когда с беременной женой Идёт безрукий в синема. За что свой незаметный век Влачит в неравенстве таком Беззлобный, смирный человек С опустошённым рукавом?

В этих строках куда больше сочувствия, чем ненависти.

Чувствуя вину перед всем миром, лирический герой Ходасевича ни на минуту не отказывается от своего дара, возвышающего и унижающего его одновременно.

Счастлив, кто падает вниз головой: Мир для него хоть на миг — а иной.

За своё «парение» поэт платит так же, как самоубийца, бросившийся из окна вниз головой, — жизнью.

В 1923 г. Ходасевич пишет стихотворение «Встаю расслабленный с постели…» — о том, как сквозь его сознание всю ночь летят «колючих радио лучи», в хаосе темных видений он ловит предвестие гибели, всеевропейской, а может быть, и мировой катастрофы. Но те, кому эта катастрофа грозит, сами не знают, в какой тупик летит их жизнь:

О, если бы вы знали сами, Европы темные сыны, Какими вы ещё лучами Неощутимо пронзены!

Адреса в Петрограде

  • 1920—1921 — ДИСК — проспект 25-го Октября, 15;
  • 1922 год — доходный дом Е. К. Барсовой — Кронверкский проспект, 23.

Библиография

  • сборник «Молодость», Первая книга стихов, (Книгоиздательство «Гриф», Москва), 1908
  • сборник «Счастливый домик», 1914
  • сборник «Из еврейских поэтов» 1918
  • сборник «Путём зерна», 1920
  • сборник «Тяжёлая лира», 1922
  • цикл «Европейская ночь», 1927
  • биография «Державин», 1931
  • сборник статей «О Пушкине», 1937
  • книга воспоминаний «Некрополь», 1939

Литература

  • Богомолов Н. А. Жизнь и поэзия Вячеслава Ходасевича // В кн. Ходасевич В. Ф. Стихотворения. — Л.: 1989. — С. 5-51.
  • Асеев Н. Н. Владислав Ходасевич — М.: 1972.
  • Малмстад Д. Современные записки — М.: 1967.
  • Из истории русской поэзии начала 20 в. — М.: 1976.
  • Строфы века. Антология русской поэзии — Минск-М.: 1995.
  • Энциклопедия для детей. Русская литература. XX век. Аванта+ — М.: 1999.
  • Ходасевич В. Стихотворения — М.: 2003.

Ссылки

Источник: Ходасевич В.

dic.academic.ru

Книга русской скорби, некрополи и др. (подборка книг)

Книга русской скорби, некрополи и др.

Год выпуска: 1911Автор: Рус. нар. союз им. Михаила АрхангелаЖанр: История, некрологияИздательство: СПб, электропечатня К.А.ЧетвериковаФормат: PDFКачество: Отсканированные страницыЯзык: Русский дореформенныйОписание: Подборка книг по некрологии (книги скорби, некрополи, некрологи и др.).Доп. информация: Выставлены 29 томов.

1. Вестник Юго-Западной и Западной России Говорской К. – 2. Временник Императорского Московского общества истории и древностей Российских – 3. Высочайшие приказы о чинах военных – 4. Ежегодник русской армии – 5. Записки и труды (позже Труды и летописи) Общества истории и древностей российских – 6. Известия Историко-филологического института князя Безбородко в Нежине – 7. История Русских полков - 1 – 8. История Русских полков - 2 – 9. История Русских полков - 3 – 10. История Русских полков - 4 – 11. История Русских полков - 5 – 12. Малороссийский родословник Модзалевский В.Л. – 13. Опись актовой книги Киевского центрального архива – 14. Родословная книга князей и дворян российских и выезжих – 15. Россия. Полное Географическое описание. Тома 1 и 18 П.П. Семенов, академик В.И. Ламанский – 16. Русская старина Семевский М.И. – 17. Русские достопамятности, издаваемые Обществом истории и древностей российских – 18. Русский архив Бартенев П. – 19. Русский исторический сборник, издаваемый Обществом истории и древностей российских – 20. Словарь достопамятных людей Русской земли Бантыш-Каменский Д.Н. – 21. Список генералам по старшинству – 22. Харьковская губерния (подборка книг) – 23. Чтения в Императорском Обществе истории и древностей Российских – 24. Чтения в Историческом обществе Нестора-летописца – 25. Русские деятели в портретах –

1.Виленский православный Некрополь. Архимандрит Иосиф 1892., Вильна, 437 стр., PDF, 19.0 Мб2.Казань и казанцы, том 1, содержит Казанский некрополь с 1794-1894 гг. (городские кладбища) Агафонов Н. 1906., Казань, 118 стр., PDF, 6.9 Мб3.Книга русской скорби. вып. 1 1908., СПб, 229 стр., PDF, 20.0 Мб4.Книга русской скорби. вып. 3 1911., СПб, 314 стр., PDF, 35.9 Мб5.Книга русской скорби. Т. 1 1911., СПб, 234 стр., PDF, 162.6 Мб6.Книга русской скорби. Т. 3 1911., СПб, 217 стр., PDF, 18.1 Мб7.Книга русской скорби. Т. 4 1910., СПб, 207 стр., PDF, 151.5 Мб8.Книга русской скорби. Т. 5 1910., СПб, 202 стр., PDF, 149.9 Мб9.Книга русской скорби. Т. 6 1910., СПб, 206 стр., PDF, 153.9 Мб10.Книга русской скорби. Т. 7 1911., СПб, 247 стр., PDF, 164.6 Мб11.Книга русской скорби. Т. 8 1911., СПб, 208 стр., PDF, 157.5 Мб12.Книга русской скорби. Т. 9 1911., СПб, 207 стр., PDF, 20.9 Мб13.Книга русской скорби. Т. 10 1912., СПб, 206 стр., PDF, 21.7 Мб14.Книга русской скорби. Т. 11 1912., СПб, 208 стр., PDF, 27.5 Мб15.Книга русской скорби. Т. 13 1913., СПб, 213 стр., PDF, 17.7 Мб16.Кронштадтский некрополь (Из архива Б.Л.Модзалевского) 1998., СПб, 33 стр., PDF, 11.9 Мб17.Московский Некрополь Т.1 (А-И) Великий Князь Николай Михайлович 1907., СПб, 545 стр., PDF, 11.2 Мб18.Московский Некрополь Т.2 (К-П) Великий Князь Николай Михайлович 1908., СПб, 497 стр., PDF, 10.0 Мб19.Московский Некрополь Т.3 (Р-Я) Великий Князь Николай Михайлович 1908., СПб, 449 стр., PDF, 9.8 Мб20.Некрополь, из записной книжки старого генеалога Чернопятов В.И. 1915., Тула, 28 стр., PDF, 2.9 Мб21.Петербургский некрополь 4 тома Великий Князь Николай Михайлович 1912-1913., СПб, 1441 стр., PDF, 221.4 Мб22.Петербургский Некрополь прилож.к Русскому архиву Саитов В. 1883., Москва, 171 стр., PDF, 7.8 Мб23.Псковский Некрополь часть 1 Шемякин И.Н. 1916., Псков, 30 стр., DJVU, 0.8 Мб24.Русский некрополь в чужих краях. вып. 1 1915., Петроград, 127 стр., PDF, 108.0 Мб25.Русский некрополь за границей. Вып. 1 1908., Москва, 66 стр., PDF, 4.5 Мб26.Русский некрополь за границей. Вып. 2 1909., Москва, 51 стр., PDF, 43.7 Мб27.Русский некрополь за границей. Вып. 3 1913., Москва, 23 стр., PDF, 15.8 Мб28.Русский Провинциальный Некрополь. Т. 1 1914., Москва, 1020 стр., PDF, 1050.0 Мб29.Незабытые могилы Чуваков В.Н. Тома 1-6 1999-2006, Москва, PDF, 101.8 Мб

Алфавитный список русских захоронений на кладбище Сент-Женевьев де Буа. Грезин И. И. Париж, 1995 [from Perseus].pdfКнига русской скорби. вып. 2 1908.pdfКнига русской скорби. Т. 12 1913.pdfКнига русской скорби. Т. 14 1914.pdfНекрополи Московского Кремля. Панова Т.Д. 2002.pdfНекрополь (1939) Ходасевич В.Ф. 2008.docПермский Некрополь Голубцов В.В. 2003.pdfРыбинский некрополь. 1998.pdfСоветские граждане, погибшие в Австрии в годы Второй мировой войны, и места их захоронения. Сиксль П. 2005.pdfТени старинного кладбища - Всехсвятский некрополь в Туле. Майорова Т.В. 2011.PDF

загрузка...

rutorka.net

В. Ф. Лапа, Д. И. Фикс. Некрополь Новодевичий

В. Ф. Лапа, Д. И. ФиксНекрополь НоводевичийПеред вами - путеводитель по Новодевичьему некрополю, который содержит подробные описания наиболее интересных мемориальных памятников, сведения о сотнях замечательных людей, нашедших здесь упокоение… — Нестор-История, (формат: 60x84/16, 474 стр.) Московский некрополь Подробнее...2013879бумажная книга
В. Ф. ЛапаНекрополь ВаганьковоЭто очередная книга из серии путеводителей "Московский некрополь" после выхода в свет книг "Некрополь Новодевичий" и "Некрополь Кунцево и Троекурово" . В ней содержатся описания мемориальных… — Нестор-История, (формат: 60x90/16, 488 стр.) Подробнее...20161195бумажная книга
Лапа Василий ФеодосиевичНекрополь ВаганьковоЭто очередная книга из серии путеводителей `Московский некрополь` после выхода в свет книг `Некрополь Новодевичий` и `Некрополь Кунцево и Троекурово`. В ней содержатся описания мемориальных… — Нестор-История, (формат: 60x90/16, 488 стр.) Подробнее...20161746бумажная книга
Алексей ДельновНоводевичий некрополь и монастырьКнига Алексея Дельнова – не просто путеводитель по одному из самых известных мемориальных кладбищ российской столицы. Это еще и любопытные размышления о русской культуре и архитектуре, о русском… — Алгоритм, (формат: 60x84/16, 256 стр.) Величайшие некрополи мира Подробнее...2013335бумажная книга
Алексей ДельновНоводевичий некрополь и монастырьКнига А. Дельнова - не просто путеводитель по одному из самых известных мемориальных кладбищ Российской столицы. Это еще и любопытные размышления о русской культуреи архитектуре, русском народе и… — Эксмо, Алгоритм, (формат: 84x108/32, 368 стр.) Народный путеводитель Подробнее...2006430бумажная книга
Дельнов Алексей АлексеевичНоводевичий некрополь и монастырьКнига Алексея Дельнова - не просто путеводитель по одному из самых известных мемориальных кладбищ российской столицы. Это еще и любопытные размышления о русской культуре и архитектуре, о русском… — Алгоритм, (формат: 84x108/32, 368 стр.) Величайшие некрополи мира Подробнее...2013521бумажная книга

dic.academic.ru

Книга "Некрополь [HL]" из серии Призраки Гаунта 3

Авторизация

или
  • OK

Поиск по автору

ФИО или ник содержит: А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н ОП Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю ЯВсе авторы

Поиск по серии

Название серии содержит: Все серии

Поиск по жанру

  • Деловая литература
  • Детективы
  • Детские
  • Документальные
  • Дом и Семья
  • Драматургия
  • Другие
  • Журналы, газеты
  • Искусство, Культура, Дизайн
  • Компьютеры и Интернет
  • Любовные романы
  • Научные
  • Поэзия
  • Приключения
  • Проза
  • Религия и духовность
  • Справочная литература
  • Старинная литература
  • Техника
  • Триллеры
  • Учебники и пособия
  • Фантастика
  • Фольклор
  • Юмор

Последние комментарии

Галина К. Отступления и наказания (СИ)

От книги в восторге. Советую. Автору СПАСИБО 

Дикая Одержимые

Даже не пойму,понравилась ли мне она...но перечитывать ещё раз не хочеться

Натали Искусная ложь

не плохо написанный роман...хотя не верилось, что вообще между Ггероями могли быть какие-либо отношения..но прочитала с удовольствием.

Галина К. Чтобы помнить (СИ)

Книга понравилась. Спасибо автору. Хорошо написано, прочла не отрываясь

lena44 69 дней (СИ)

ну так себе ! 

юля.м Тайна таежной деревни

Книга не затянута , интересный сюжет. Буду читать следующие. 8

Натали И телом, и душой

читается тяжеловато, много мыслей(переживаний) Ггероев..но не пожалела, что прочитала.

Главная » Книги » Призраки Гаунта
 
 

Некрополь [HL]

Автор: Абнетт Дэн Жанр: Боевая фантастика Серия: Призраки Гаунта #3 Язык: русский Год: 2013 Издатель: Фантастика Книжный Клуб ISBN: 978-5-91878-068-8 Город: Спб Переводчик: Маргарита Кремнева Добавил: Admin 27 Июн 13 Проверил: Admin 27 Июн 13 События книги Формат:  FB2 (530 Kb)  RTF (493 Kb)  TXT (461 Kb)  HTML (521 Kb)  EPUB (662 Kb)  MOBI (2128 Kb)  JAR (313 Kb)  JAD (0 Kb)  
  • Currently 0.00/5

Рейтинг: 0.0/5 (Всего голосов: 0)

Аннотация

Комиссар-полковник Гаунт и его Первый и Единственный Танитский полк, более известный как Призраки Танит, оказываются втянуты в гражданскую войну в мире Вергхаст. Богатый город-улей осажден соседями, движимыми не только алчностью, но и скверной Хаоса. Однако защиту города можно уничтожить только изнутри. И когда предательство свершается, Призраки оказываются на грани гибели. Имперский комиссар Ибрам Гаунт должен найти новых союзников, чтобы уберечь город от уничтожения силами Хаоса. И встретить новых Призраков в мертвом городе.

Объявления

Загрузка...

Где купить?

Нравится книга? Поделись с друзьями!

Другие книги автора Абнетт Дэн

Кодекс Тиранидов

Легенды Ереси (сборник рассказов)

Забытая Империя

Guns of Tanith

Сожжение Просперо

Боевые потери

Другие книги серии "Призраки Гаунта"

Регицид (ЛП)

Водовство (ЛП)

Арногаур (ЛП)

Могильный камень и каменные короли (ЛП)

Забытый

Похожие книги

Боевой аватар

Пролог цикла “Падение с Земли”

Императоры иллюзий

Хроника Великой войны

Лунная пехота

Крепче цепей

На пороге Тьмы

Странствия Джедая 1. Путь к истине

Сборник стихов «СТАЛКЕР-ПОЭТ». Выпуск первый

X-Wing-7: Ставка Соло

Квест империя

В краю родном, в земле чужой

Комментарии к книге "Некрополь [HL]"

Комментарий не найдено
Чтобы оставить комментарий или поставить оценку книге Вам нужно зайти на сайт или зарегистрироваться
 

www.rulit.me