Книга скитаний   ::   Паустовский Константин Георгиевич. Книга скитаний паустовский


Читать онлайн книгу Книга скитаний

сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Назад к карточке книги

Константин ПаустовскийКнига Скитаний

НА МЕДЛЕННОМ ОГНЕ. Предисловие Вадима Паустовского

Тайна личности, ее единственности, пикону не понятна до конца. Личность человеческая более таинственна, чем, мир. Она и есть целый мир…

Николай Бердяев

Впервые заключительная книга «Повести о жизни» была опубликована в 1963 году в № 10 и 11 журнала «Новый мир». Отдельной книгой вышла в издательстве «Советская Россия» в 1964 году.

В «Книге скитаний» отражен период жизни героя и становления его как писателя с середины 1923-го по 1936 год. Это было время не только издания первых книг К. Паустовского, преимущественно очерковых, но и выхода к широкому читателю с повестью «Кара-Бугаз», имевшей подлинный успех. Книга позволила критикам говорить о появлении в литературе нового и яркого таланта.

Об этом периоде К. Паустовский в середине 1930-х годов в интервью одному из журналов для рубрики «Писатели о себе» скажет:

«После Тифлиса начался писательский период моей жизни. Стать писателем мне помог не только запас наблюдений, не только стремление рассказать людям волнующие и простые истории, но помогла и упорная жажда собственной полноценности.

Став писателем, я снова с гораздо большей свободой, чем раньше, начал скитаться. Я объездил сожженные сухим солнцем берега Каспийского моря, глинистые пустыни, Дагестан, Волгу, полярный Урал, Карелию, Север, Мещерские леса, Каму, Крым, Украину, спускался в шахты, летал, плавал на лодках по глухим рекам, изучал Новгород-Великий и Колхиду, калмыцкие степи и Онежское озеро – в поисках людей, в постоянных поисках живых, прекрасных черт новой жизни.

Я считаю, что только в движении, в непрерывном соприкосновении с жизнью можно понять и почувствовать сущность эпохи и передать в меру своих сил это действенное ощущение другим…»

Первоначальный вариант повести «Книга скитаний» был иным, в письмах к своим корреспондентам и друзьям отец сообщал о работе над книгой «На медленном огне». Такое заглавие ему казалось более точным для характеристики жизни людей в тоталитарной стране периода 20-30-х годов.

Сегодня «Книга скитаний» читается на одном дыхании, как и в 1960-е годы. Но тогда читатель воспринимал книгу еще и в контексте времени. Тогда еще не пришла так называемая «перестройка» и не наступила гласность. Тогда, после XX съезда, уже можно было говорить о заключенных, возводящих в Березниках гигантский химкомбинат, можно было сказать, что «писатель Буданцев одним из первых погиб в Чукотских лагерях». И в то же время, когда пресса еще была забита фамилиями Кочетова, Бубеннова, Павленко и их борзописцев-прихлебателей, одно упоминание имени Бориса Пастернака все еще было светом в окошке. Тогда многие безвинно осужденные писатели не были реабилитированы по простой причине – отсутствия родственников, которые по закону имели право возбуждать ходатайство о пересмотре дел.

Давайте не поленимся и назовем имена лиц, упоминаемых Константином Паустовским в «Книге скитаний»: Александр Зузенко, редактор Генрих Эйхлер, писатели Сергей Третьяков, Исаак Бабель, Михаил Булгаков, Андрей Платонов, Борис Пильняк, Павел Васильев, Николай Заболоцкий, Василий Гроссман, Виктор Некрасов, Николай Олейников, Михаил Лоскутов, Семен Гехт, академики Е. В. Тарле и Н. И. Вавилов. У одних власть арестовывала рукописи, другим не позволяла печататься, третьих выгоняла на поселение или в эмиграцию, остальные умирали в заключении, и лишь немногим, прошедшим этапы, удалось выжить и прожить на свободе крупицы лет.

Я понимаю отца и смысл первоначального названия книги. Более того, года три назад я узнал, что канонический текст «Книги скитаний», который читатель и ныне держит в руках, был сильно, чуть ли не вдвое урезан цензурой и осторожными благожелателями. Были страницы об убиенном Сергее Клычкове, были рассуждения о сталинских репрессиях… Шестидесятые годы еще только начинались…

Эпиграф Бердяева к статье «не случаен».

В послесловии к первому тому юбилейного (1993 года)1   Второй том с повестями «Время больших ожиданий», «Бросок на юг» и «Книга скитаний» не выходил (ред.).

[Закрыть] издания «Повести о жизни» я говорил о совпадении взглядов Паустовского с философом Бердяевым. Это связывалось с интеллектуальной атмосферой Киевского университета, с лекциями по философии профессора Гилярова. Но такое объяснение, разумеется, не является полным. Однако на одном обстоятельстве следует остановиться особо.

Бердяев на склоне лет также работал над автобиографической книгой, которую назвал «Самопознание». Паустовский вряд ли мог прочесть ее. Ведь появившаяся в Париже вскоре после Второй мировой войны, книга Бердяева в Москве была издана сравнительно недавно Н. Бердяев. Самопознание. Опыт философской автобиографии. – М.: «Мысль», 1991).

Само название книги Бердяев объяснял тем, что он в первую очередь является все же философом, хотя считает себя и писателем. В предисловии он детально касается замысла своей автобиографии и тем самым неожиданно, но очень точно как бы раскрывает «внутренние пружины», которыми руководствовался и… Паустовский при создании «Повести о жизни». «Психологическое совпадение» у людей лично незнакомых, во многом очень различных, но в чем-то обладающих общими реакциями, общим строем мысли – словом, тем, что ныне принято называть менталитетом.

Откровения Бердяева о замысле и плане его книги имеют особое значение, потому что Паустовский старательно избегал раскрывать философские аспекты «Повести о жизни». Для этого были свои причины. Советская критика изначально отнеслась к этому произведению с подозрительностью и «без энтузиазма». Если бы автор еще и теоретически обосновал свое «кредо», то реакция могла быть непредсказуемой уже не только со стороны критиков. В «энтузиазме» по части гонений и приклеивания ярлыков у нас никогда недостатка не было.

Потому Паустовский просто предпочитал «литературно жить» в своем замысле, не объясняя и не анализируя его. В этом также заключается и отличие художника от философа. Но философ тем не менее помогает писателю «понять себя», а нам – полнее оценить творчество того и другого.

В своем предисловии Бердяев пишет: «Книга моя написана свободно, она не связана систематическим планом. В ней есть воспоминания, но не это самое главное. В ней память о событиях и людях чередуется с размышлениями и размышления занимают больше места».

Эта характеристика в точности может быть отнесена и к «Повести о жизни», так же как и следующие высказывания Бердяева: «Книги, написанные о себе, очень эгоцентричны. В литературе «воспоминаний» это часто раздражает. Автор вспоминает о других людях и событиях, а говорит больше всего о себе… Книга эта откровенно и сознательно эгоцентрическая… Дело идет о самопознании, о потребности понять себя, осмыслить свой путь и свою судьбу…»

В рассуждениях Бердяева как бы содержится ответ тем критикам, что постоянно упрекали Паустовского в отрыве от действительности, в его стремлении уйти в свой внутренний мир. Сам писатель редко отвечал на подобные обвинения или игнорировал их.

Исключительное значение в своей работе Паустовский всегда придавал роли памяти. Он считал ее не только «даром природы», но и профессиональным оружием писателя. И здесь не могут не привлечь внимания слова Бердяева:

«Такого рода книги связаны с самой таинственной силой в человеке, с памятью… В памяти есть воскрешающая сила, память хочет победить смерть… Память активна, в ней есть творческий преображающий элемент, и с ним связана неточность, неверность воспоминания. Память совершает отбор: многое она выдвигает на первый план, многое же оставляет в забвении, иногда бессознательно, иногда же сознательно… Гете написал книгу о себе под замечательным заглавием: «Поэзия и правда моей жизни». В ней не всё правда, в ней есть и творчество поэта…»

И в заключение – замечания Бердяева, под которыми Паустовский мог бы подписаться двумя руками. В таком духе он не раз высказывался и в разговорах, и в публичных выступлениях:

«Несмотря на западный во мне элемент, я чувствую себя принадлежащим к русской интеллигенции, искавшей правду. Я наследую традицию славянофилов и западников… Я русский мыслитель и писатель. И мой универсализм, моя вражда к национализму – русская черта».

Тот творческий эгоцентризм, необходимость которого так убежденно отстаивал Бердяев, у отца органично проявлялся и в замысле, и в композиции «Повести о жизни».

В центре повествования – главный герой, вокруг которого развертывается все действие. Чредой проходят остальные персонажи, одни задерживаются на страницах романа дольше, другие – нет, но в итоге неизменно сменяются и исчезают все, кроме главного действующего лица. Писатель не делает исключения даже для своих жен, на протяжении многих лет игравших немалую роль в его жизни. Но в романе годы, проведенные с ними, как бы «сжимаются» в небольшие отрезки времени, а воспоминания о женах воплощаются в преображенные образы любимых женщин, время от времени как бы озарявших его жизнь. И вот одна из них умирает, другая внезапно исчезает, хотя их реальные прототипы, как говорится, «оставались в добром здравии» еще многие годы.

Столь субъективный подход у Паустовского проявляется не только в романах и повестях, но даже в путевых очерках. Таким очеркам, кстати, он всегда придавал особое значение.

В 1956 году отец совершил плавание вокруг Европы на теплоходе «Победа». Это был первый такого рода туристический круиз после «сталинской стужи». В числе спутников отца оказался писатель Даниил Гранин, который, много позже вспоминая об этом плавании, поделился несколькими очень ценными наблюдениями. Гранин сравнивает один из последующих путевых очерков отца с реальной обстановкой поездки: «В очерке про Неаполь «Толпа на набережной» Паустовский ведет рассказ так, будто только он приехал в Неаполь. Нас там нет. Все приключается с ним одним, одиноким путешественником. В поездке с нами он втайне совершал и другое путешествие – без нас. Как бы самостоятельно, без огромной толпы туристов. Как бы сам останавливался в отелях, знакомился, попадал в происшествия, не торопясь наблюдал чужую жизнь. Он путешествовал больше, чем ездил. Его любимцем был Миклухо-Маклай – «человек, обязанный путешествиям силой и обаянием своей личности». Он любил вспоминать Пржевальского, Нансена, Лазарева, Дарвина».

Здесь подмечена еще одна очень важная особенность отношения Паустовского к окружающему, о которой он сам как-то сказал так: «Жить нужно странствуя…»

Не случайно путешествие всегда было его стихией, его мировоззрением. Этому уделено немало места на страницах «Повести о жизни». Даже заключительные ее части носят «чисто путевые» названия – «Бросок на юг», «Книга скитаний».

За такими названиями как бы видятся «обширные географические пространства». Но в действительности ведь речь шла лишь о поездке из Одессы на Кавказ, а оттуда – в Москву. Затем автор оседает в рязанской глуши и заново открывает для себя Среднюю Россию – «срединную», как он любил говорить. Правда, в «Книге скитаний» он еще вспоминает о поездках на Каспий, в Карелию и на Урал. Вот и все.

Но писатель, сталкиваясь со многими явлениями послереволюционной действительности, осмысливает их по-новому и обогащает свой опыт. Таким образом, путешествия двух последних частей романа осуществляются не столько вовне, сколько «внутрь себя».

Каждая автобиографическая книга подобна айсбергу. Огромный пласт событий остается как бы «под водой», в глубинах памяти автора. Причины здесь самые разные – и объективные, и субъективные. «Повесть о жизни» – не исключение.

Иногда писатель все же опускается поглубже в свой «подводный мир» и, может быть неожиданно для себя, решается «вывести в свет» отдельные заветные воспоминания. При этом он старается пропускать их сквозь призму воображения. Так ему легче к ним прикасаться. Немалую роль играет и «закон дистанции» – нужно достаточно отдалиться от пережитого. Однако для этого не всегда хватает человеческой жизни.

И снова сошлюсь на рассуждения Д. Гранина, который, по существу, общался с отцом во время плавания не так уж много, но затем, уже со своей «дистанции», сделал точные обобщения. Проявив должную интуицию, он пишет: «Паустовский знал жизнь, знал неплохо, но ему надо было отдалиться, чтобы черты ее не резали глаза; поодаль она теряла ту обязательность, когда остается лишь обводить увиденное. Если ему удавалось найти нужную дистанцию, можно было рисовать свое, воображаемое…» И еще: «О самом сокровенном, личном он избегал писать. Оставлял для себя. Нельзя все для печати».

Последнее замечание Гранина, очень точное, неожиданным образом возвращает нас к автобиографической книге Бердяева. Эта книга написана достаточно обстоятельно и подробно. Автор даже подчеркивает свое стремление к тому, «чтобы память победила забвение ко всему ценному в жизни». Однако в одном Бердяев проявляет большую сдержанность:

«Но одно я сознательно исключаю: я буду мало говорить о людях, отношение с которыми имело наибольшее значение для моей личной жизни и моего духовного пути. Но для вечности память наиболее хранит это…»

Здесь нет никакого секрета. Бердяев имеет в виду прежде всего двух спутниц своей жизни – сестер Лидию и Евгению Рапп. Лидия стала его женой, но после ее смерти преданным другом философа оставалась Евгения. Ей и посвящено «Самопознание».

Нельзя сказать, что о сестрах совсем не упоминается на страницах его книги. Но это именно упоминания, сводящиеся к нескольким справочным сведениям, не более. Видимо, потому, что сама тема по своему значению требовала отдельного глубокого освоения, которое автор так и не решился, а может быть, не собрался или не успел предпринять.

И снова – совпадение. Как и у Бердяев, немалая роль в духовном и творческом становлении Паустовского выпала на долю двух сестер – Екатерины и Елены Загорских. И точно также мы напрасно будем искать документальные подробности об этом на страницах книги, но очень многое узнаем из писем и дневников.

С младшей сестрой – Екатериной – будущий писатель познакомился осенью 19Н года в санитарном поезде. Она была сестрой милосердия, он, как тогда говорили, – братом милосердия, или попросту – санитаром. Увлечение переросло в роман и завершилось женитьбой. В дальнейшем покровительницей этого брака стала старшая сестра Екатерины – Елена, или Леля, как ее звали по-домашнему. К сожалению, она умерла от скоротечного сыпного тифа в 1919 году когда супруги Паустовские жили уже в Одессе (книга «Время больших ожиданий»).

Образ своей первой жены – Екатерины Степановны Загорской-Па-устовской (моей матери) – отец воплотил в ряде произведений и прежде всего в повести «Романтики», где называет ее так же, как в письмах и дневниках, – Хатидже.

Однако героиня «Повести о жизни» – неожиданно умирающая на фронте от оспы сестра милосердия Леля, – несмотря на некоторые черты Екатерины Загорской, имеет другой прототип. Точнее, это образ собирательный. Обстоятельно я еще вернусь к этой важной теме, а пока на ближайших страницах буду касаться ее лишь вскользь, в связи с разговором о так называемом «сознании писателя».

Знакомство с литературным воплощением жизненного пути отца привело меня к мысли, что понятие «сознание писателя» может быть отнесено ко многим пишущим людям и имеет право на самостоятельное существование. Речь идет опять же о некоем «психологическом единстве», для определения которого вполне подходит этот обобщенный термин.

Так, одной из непременных составляющих понятия «сознание писателя», по-моему, является чувство ответственности, прежде всего перед страной и ее народом. Причем это чувство питается не только рассудком. Оно во многом природно, идет к нам от родной земли, буквально от почвы, по которой мы топаем в детстве босыми ногами.

Для отца в понятии «сознание писателя» в равной степени сплелись два начала – личное и общественное. Может, потому он, человек, которого нередко упрекали в аполитичности, повинуясь своему чувству ответственности, первым среди литераторов (да, пожалуй, и политиков) открыто сказал об опасных свойствах высокой партийной номенклатуры. И первый употребил этот термин в чисто негативном смысле.

Это было в октябре 1956 года на обсуждении в Доме литераторов нашумевшего романа Дудинцева «Не хлебом единым». Отец считал, что именно в результате формирования класса номенклатуры – наследницы худших черт дореволюционной бюрократии – в нашей стране произошла полная трансформация слова «социализм». Это слово превратилось в ширму для маскировки эгоизма, жадности и ограниченности пробравшихся к власти чиновников, связанных круговой порукой. Утверждение отца актуально и сейчас. Может, даже в большей степени, чем тридцать с лишним лет назад.

«Сознание писателя» – не случайность, не фикция, что это нечто стабильное, не подчиняющееся ни моде, ни политическим убеждениям или социальным факторам.

Для подтверждения этого достаточно вспомнить о реакции русской литературы на Октябрьскую революцию. Социалистические идеи всегда разделялись лучшей частью русской интеллигенции, не исключая и писателей. Почему же многие из них не только не приняли Октябрь, но и прокляли его самым решительным образом? «Общественному сознанию» потребовалось для этого более семидесяти лет. Или писатели уже тогда интуитивно почувствовали, что социализм и большевизм – далеко не одно и то же? И, может быть, их интуиция шла еще дальше, распознав за большевизмом зримые черты фашизма, хотя в те годы такого термина еще не существовало?

Характерно, что писатели были далеко не единомышленники в политическом отношении, к тому же в самих идеях Октября было немало объективно привлекательного. Несмотря на это, реакция «сознания писателя» оставалась глубоко негативной. Достаточно упомянуть такие имена, как Бунин, Короленко, Куприн, Мережковский, Андреев, Зайцев… Весь цвет русской литературы того времени.

Паустовский в те годы был всего лишь начинающий литератор, но его отношение к большевизму и Ленину ничем не отличалось от оценок «маститых». Со временем жизнь внесла сюда свои коррективы, но только в деталях. В целом мнение сложилось изначально. Оно подтверждается дневниками и письмами отца, доверительными беседами с ним.

Основной упрек, который он выдвигал при этом, – моральная несостоятельность, когда чисто политические претензии становятся ведущими и подавляют чувство ответственности за судьбу страны и народа, а впоследствии и культуры.

Разговор на эту тему неизбежно приводит к сопоставлению понятий «сознание писателя» и «сознание политика». Излюбленный грустный афоризм отца заключался в утверждении, что ни один революционер, также как и политик, не может определить заранее, «куда его занесет и к чему он придет». Эта мысль, звучащая совершенно не научно, тем не менее подтверждается всегда. Вспомним хотя бы ход и последствия «перестройки», провозглашенной в 1985 году.

По одной из шутливых теорий отца, соображениями «высокой» политики часто прикрываются интересы сугубо «профессиональные», где не последнюю роль играют соображения чисто служебного честолюбия, корысти и престижа. Корысть не всегда связана со стремлением к материальным благам. Она может воплощаться в жажде власти, умении навязать другим свою волю, свой строй мысли, то есть в эгоизме.

В России революция стала профессией еще с конца XIX века, причем революционер, достигший власти, превращался в политика. Писательство тоже связано с профессионализмом, но только иного рода. Инструмент писателя – слово – обращен к духовному миру людей.

Революционеру этого мало. Ему нужна реальная сила, на которую он может опереться для захвата и удержания власти. Он находит эту силу в народе, но народ для него в этом случае – всего лишь профессиональный инструмент.

«Сознание писателя» терпимо к слабостям человеческим, но не терпимо к злу и насилию. Революционер-политик презирает людские слабости, но по «профессиональным» соображениям приемлет зло и насилие как средство для достижения цели, опять же как своеобразное «орудие производства». И совсем становится не до шуток, когда мы убеждаемся, что к числу таких орудий относится сознательный обман и запланированная ложь. «Сознание писателя» исходит из прямо противоположных предпосылок. Это лучше всего выразил Бабель, однажды сказавший: «Иногда бывает так: обманывают друга, родителей, любимую девушку, жену, – но никогда нельзя обмануть чистый лист бумаги… Никогда!»

Паустовский говорил, что эта веселая фраза Бабеля лучше всего выражает сущность писательства и как призвания, и как профессии.

Отец находил очень удачным выражение поэта Велимира Хлебникова, который делил всех людей только на две категории – «изобретателей» и «приобретателей». Это соответствовало духу «сознания писателя», приоритет отдавался нравственному началу. Политическое же сознание оценивает человека прежде всего по его принадлежности к тому или иному классу, нации, религии и т. д.

«Изобретатели» – все те, кто трудится, мыслит, разочаровывается, но следом за этим шаг за шагом снова овладевает культурой – то есть умением на каждом этапе пути отбрасывать худшее, неприемлемое и «культивировать» все ценное, оправдавшее себя.

«Приобретателям» все это не нужно. Они вполне довольствуются «лицом зверя», и обнадеживает то, что в общем их все же меньше, чем «изобретателей», составляющих преобладающую часть человечества. Однако очень много «приобретателей» пасется среди «людей власти» – политиков, работников торговой сети, всякого рода администраторов – словом, тех, от кого зависит, причем самым конкретным образом, свобода и благополучие общества. Совершенно очевидно, сколь значительна их роль в тех структурах, к которым и близко не следует подпускать людей нравственно ограниченных. Однако они с патологической настойчивостью стремятся только к власти.

Для «изобретателей», напротив, власть сама по себе не имеет никакой цены. Более того, они ее презирают, так как процесс развития культуры полностью поглощает их силы. Он воспламеняет их и приносит то удовлетворение жизнью, что является высшим уделом человека. Они усердно служат ему у заводского станка, за письменным столом или в кабине космического корабля.

Процесс этот мучителен, и недаром, по мнению отца, хорошо сказал об этом Ле Корбюзье, который был архитектором и по призванию, и по профессии: «Культура не создается в одночасье, она отнимает у нас века усилий».

Зато утрата культуры может произойти стремительно, именно в «одночасье». Так неизменно случается во время войн и революций, которые, подобно землетрясениям, встряхивают все «здание».

Потому что культура знает: успешно двигаться дальше можно, не отрицая опыта прошлого, а поняв и освоив его, как бы стоя у него на плечах. А если постоянно будешь соскакивать с этих плеч, то никуда не двинешься, а только расшибешься. Что и происходит с нашей страной не один десяток лет.

Таково было отношение Паустовского к понятию «культура». Он считал, что успешно следовать по пути культуры умеют уже очень многие – ученые, инженеры, даже простые обыватели. Отстающими учениками, так сказать двоечниками, являются, к сожалению, политики. Они никак не могут усвоить простую истину, известную любому специалисту, ну, скажем, конструктору автомобилей. Разрабатывая новую модель, он первым делом учтет все преимущества, а не только недостатки предыдущей. И уж никоим образом не начнет с того, что раздавит старую модель под прессом, а здание завода снесет вовсе. Потому что прекрасно знает: стоит пойти по такому пути, как с нового конвейера сойдет и не автомобиль вовсе, а деревянная телега.

Отец всегда подчеркивал мысль об универсализме нравственной культуры. Считал, что в отличие от политика для писателя не может быть нравственности дворянской, крестьянской, купеческой либо какой другой. Есть нравственность общечеловеческая.

Иные такие утверждения только облегчают захват власти «приобретателями» в роковые моменты истории, когда в результате войн либо революций образуется вакуум культуры. Подобная метаморфоза произошла и с Октябрем.

Опять оказался прав Ле Корбюзье. Он заметил, что большие люди нужны для решения больших уравнений эпохи, а пользоваться этими уравнениями могут и посредственности. Корбюзье только не учел, что посредственности не способны внести в уравнения коррективы, если обнаружится, что в них имеется изначальный изъян. Это их и погубило.

Первый удар партократия нанесла по своим идейным предшественникам, по отношению к которым испытывала биологическую несовместимость. Все искренние авторы больших и малых уравнений сгорели, как мотыльки.

Настала очередь народа. Роль его нового вождя досталась Сталину. По мнению отца, сила Сталина была не только в том, что он оказался диктатором и деспотом. Сталин был слуга, слуга нового класса – партократии, порожденной большевизмом. Он вовремя понял, кто логически становится хозяином страны, и сумел подчиниться этой логике. Подчинившись же интересам партократии, возглавил и ее, и всю страну.

Отец считал, что партократия выработала даже определенные приемы власти, своего рода «советский макиавеллизм». Он отмечал, что партократия может при желании проявлять высокие организаторские способности, например, во всем, что касается ее личного быта и благополучия. По отношению же к народу такая задача попросту не ставилась, так как полунищими легче управлять. Значит, полуголодное или полусытое состояние народа – тоже не случайность!

Отец специально читал Макиавелли, прослышав, что это чуть ли не настольная книга Сталина. При этом по писательской привычке сдвигал некоторые акценты, словом, оценивал книгу применительно к нашим дням. Помню его слова о «внешнем враге». Если у народа такового не было, правитель обязан был его придумать и убедить своих соотечественников в том, что, не будь «крепкой власти», враг этот давно бы извел всех жителей. Сюда же относился и непомерный, доведенный до абсурда, до неприличия культ вождя. И странно – это срабатывает!

Может быть, подсознательно сказывалось давление авторитарных традиций. Государственному и общественному мышлению вообще свойственна односторонность. Причем в этом отношении XX век, похоже, превосходит предыдущие столетия.

Писатель Николай Атаров однажды вспоминал о совместной работе с отцом в журнале «Наши достижения» в начале 1930-х годов. Тогда там, «под крылышком Горького», собралась веселая компания молодых очеркистов

– Мы все были загипнотизированы магией больших чисел, – говорил Атаров. – То было время реализации больших хозяйственных планов. В нашем сознании все сильнее укреплялась мысль, что во всех начинаниях нужно идти от общего к частному, что общество должно безраздельно господствовать над личностью. Паустовский был, пожалуй, единственным, кто говорил, что такой «односторонний» подход может привести к краху всех монументальных начинаний, что каждая химическая реакция начинается на уровне молекул. Нужно учитывать волю и мнение личности, научиться идти и от частного к общему. Нельзя бросать вызов культуре. Для этого надо избегать односторонности.

Это высказывание Атарова вспомнилось в связи с распространенными ныне оценками исторического пути страны. «Оружием» культуры является объективность и правильное соблюдение пропорций. Сравнительно недавно прошлое страны было принято красить лишь черной краской, а советский период – ярко-розовой. Ныне – такой же крен в другую сторону. Все советское ужасно, прошлое – прекрасно. Выходит, уроки культуры ничему не могут нас научить и мы по-прежнему согласны блуждать в потемках.

Уверен, отец никогда не одобрил бы утверждения, что старая Россия, «которую мы потеряли», будто бы была страной справедливости, порядка и достатка. В спорах он, впрочем, во многом соглашался с подобными доводами, но неизменно добавлял: «Не забудьте, что при этом она была также классической страной каторги и ссылки. Правда, советская власть не улучшила положения. Напротив, довела его до высокой степени совершенства. Ее по праву можно уже назвать не только каторжной и ссыльной, но и лагерной, и расстрельной…»

Существенным новшеством советского режима Паустовский считал создание «имиджа» свободного и самого справедливого государства, тогда как монархическая Россия несла клеймо своей «тюремности», не стремилась выглядеть лучше, чем была. Она без энтузиазма относилась к «сознанию писателя», но на управление литературным процессом не претендовала. Все содействие ограничивалось цензурой и лишь – в отдельных случаях – ссылкой. Но все это не помешало русской литературе занять подобающее, если не главенствующее, место в процессе мирового культурного развития XIX века. Процесса глубоко гуманистического. Не случайно именно его итоги позволяют говорить о «сознании писателя» как о новом самостоятельном понятии. Причем среди писателей того времени почти не было ренегатов, «отказников», жертвовавших этим понятием ради услужения господствовавшим государственным взглядам. Такие литераторы обильно появились в советское время, причем объяснялось это очень просто – стремлением к личной безопасности и желанием не упустить своего куска жирного пирога. Они-то и создавали тот пресловутый «имидж» передового, процветающего общества, который закрепился в «массовом сознании», способствуя его искажению и духовному обнищанию…

Константин Паустовский не прекращал трудиться над дальнейшими частями «Повести о жизни» и хотел довести жизнь своего героя до 1960-х годов, говорил, что впереди видит «еще несколько книг такого же рода». В интервью одной из газет в июле 1966 года он скажет:

«…продолжаю работать над седьмой книгой автобиографической повести. Она охватывает период с 1932 года и до начала войны, то есть до 1941 года. Объем ее примерно двенадцать печатных листов.

Страницы этой книги будут посвящены встречам… с Гайдаром, Лу-говским, Казакевичем, Шагинян. Надеюсь, в последующих автобиографических книгах дотяну до наших дней…»

В интервью для другой газеты добавит: «…вот только сейчас, в 1966 году, через двадцать один год я дошел до седьмой книги, когда мне уже стукнуло 74 года. Я еще не знаю, как назову эту книгу. Во всяком случае она будет говорить о самом важном, что дал мне жизненный опыт, о самом страшном, что я пережил на земле, и о самом благородном, светлом и нежном, что только мне встретилось на пути».

Название для книги им было все же выбрано – «Ладони на земле».

Вадим Паустовский

Назад к карточке книги "Книга скитаний"

itexts.net

«Книга скитаний», Константин Паустовский | Readr – читатель двадцать первого века

НА МЕДЛЕННОМ ОГНЕ. Предисловие Вадима Паустовского

Тайна личности, ее единственности, пикону не понятна до конца. Личность человеческая более таинственна, чем, мир. Она и есть целый мир…

Николай Бердяев

 

Впервые заключительная книга «Повести о жизни» была опубликована в 1963 году в № 10 и 11 журнала «Новый мир». Отдельной книгой вышла в издательстве «Советская Россия» в 1964 году.

В «Книге скитаний» отражен период жизни героя и становления его как писателя с середины 1923-го по 1936 год. Это было время не только издания первых книг К. Паустовского, преимущественно очерковых, но и выхода к широкому читателю с повестью «Кара-Бугаз», имевшей подлинный успех. Книга позволила критикам говорить о появлении в литературе нового и яркого таланта.

Об этом периоде К. Паустовский в середине 1930-х годов в интервью одному из журналов для рубрики «Писатели о себе» скажет:

«После Тифлиса начался писательский период моей жизни. Стать писателем мне помог не только запас наблюдений, не только стремление рассказать людям волнующие и простые истории, но помогла и упорная жажда собственной полноценности.

Став писателем, я снова с гораздо большей свободой, чем раньше, начал скитаться. Я объездил сожженные сухим солнцем берега Каспийского моря, глинистые пустыни, Дагестан, Волгу, полярный Урал, Карелию, Север, Мещерские леса, Каму, Крым, Украину, спускался в шахты, летал, плавал на лодках по глухим рекам, изучал Новгород-Великий и Колхиду, калмыцкие степи и Онежское озеро – в поисках людей, в постоянных поисках живых, прекрасных черт новой жизни.

Я считаю, что только в движении, в непрерывном соприкосновении с жизнью можно понять и почувствовать сущность эпохи и передать в меру своих сил это действенное ощущение другим…»

Первоначальный вариант повести «Книга скитаний» был иным, в письмах к своим корреспондентам и друзьям отец сообщал о работе над книгой «На медленном огне». Такое заглавие ему казалось более точным для характеристики жизни людей в тоталитарной стране периода 20-30-х годов.

Сегодня «Книга скитаний» читается на одном дыхании, как и в 1960-е годы. Но тогда читатель воспринимал книгу еще и в контексте времени. Тогда еще не пришла так называемая «перестройка» и не наступила гласность. Тогда, после XX съезда, уже можно было говорить о заключенных, возводящих в Березниках гигантский химкомбинат, можно было сказать, что «писатель Буданцев одним из первых погиб в Чукотских лагерях». И в то же время, когда пресса еще была забита фамилиями Кочетова, Бубеннова, Павленко и их борзописцев-прихлебателей, одно упоминание имени Бориса Пастернака все еще было светом в окошке. Тогда многие безвинно осужденные писатели не были реабилитированы по простой причине – отсутствия родственников, которые по закону имели право возбуждать ходатайство о пересмотре дел.

Давайте не поленимся и назовем имена лиц, упоминаемых Константином Паустовским в «Книге скитаний»: Александр Зузенко, редактор Генрих Эйхлер, писатели Сергей Третьяков, Исаак Бабель, Михаил Булгаков, Андрей Платонов, Борис Пильняк, Павел Васильев, Николай Заболоцкий, Василий Гроссман, Виктор Некрасов, Николай Олейников, Михаил Лоскутов, Семен Гехт, академики Е. В. Тарле и Н. И. Вавилов. У одних власть арестовывала рукописи, другим не позволяла печататься, третьих выгоняла на поселение или в эмиграцию, остальные умирали в заключении, и лишь немногим, прошедшим этапы, удалось выжить и прожить на свободе крупицы лет.

Я понимаю отца и смысл первоначального названия книги. Более того, года три назад я узнал, что канонический текст «Книги скитаний», который читатель и ныне держит в руках, был сильно, чуть ли не вдвое урезан цензурой и осторожными благожелателями. Были страницы об убиенном Сергее Клычкове, были рассуждения о сталинских репрессиях… Шестидесятые годы еще только начинались…

Эпиграф Бердяева к статье «не случаен».

В послесловии к первому тому юбилейного (1993 года)[?] издания «Повести о жизни» я говорил о совпадении взглядов Паустовского с философом Бердяевым. Это связывалось с интеллектуальной атмосферой Киевского университета, с лекциями по философии профессора Гилярова. Но такое объяснение, разумеется, не является полным. Однако на одном обстоятельстве следует остановиться особо.

Бердяев на склоне лет также работал над автобиографической книгой, которую назвал «Самопознание». Паустовский вряд ли мог прочесть ее. Ведь появившаяся в Париже вскоре после Второй мировой войны, книга Бердяева в Москве была издана сравнительно недавно Н. Бердяев. Самопознание. Опыт философской автобиографии. – М.: «Мысль», 1991).

Само название книги Бердяев объяснял тем, что он в первую очередь является все же философом, хотя считает себя и писателем. В предисловии он детально касается замысла своей автобиографии и тем самым неожиданно, но очень точно как бы раскрывает «внутренние пружины», которыми руководствовался и… Паустовский при создании «Повести о жизни». «Психологическое совпадение» у людей лично незнакомых, во многом очень различных, но в чем-то обладающих общими реакциями, общим строем мысли – словом, тем, что ныне принято называть менталитетом.

Откровения Бердяева о замысле и плане его книги имеют особое значение, потому что Паустовский старательно избегал раскрывать философские аспекты «Повести о жизни». Для этого были свои причины. Советская критика изначально отнеслась к этому произведению с подозрительностью и «без энтузиазма». Если бы автор еще и теоретически обосновал свое «кредо», то реакция могла быть непредсказуемой уже не только со стороны критиков. В «энтузиазме» по части гонений и приклеивания ярлыков у нас никогда недостатка не было.

readr.su

Книга скитаний - Паустовский Константин Георгиевич, стр. 1

Аннотация: «Повесть о жизни» – главное произведение Константина Георгиевича Паустовского, которое венчает «Книга скитаний». Повесть посвящена творческому становлению писателя, дружбе с блестящими прозаиками и поэтами и странствиям по России, Средней Азии и Закавказью.

Особенность данного издания в том, что события романтической прозы Паустовского как бы проецируются на экран действительности и личной жизни писателя, отраженной в его письмах и дневниках, воспоминаниях и комментариях сына Вадима.

Письма и дневники К. Г. Паустовского, комментарии к ним публикуются впервые.

---------------------------------------------

Константин Паустовский

Книга Скитаний

НА МЕДЛЕННОМ ОГНЕ. Предисловие Вадима Паустовского

Тайна личности, ее единственности, пикону не понятна до конца. Личность человеческая более таинственна, чем, мир. Она и есть целый мир…

Николай Бердяев

Впервые заключительная книга «Повести о жизни» была опубликована в 1963 году в № 10 и 11 журнала «Новый мир». Отдельной книгой вышла в издательстве «Советская Россия» в 1964 году.

В «Книге скитаний» отражен период жизни героя и становления его как писателя с середины 1923-го по 1936 год. Это было время не только издания первых книг К. Паустовского, преимущественно очерковых, но и выхода к широкому читателю с повестью «Кара-Бугаз», имевшей подлинный успех. Книга позволила критикам говорить о появлении в литературе нового и яркого таланта.

Об этом периоде К. Паустовский в середине 1930-х годов в интервью одному из журналов для рубрики «Писатели о себе» скажет:

«После Тифлиса начался писательский период моей жизни. Стать писателем мне помог не только запас наблюдений, не только стремление рассказать людям волнующие и простые истории, но помогла и упорная жажда собственной полноценности.

Став писателем, я снова с гораздо большей свободой, чем раньше, начал скитаться. Я объездил сожженные сухим солнцем берега Каспийского моря, глинистые пустыни, Дагестан, Волгу, полярный Урал, Карелию, Север, Мещерские леса, Каму, Крым, Украину, спускался в шахты, летал, плавал на лодках по глухим рекам, изучал Новгород-Великий и Колхиду, калмыцкие степи и Онежское озеро – в поисках людей, в постоянных поисках живых, прекрасных черт новой жизни.

Я считаю, что только в движении, в непрерывном соприкосновении с жизнью можно понять и почувствовать сущность эпохи и передать в меру своих сил это действенное ощущение другим…»

Первоначальный вариант повести «Книга скитаний» был иным, в письмах к своим корреспондентам и друзьям отец сообщал о работе над книгой «На медленном огне». Такое заглавие ему казалось более точным для характеристики жизни людей в тоталитарной стране периода 20-30-х годов.

Сегодня «Книга скитаний» читается на одном дыхании, как и в 1960-е годы. Но тогда читатель воспринимал книгу еще и в контексте времени. Тогда еще не пришла так называемая «перестройка» и не наступила гласность. Тогда, после XX съезда, уже можно было говорить о заключенных, возводящих в Березниках гигантский химкомбинат, можно было сказать, что «писатель Буданцев одним из первых погиб в Чукотских лагерях». И в то же время, когда пресса еще была забита фамилиями Кочетова, Бубеннова, Павленко и их борзописцев-прихлебателей, одно упоминание имени Бориса Пастернака все еще было светом в окошке. Тогда многие безвинно осужденные писатели не были реабилитированы по простой причине – отсутствия родственников, которые по закону имели право возбуждать ходатайство о пересмотре дел.

tululu.org

Константин Паустовский - Книга скитаний

ЛИСТАЯ СТАРЫЕ СТРАНИЦЫ... Комментарии Вадима Паустовского

1

Второй том с повестями "Время больших ожиданий", "Бросок на юг" и "Книга скитаний" не выходил (ред.).

2

Мне хочется рассказать о главной фигуре своей рязанской родни по материнской линии – Петре Александровиче Загорском (1861 – 1938). Екатерине Степановне Загорской, моей маме, он приходится родным дядей.

Последние годы жизни Петр Александрович Загорский был протоиереем (главным священнослужителем) знаменитого Успенского собора в Рязани, что построен еще в XVII веке выдающимся русским зодчим того времени Бухвостовым. В более раннее время Петр Александрович имел приход в деревеньке Екимовке, куда в 1923 году после скитаний по югу, охваченному гражданской войной, приехали супруги Паустовские. Успенский храм в Екимовке, разрушенный в годы советской власти, недавно восстановлен и заново освящен в 1993 году.

Особо хочу остановиться на жене П. А. Загорского, так сказать, попадье – Анне Матвеевне Загорской, урожденной Зачатской (1868 – 1932). Высокая, красивая, властная, она, по сути, вела все семейство. Ее мы называли Бабуля.

Она была крестной матерью сестер Елены и Екатерины Загорских, а это в духовной среде означало очень многое. Фактически она взяла на себя все родительские функции по отношению к осиротевшим девочкам. Заботилась о них, содержала, отдавала в епархиальное училище, словом, растила и выводила в жизнь.

Бабулю мой отец ценил за многие свойства характера – незаурядный ум, настойчивость в сочетании с тактичностью, чувством юмора, которое она умело маскировала за внешней серьезностью. Отец считал ее воплощением типа рязанской женщины.

Теперь – о маме. Она также родилась на Рязанщине, в селе Подлесная Слобода, что находится между Луховицами и Зарайском. Отец ее Степан Александрович Загорский был здешним священником, мать Мария Яковлевна – сельской учительницей. И церковь и здание школы сохранились до наших дней, правда, церковь сильно обветшала.

Паустовский не застал в живых родителей невесты. Степан Александрович умер еще до рождения младшей дочери. Мария Яковлевна последовала за ним через считанные годы.

Фактически моя мать воспитывалась своей старшей сестрой Еленой Степановной Загорской, которую очень ценил мой отец.

Незамужняя Елена Степановна была "покровителем" брака моих родителей, и молодые супруги постоянно гостили у нее в городке Ефремове, где она преподавала в гимназии. Леля отличалась пытливым умом и, как говорил отец, "дисциплинированностью мысли". Это качество он также старался перенять у нее. Общим у него с ней была и любовь к странствиям. Леля, несмотря на свой скромный заработок, сумела объехать пол-Европы. Для любознательных учителей в ту пору это облегчалось существованием особых обществ, осуществлявших льготные поездки для педагогов. Впрочем, она больше любила ездить самостоятельно. После нее сохранилось много зарубежных проспектов и альбомов с открытками, которые я любил разглядывать в детстве.

Большим ударом для моих родителей, сказавшимся на их дальнейшей жизни, стала неожиданная смерть Лели от скоротечного сыпного тифа. Это случилось в разгар гражданской войны, когда отец и мама находились за линией фронта, в Киеве.

Мои родители после возвращения из Тифлиса почти сразу поехали в Екимовку. Но отец вскоре отправился в Москву искать работу, мама осталась в Екимовке.

3

К названию газеты автор "Книги скитаний" относился с иронией: "а почему не На стреме, не На цинке, не На подхвате?" Вместе с тем в этой же газете 3 декабря 1924 года сам помещает очерк под раскритикованным названием "На вахте".

4

В нашей домашней библиотеке есть тоненькая книжечка М. Ермолина с автографом автора К. Паустовскому. Книжечка выпущена в 1925 году, она открывает выпуски "Библиотеки газеты "На вахте". Книге Ермолина предпослано предисловие Константина Паустовского, которое стало его первой книжной публикацией. В этом же 1925 году в восьмом выпуске той же библиотечки будет напечатана первая его книга "Морские наброски".

Сохранилась запись отца о Ермолине: "M. H. Ермолин – капитан дальнего плаванья, пьяница, редактор газеты "На вахте"… Водил пароходы в Персидский залив. Кладезь морских анекдотов".

5

Одна из историй Зузенко легла, как мне кажется, в основу неопубликованной повести "Голубой песец". Во всяком случае в ней передан колорит ежедневных поездок в пригородных поездах. Кроме того, в этой повести отец впервые подходит к теме "Соранга". Как опыт прозы раннего К. Паустовского фрагмент из повести будет, надеюсь, интересен читателям.

ГОЛУБОЙ ПЕСЕЦ

Отрывок из повести

– С кем бежать в ветер, в весенний холод, в счастье?

Из забытой книги

Я люблю пустые дачные поезда. Пустыми они бывают в сентябре, когда лимонная листва прилипает к ботинкам и ветер пахнет горечью.

Ночь пролетает за открытыми окнами – назад, – к Сергиеву, к Пушкину, к Мытищам, – ночь, вздрагивающая от торопливых паровозных гудков. Свечи пляшут в фонарях, разбрасывая по вагону тени. В лицо бьют редкие и теплые капли дождя, но никто не закрывает окон, ни я, ни мой сосед, молодой ученый, исследователь полярных стран, ни мальчик, старающийся схватитъ рукой шумящие мимо ветки деревьев.

За Лосиноостровской над свежестью мокрых рощ, в густом и черном небе встает голубая и нежная заря. Она восходит над миром далеким дрожащим свечением, она изгибается куполом, разгораясь с каждым километром.

Поезд врывается в сложные карты огней, паровозный пар падает на землю, насыщенный белым светом, мосты гремят торжественно и коротко, как боевой сигнал. В ущелье из темных вагонов, столпившихся у вокзала, мы врываемся, как снаряд, пахнущий березами и болотным туманом. Паровоз радостно ревет, – мертвая луна над затишьем Клязьмы, тусклые дачные фонари, – все позади. Впереди – шары огней, гром, перроны, запах апельсинов и табака, хрустящие скатерти в вокзальных буфетах, торопливые улыбки женщин, площади, реки автомобильных лучей, – впереди столица, Москва!

Я люблю дачные поезда еще и за то, что в темноте, когда потухнет свеча, люди говорят необычайные вещи, надеясь, что за грохотом колес не все будет слышно.

Однажды, такой вот сентябрьской ночью ученый, мой сосед по даче – Именитое, рассказал мне в поезде историю о том, как он замерзал. Он не был похож на ученого. Прежде всего для ученого он был слишком весел и прост. Мне кажется, что он был больше авантюристом, чем ученым, но полярным исследователям это простительно.

В полярных широтах авантюра, смерть и наука неотделимы. Недаром к имени величайшего человека нашего времени, к незабываемому имени Роальда Амундсена люди, почтительно обнажая головы, прибавляют эпитет "великий путешественник и авантюрист".

Эпохи причудливо меняют свои вкусы. Вместо крестовых походов в Палестину, обожженную, как рыжий кирпич, мы стали свидетелями крестовых походов на север, где трупы погибших покрываются пушистым инеем и звенят, как серебро. Сотни серебряных трупов и полюс за ними, который теперь можно только закрыть. Над полюсом нет ничего, – там пусто и снежно, и только Полярная звезда дрожит, раздуваемая ветром. Понятна тоска Амундсена о том, что земля слишком изучена и нет сил от нее оторваться.

Именитое пронес через полярные страны не только науку, авантюризм и смерть, но и нечто новое – любовь. Я приведу ниже его рассказ, перебивая его, по своей скверной привычке, некоторыми отступлениями.

Быть может они не нужны, но я должен восстановить сейчас не только рассказ Именитова, но всё, всю обстановку, в которой я услышал его и все волнение мое после этого рассказа.

Волнение это заводило меня далеко в сторону от рассказа, в мое детство, в скитания, в мою жизнь, разобраться в которой может кто угодно, но только не я.

МЕЖДУ ПУШКИНОМ И МЫТИЩАМИ

Дождь медленно сбивал с деревьев сгнившую листву. Это было в тот вечер, когда Именитое начал мне свой рассказ. Чтобы окончить его, понадобилось несколько поездок из Пушкина в Москву, и каждая из них вонзилась в гущу холодной подмосковной ночи, врезалась в мою память, как глава, написанная ослепительными буквами. Первую главу я называю "Смерть Omca".

– Вам это покажется неправдоподобным, – сказал Именитое, – но в прошлом году в Ледовитом океане работало двенадцать экспедиций. О них почти никто не знал и не знает, кроме ученых учреждений, которые их послали, и кроме нас, участников этих экспедиций.

Мне трудно восстановить подлинные слова Именитова. Я запомнил только эту фразу. Поэтому дальше я буду говорить за него.

Наша экспедиция попала вблизи острова Диксона в тяжелые льды. Подходила поздняя осень. Судно – моторный бот "Индига" – было раздавлено льдами. Команда и участники экспедиции дошли пешком до острова к радиостанции, где нам пришлось зимовать.

Стояла полярная ночь, – ведь нельзя же было принимать за дни вялые проблески серого света, угрюмые сумерки, щемившие сердце запоздалым сожалением о солнце. Остров был черен, ночи безмолвны как отчаянье, пурга неслась с полюса, обещая похоронить в снегах Россию, весь

мир, дойти до экватора.

Мы попали в места, где рождались зимы, ветры и смертоносные морозы. От них дальше к югу тайга трещит и сверкает и воздух становится куском льда, преломляющим жесткие звезды.

profilib.org

Читать онлайн электронную книгу Книга скитаний - НА МЕДЛЕННОМ ОГНЕ. Предисловие Вадима Паустовского бесплатно и без регистрации!

Тайна личности, ее единственности, пикону не понятна до конца. Личность человеческая более таинственна, чем, мир. Она и есть целый мир…

Николай Бердяев

Впервые заключительная книга «Повести о жизни» была опубликована в 1963 году в № 10 и 11 журнала «Новый мир». Отдельной книгой вышла в издательстве «Советская Россия» в 1964 году.

В «Книге скитаний» отражен период жизни героя и становления его как писателя с середины 1923-го по 1936 год. Это было время не только издания первых книг К. Паустовского, преимущественно очерковых, но и выхода к широкому читателю с повестью «Кара-Бугаз», имевшей подлинный успех. Книга позволила критикам говорить о появлении в литературе нового и яркого таланта.

Об этом периоде К. Паустовский в середине 1930-х годов в интервью одному из журналов для рубрики «Писатели о себе» скажет:

«После Тифлиса начался писательский период моей жизни. Стать писателем мне помог не только запас наблюдений, не только стремление рассказать людям волнующие и простые истории, но помогла и упорная жажда собственной полноценности.

Став писателем, я снова с гораздо большей свободой, чем раньше, начал скитаться. Я объездил сожженные сухим солнцем берега Каспийского моря, глинистые пустыни, Дагестан, Волгу, полярный Урал, Карелию, Север, Мещерские леса, Каму, Крым, Украину, спускался в шахты, летал, плавал на лодках по глухим рекам, изучал Новгород-Великий и Колхиду, калмыцкие степи и Онежское озеро – в поисках людей, в постоянных поисках живых, прекрасных черт новой жизни.

Я считаю, что только в движении, в непрерывном соприкосновении с жизнью можно понять и почувствовать сущность эпохи и передать в меру своих сил это действенное ощущение другим…»

Первоначальный вариант повести «Книга скитаний» был иным, в письмах к своим корреспондентам и друзьям отец сообщал о работе над книгой «На медленном огне». Такое заглавие ему казалось более точным для характеристики жизни людей в тоталитарной стране периода 20-30-х годов.

Сегодня «Книга скитаний» читается на одном дыхании, как и в 1960-е годы. Но тогда читатель воспринимал книгу еще и в контексте времени. Тогда еще не пришла так называемая «перестройка» и не наступила гласность. Тогда, после XX съезда, уже можно было говорить о заключенных, возводящих в Березниках гигантский химкомбинат, можно было сказать, что «писатель Буданцев одним из первых погиб в Чукотских лагерях». И в то же время, когда пресса еще была забита фамилиями Кочетова, Бубеннова, Павленко и их борзописцев-прихлебателей, одно упоминание имени Бориса Пастернака все еще было светом в окошке. Тогда многие безвинно осужденные писатели не были реабилитированы по простой причине – отсутствия родственников, которые по закону имели право возбуждать ходатайство о пересмотре дел.

Давайте не поленимся и назовем имена лиц, упоминаемых Константином Паустовским в «Книге скитаний»: Александр Зузенко, редактор Генрих Эйхлер, писатели Сергей Третьяков, Исаак Бабель, Михаил Булгаков, Андрей Платонов, Борис Пильняк, Павел Васильев, Николай Заболоцкий, Василий Гроссман, Виктор Некрасов, Николай Олейников, Михаил Лоскутов, Семен Гехт, академики Е. В. Тарле и Н. И. Вавилов. У одних власть арестовывала рукописи, другим не позволяла печататься, третьих выгоняла на поселение или в эмиграцию, остальные умирали в заключении, и лишь немногим, прошедшим этапы, удалось выжить и прожить на свободе крупицы лет.

Я понимаю отца и смысл первоначального названия книги. Более того, года три назад я узнал, что канонический текст «Книги скитаний», который читатель и ныне держит в руках, был сильно, чуть ли не вдвое урезан цензурой и осторожными благожелателями. Были страницы об убиенном Сергее Клычкове, были рассуждения о сталинских репрессиях… Шестидесятые годы еще только начинались…

Эпиграф Бердяева к статье «не случаен».

В послесловии к первому тому юбилейного (1993 года)[1]Второй том с повестями «Время больших ожиданий», «Бросок на юг» и «Книга скитаний» не выходил (ред.). издания «Повести о жизни» я говорил о совпадении взглядов Паустовского с философом Бердяевым. Это связывалось с интеллектуальной атмосферой Киевского университета, с лекциями по философии профессора Гилярова. Но такое объяснение, разумеется, не является полным. Однако на одном обстоятельстве следует остановиться особо.

Бердяев на склоне лет также работал над автобиографической книгой, которую назвал «Самопознание». Паустовский вряд ли мог прочесть ее. Ведь появившаяся в Париже вскоре после Второй мировой войны, книга Бердяева в Москве была издана сравнительно недавно Н. Бердяев. Самопознание. Опыт философской автобиографии. – М.: «Мысль», 1991).

Само название книги Бердяев объяснял тем, что он в первую очередь является все же философом, хотя считает себя и писателем. В предисловии он детально касается замысла своей автобиографии и тем самым неожиданно, но очень точно как бы раскрывает «внутренние пружины», которыми руководствовался и… Паустовский при создании «Повести о жизни». «Психологическое совпадение» у людей лично незнакомых, во многом очень различных, но в чем-то обладающих общими реакциями, общим строем мысли – словом, тем, что ныне принято называть менталитетом.

Откровения Бердяева о замысле и плане его книги имеют особое значение, потому что Паустовский старательно избегал раскрывать философские аспекты «Повести о жизни». Для этого были свои причины. Советская критика изначально отнеслась к этому произведению с подозрительностью и «без энтузиазма». Если бы автор еще и теоретически обосновал свое «кредо», то реакция могла быть непредсказуемой уже не только со стороны критиков. В «энтузиазме» по части гонений и приклеивания ярлыков у нас никогда недостатка не было.

Потому Паустовский просто предпочитал «литературно жить» в своем замысле, не объясняя и не анализируя его. В этом также заключается и отличие художника от философа. Но философ тем не менее помогает писателю «понять себя», а нам – полнее оценить творчество того и другого.

В своем предисловии Бердяев пишет: «Книга моя написана свободно, она не связана систематическим планом. В ней есть воспоминания, но не это самое главное. В ней память о событиях и людях чередуется с размышлениями и размышления занимают больше места».

Эта характеристика в точности может быть отнесена и к «Повести о жизни», так же как и следующие высказывания Бердяева: «Книги, написанные о себе, очень эгоцентричны. В литературе «воспоминаний» это часто раздражает. Автор вспоминает о других людях и событиях, а говорит больше всего о себе… Книга эта откровенно и сознательно эгоцентрическая… Дело идет о самопознании, о потребности понять себя, осмыслить свой путь и свою судьбу…»

В рассуждениях Бердяева как бы содержится ответ тем критикам, что постоянно упрекали Паустовского в отрыве от действительности, в его стремлении уйти в свой внутренний мир. Сам писатель редко отвечал на подобные обвинения или игнорировал их.

Исключительное значение в своей работе Паустовский всегда придавал роли памяти. Он считал ее не только «даром природы», но и профессиональным оружием писателя. И здесь не могут не привлечь внимания слова Бердяева:

«Такого рода книги связаны с самой таинственной силой в человеке, с памятью… В памяти есть воскрешающая сила, память хочет победить смерть… Память активна, в ней есть творческий преображающий элемент, и с ним связана неточность, неверность воспоминания. Память совершает отбор: многое она выдвигает на первый план, многое же оставляет в забвении, иногда бессознательно, иногда же сознательно… Гете написал книгу о себе под замечательным заглавием: «Поэзия и правда моей жизни». В ней не всё правда, в ней есть и творчество поэта…»

И в заключение – замечания Бердяева, под которыми Паустовский мог бы подписаться двумя руками. В таком духе он не раз высказывался и в разговорах, и в публичных выступлениях:

«Несмотря на западный во мне элемент, я чувствую себя принадлежащим к русской интеллигенции, искавшей правду. Я наследую традицию славянофилов и западников… Я русский мыслитель и писатель. И мой универсализм, моя вражда к национализму – русская черта».

Тот творческий эгоцентризм, необходимость которого так убежденно отстаивал Бердяев, у отца органично проявлялся и в замысле, и в композиции «Повести о жизни».

В центре повествования – главный герой, вокруг которого развертывается все действие. Чредой проходят остальные персонажи, одни задерживаются на страницах романа дольше, другие – нет, но в итоге неизменно сменяются и исчезают все, кроме главного действующего лица. Писатель не делает исключения даже для своих жен, на протяжении многих лет игравших немалую роль в его жизни. Но в романе годы, проведенные с ними, как бы «сжимаются» в небольшие отрезки времени, а воспоминания о женах воплощаются в преображенные образы любимых женщин, время от времени как бы озарявших его жизнь. И вот одна из них умирает, другая внезапно исчезает, хотя их реальные прототипы, как говорится, «оставались в добром здравии» еще многие годы.

Столь субъективный подход у Паустовского проявляется не только в романах и повестях, но даже в путевых очерках. Таким очеркам, кстати, он всегда придавал особое значение.

В 1956 году отец совершил плавание вокруг Европы на теплоходе «Победа». Это был первый такого рода туристический круиз после «сталинской стужи». В числе спутников отца оказался писатель Даниил Гранин, который, много позже вспоминая об этом плавании, поделился несколькими очень ценными наблюдениями. Гранин сравнивает один из последующих путевых очерков отца с реальной обстановкой поездки: «В очерке про Неаполь «Толпа на набережной» Паустовский ведет рассказ так, будто только он приехал в Неаполь. Нас там нет. Все приключается с ним одним, одиноким путешественником. В поездке с нами он втайне совершал и другое путешествие – без нас. Как бы самостоятельно, без огромной толпы туристов. Как бы сам останавливался в отелях, знакомился, попадал в происшествия, не торопясь наблюдал чужую жизнь. Он путешествовал больше, чем ездил. Его любимцем был Миклухо-Маклай – «человек, обязанный путешествиям силой и обаянием своей личности». Он любил вспоминать Пржевальского, Нансена, Лазарева, Дарвина».

Здесь подмечена еще одна очень важная особенность отношения Паустовского к окружающему, о которой он сам как-то сказал так: «Жить нужно странствуя…»

Не случайно путешествие всегда было его стихией, его мировоззрением. Этому уделено немало места на страницах «Повести о жизни». Даже заключительные ее части носят «чисто путевые» названия – «Бросок на юг», «Книга скитаний».

За такими названиями как бы видятся «обширные географические пространства». Но в действительности ведь речь шла лишь о поездке из Одессы на Кавказ, а оттуда – в Москву. Затем автор оседает в рязанской глуши и заново открывает для себя Среднюю Россию – «срединную», как он любил говорить. Правда, в «Книге скитаний» он еще вспоминает о поездках на Каспий, в Карелию и на Урал. Вот и все.

Но писатель, сталкиваясь со многими явлениями послереволюционной действительности, осмысливает их по-новому и обогащает свой опыт. Таким образом, путешествия двух последних частей романа осуществляются не столько вовне, сколько «внутрь себя».

Каждая автобиографическая книга подобна айсбергу. Огромный пласт событий остается как бы «под водой», в глубинах памяти автора. Причины здесь самые разные – и объективные, и субъективные. «Повесть о жизни» – не исключение.

Иногда писатель все же опускается поглубже в свой «подводный мир» и, может быть неожиданно для себя, решается «вывести в свет» отдельные заветные воспоминания. При этом он старается пропускать их сквозь призму воображения. Так ему легче к ним прикасаться. Немалую роль играет и «закон дистанции» – нужно достаточно отдалиться от пережитого. Однако для этого не всегда хватает человеческой жизни.

И снова сошлюсь на рассуждения Д. Гранина, который, по существу, общался с отцом во время плавания не так уж много, но затем, уже со своей «дистанции», сделал точные обобщения. Проявив должную интуицию, он пишет: «Паустовский знал жизнь, знал неплохо, но ему надо было отдалиться, чтобы черты ее не резали глаза; поодаль она теряла ту обязательность, когда остается лишь обводить увиденное. Если ему удавалось найти нужную дистанцию, можно было рисовать свое, воображаемое…» И еще: «О самом сокровенном, личном он избегал писать. Оставлял для себя. Нельзя все для печати».

Последнее замечание Гранина, очень точное, неожиданным образом возвращает нас к автобиографической книге Бердяева. Эта книга написана достаточно обстоятельно и подробно. Автор даже подчеркивает свое стремление к тому, «чтобы память победила забвение ко всему ценному в жизни». Однако в одном Бердяев проявляет большую сдержанность:

«Но одно я сознательно исключаю: я буду мало говорить о людях, отношение с которыми имело наибольшее значение для моей личной жизни и моего духовного пути. Но для вечности память наиболее хранит это…»

Здесь нет никакого секрета. Бердяев имеет в виду прежде всего двух спутниц своей жизни – сестер Лидию и Евгению Рапп. Лидия стала его женой, но после ее смерти преданным другом философа оставалась Евгения. Ей и посвящено «Самопознание».

Нельзя сказать, что о сестрах совсем не упоминается на страницах его книги. Но это именно упоминания, сводящиеся к нескольким справочным сведениям, не более. Видимо, потому, что сама тема по своему значению требовала отдельного глубокого освоения, которое автор так и не решился, а может быть, не собрался или не успел предпринять.

И снова – совпадение. Как и у Бердяев, немалая роль в духовном и творческом становлении Паустовского выпала на долю двух сестер – Екатерины и Елены Загорских. И точно также мы напрасно будем искать документальные подробности об этом на страницах книги, но очень многое узнаем из писем и дневников.

С младшей сестрой – Екатериной – будущий писатель познакомился осенью 19Н года в санитарном поезде. Она была сестрой милосердия, он, как тогда говорили, – братом милосердия, или попросту – санитаром. Увлечение переросло в роман и завершилось женитьбой. В дальнейшем покровительницей этого брака стала старшая сестра Екатерины – Елена, или Леля, как ее звали по-домашнему. К сожалению, она умерла от скоротечного сыпного тифа в 1919 году когда супруги Паустовские жили уже в Одессе (книга «Время больших ожиданий»).

Образ своей первой жены – Екатерины Степановны Загорской-Па-устовской (моей матери) – отец воплотил в ряде произведений и прежде всего в повести «Романтики», где называет ее так же, как в письмах и дневниках, – Хатидже.

Однако героиня «Повести о жизни» – неожиданно умирающая на фронте от оспы сестра милосердия Леля, – несмотря на некоторые черты Екатерины Загорской, имеет другой прототип. Точнее, это образ собирательный. Обстоятельно я еще вернусь к этой важной теме, а пока на ближайших страницах буду касаться ее лишь вскользь, в связи с разговором о так называемом «сознании писателя».

Знакомство с литературным воплощением жизненного пути отца привело меня к мысли, что понятие «сознание писателя» может быть отнесено ко многим пишущим людям и имеет право на самостоятельное существование. Речь идет опять же о некоем «психологическом единстве», для определения которого вполне подходит этот обобщенный термин.

Так, одной из непременных составляющих понятия «сознание писателя», по-моему, является чувство ответственности, прежде всего перед страной и ее народом. Причем это чувство питается не только рассудком. Оно во многом природно, идет к нам от родной земли, буквально от почвы, по которой мы топаем в детстве босыми ногами.

Для отца в понятии «сознание писателя» в равной степени сплелись два начала – личное и общественное. Может, потому он, человек, которого нередко упрекали в аполитичности, повинуясь своему чувству ответственности, первым среди литераторов (да, пожалуй, и политиков) открыто сказал об опасных свойствах высокой партийной номенклатуры. И первый употребил этот термин в чисто негативном смысле.

Это было в октябре 1956 года на обсуждении в Доме литераторов нашумевшего романа Дудинцева «Не хлебом единым». Отец считал, что именно в результате формирования класса номенклатуры – наследницы худших черт дореволюционной бюрократии – в нашей стране произошла полная трансформация слова «социализм». Это слово превратилось в ширму для маскировки эгоизма, жадности и ограниченности пробравшихся к власти чиновников, связанных круговой порукой. Утверждение отца актуально и сейчас. Может, даже в большей степени, чем тридцать с лишним лет назад.

«Сознание писателя» – не случайность, не фикция, что это нечто стабильное, не подчиняющееся ни моде, ни политическим убеждениям или социальным факторам.

Для подтверждения этого достаточно вспомнить о реакции русской литературы на Октябрьскую революцию. Социалистические идеи всегда разделялись лучшей частью русской интеллигенции, не исключая и писателей. Почему же многие из них не только не приняли Октябрь, но и прокляли его самым решительным образом? «Общественному сознанию» потребовалось для этого более семидесяти лет. Или писатели уже тогда интуитивно почувствовали, что социализм и большевизм – далеко не одно и то же? И, может быть, их интуиция шла еще дальше, распознав за большевизмом зримые черты фашизма, хотя в те годы такого термина еще не существовало?

Характерно, что писатели были далеко не единомышленники в политическом отношении, к тому же в самих идеях Октября было немало объективно привлекательного. Несмотря на это, реакция «сознания писателя» оставалась глубоко негативной. Достаточно упомянуть такие имена, как Бунин, Короленко, Куприн, Мережковский, Андреев, Зайцев… Весь цвет русской литературы того времени.

Паустовский в те годы был всего лишь начинающий литератор, но его отношение к большевизму и Ленину ничем не отличалось от оценок «маститых». Со временем жизнь внесла сюда свои коррективы, но только в деталях. В целом мнение сложилось изначально. Оно подтверждается дневниками и письмами отца, доверительными беседами с ним.

Основной упрек, который он выдвигал при этом, – моральная несостоятельность, когда чисто политические претензии становятся ведущими и подавляют чувство ответственности за судьбу страны и народа, а впоследствии и культуры.

Разговор на эту тему неизбежно приводит к сопоставлению понятий «сознание писателя» и «сознание политика». Излюбленный грустный афоризм отца заключался в утверждении, что ни один революционер, также как и политик, не может определить заранее, «куда его занесет и к чему он придет». Эта мысль, звучащая совершенно не научно, тем не менее подтверждается всегда. Вспомним хотя бы ход и последствия «перестройки», провозглашенной в 1985 году.

По одной из шутливых теорий отца, соображениями «высокой» политики часто прикрываются интересы сугубо «профессиональные», где не последнюю роль играют соображения чисто служебного честолюбия, корысти и престижа. Корысть не всегда связана со стремлением к материальным благам. Она может воплощаться в жажде власти, умении навязать другим свою волю, свой строй мысли, то есть в эгоизме.

В России революция стала профессией еще с конца XIX века, причем революционер, достигший власти, превращался в политика. Писательство тоже связано с профессионализмом, но только иного рода. Инструмент писателя – слово – обращен к духовному миру людей.

Революционеру этого мало. Ему нужна реальная сила, на которую он может опереться для захвата и удержания власти. Он находит эту силу в народе, но народ для него в этом случае – всего лишь профессиональный инструмент.

«Сознание писателя» терпимо к слабостям человеческим, но не терпимо к злу и насилию. Революционер-политик презирает людские слабости, но по «профессиональным» соображениям приемлет зло и насилие как средство для достижения цели, опять же как своеобразное «орудие производства». И совсем становится не до шуток, когда мы убеждаемся, что к числу таких орудий относится сознательный обман и запланированная ложь. «Сознание писателя» исходит из прямо противоположных предпосылок. Это лучше всего выразил Бабель, однажды сказавший: «Иногда бывает так: обманывают друга, родителей, любимую девушку, жену, – но никогда нельзя обмануть чистый лист бумаги… Никогда!»

Паустовский говорил, что эта веселая фраза Бабеля лучше всего выражает сущность писательства и как призвания, и как профессии.

Отец находил очень удачным выражение поэта Велимира Хлебникова, который делил всех людей только на две категории – «изобретателей» и «приобретателей». Это соответствовало духу «сознания писателя», приоритет отдавался нравственному началу. Политическое же сознание оценивает человека прежде всего по его принадлежности к тому или иному классу, нации, религии и т. д.

«Изобретатели» – все те, кто трудится, мыслит, разочаровывается, но следом за этим шаг за шагом снова овладевает культурой – то есть умением на каждом этапе пути отбрасывать худшее, неприемлемое и «культивировать» все ценное, оправдавшее себя.

«Приобретателям» все это не нужно. Они вполне довольствуются «лицом зверя», и обнадеживает то, что в общем их все же меньше, чем «изобретателей», составляющих преобладающую часть человечества. Однако очень много «приобретателей» пасется среди «людей власти» – политиков, работников торговой сети, всякого рода администраторов – словом, тех, от кого зависит, причем самым конкретным образом, свобода и благополучие общества. Совершенно очевидно, сколь значительна их роль в тех структурах, к которым и близко не следует подпускать людей нравственно ограниченных. Однако они с патологической настойчивостью стремятся только к власти.

Для «изобретателей», напротив, власть сама по себе не имеет никакой цены. Более того, они ее презирают, так как процесс развития культуры полностью поглощает их силы. Он воспламеняет их и приносит то удовлетворение жизнью, что является высшим уделом человека. Они усердно служат ему у заводского станка, за письменным столом или в кабине космического корабля.

Процесс этот мучителен, и недаром, по мнению отца, хорошо сказал об этом Ле Корбюзье, который был архитектором и по призванию, и по профессии: «Культура не создается в одночасье, она отнимает у нас века усилий».

Зато утрата культуры может произойти стремительно, именно в «одночасье». Так неизменно случается во время войн и революций, которые, подобно землетрясениям, встряхивают все «здание».

Потому что культура знает: успешно двигаться дальше можно, не отрицая опыта прошлого, а поняв и освоив его, как бы стоя у него на плечах. А если постоянно будешь соскакивать с этих плеч, то никуда не двинешься, а только расшибешься. Что и происходит с нашей страной не один десяток лет.

Таково было отношение Паустовского к понятию «культура». Он считал, что успешно следовать по пути культуры умеют уже очень многие – ученые, инженеры, даже простые обыватели. Отстающими учениками, так сказать двоечниками, являются, к сожалению, политики. Они никак не могут усвоить простую истину, известную любому специалисту, ну, скажем, конструктору автомобилей. Разрабатывая новую модель, он первым делом учтет все преимущества, а не только недостатки предыдущей. И уж никоим образом не начнет с того, что раздавит старую модель под прессом, а здание завода снесет вовсе. Потому что прекрасно знает: стоит пойти по такому пути, как с нового конвейера сойдет и не автомобиль вовсе, а деревянная телега.

Отец всегда подчеркивал мысль об универсализме нравственной культуры. Считал, что в отличие от политика для писателя не может быть нравственности дворянской, крестьянской, купеческой либо какой другой. Есть нравственность общечеловеческая.

Иные такие утверждения только облегчают захват власти «приобретателями» в роковые моменты истории, когда в результате войн либо революций образуется вакуум культуры. Подобная метаморфоза произошла и с Октябрем.

Опять оказался прав Ле Корбюзье. Он заметил, что большие люди нужны для решения больших уравнений эпохи, а пользоваться этими уравнениями могут и посредственности. Корбюзье только не учел, что посредственности не способны внести в уравнения коррективы, если обнаружится, что в них имеется изначальный изъян. Это их и погубило.

Первый удар партократия нанесла по своим идейным предшественникам, по отношению к которым испытывала биологическую несовместимость. Все искренние авторы больших и малых уравнений сгорели, как мотыльки.

Настала очередь народа. Роль его нового вождя досталась Сталину. По мнению отца, сила Сталина была не только в том, что он оказался диктатором и деспотом. Сталин был слуга, слуга нового класса – партократии, порожденной большевизмом. Он вовремя понял, кто логически становится хозяином страны, и сумел подчиниться этой логике. Подчинившись же интересам партократии, возглавил и ее, и всю страну.

Отец считал, что партократия выработала даже определенные приемы власти, своего рода «советский макиавеллизм». Он отмечал, что партократия может при желании проявлять высокие организаторские способности, например, во всем, что касается ее личного быта и благополучия. По отношению же к народу такая задача попросту не ставилась, так как полунищими легче управлять. Значит, полуголодное или полусытое состояние народа – тоже не случайность!

Отец специально читал Макиавелли, прослышав, что это чуть ли не настольная книга Сталина. При этом по писательской привычке сдвигал некоторые акценты, словом, оценивал книгу применительно к нашим дням. Помню его слова о «внешнем враге». Если у народа такового не было, правитель обязан был его придумать и убедить своих соотечественников в том, что, не будь «крепкой власти», враг этот давно бы извел всех жителей. Сюда же относился и непомерный, доведенный до абсурда, до неприличия культ вождя. И странно – это срабатывает!

Может быть, подсознательно сказывалось давление авторитарных традиций. Государственному и общественному мышлению вообще свойственна односторонность. Причем в этом отношении XX век, похоже, превосходит предыдущие столетия.

Писатель Николай Атаров однажды вспоминал о совместной работе с отцом в журнале «Наши достижения» в начале 1930-х годов. Тогда там, «под крылышком Горького», собралась веселая компания молодых очеркистов

– Мы все были загипнотизированы магией больших чисел, – говорил Атаров. – То было время реализации больших хозяйственных планов. В нашем сознании все сильнее укреплялась мысль, что во всех начинаниях нужно идти от общего к частному, что общество должно безраздельно господствовать над личностью. Паустовский был, пожалуй, единственным, кто говорил, что такой «односторонний» подход может привести к краху всех монументальных начинаний, что каждая химическая реакция начинается на уровне молекул. Нужно учитывать волю и мнение личности, научиться идти и от частного к общему. Нельзя бросать вызов культуре. Для этого надо избегать односторонности.

Это высказывание Атарова вспомнилось в связи с распространенными ныне оценками исторического пути страны. «Оружием» культуры является объективность и правильное соблюдение пропорций. Сравнительно недавно прошлое страны было принято красить лишь черной краской, а советский период – ярко-розовой. Ныне – такой же крен в другую сторону. Все советское ужасно, прошлое – прекрасно. Выходит, уроки культуры ничему не могут нас научить и мы по-прежнему согласны блуждать в потемках.

Уверен, отец никогда не одобрил бы утверждения, что старая Россия, «которую мы потеряли», будто бы была страной справедливости, порядка и достатка. В спорах он, впрочем, во многом соглашался с подобными доводами, но неизменно добавлял: «Не забудьте, что при этом она была также классической страной каторги и ссылки. Правда, советская власть не улучшила положения. Напротив, довела его до высокой степени совершенства. Ее по праву можно уже назвать не только каторжной и ссыльной, но и лагерной, и расстрельной…»

Существенным новшеством советского режима Паустовский считал создание «имиджа» свободного и самого справедливого государства, тогда как монархическая Россия несла клеймо своей «тюремности», не стремилась выглядеть лучше, чем была. Она без энтузиазма относилась к «сознанию писателя», но на управление литературным процессом не претендовала. Все содействие ограничивалось цензурой и лишь – в отдельных случаях – ссылкой. Но все это не помешало русской литературе занять подобающее, если не главенствующее, место в процессе мирового культурного развития XIX века. Процесса глубоко гуманистического. Не случайно именно его итоги позволяют говорить о «сознании писателя» как о новом самостоятельном понятии. Причем среди писателей того времени почти не было ренегатов, «отказников», жертвовавших этим понятием ради услужения господствовавшим государственным взглядам. Такие литераторы обильно появились в советское время, причем объяснялось это очень просто – стремлением к личной безопасности и желанием не упустить своего куска жирного пирога. Они-то и создавали тот пресловутый «имидж» передового, процветающего общества, который закрепился в «массовом сознании», способствуя его искажению и духовному обнищанию…

Константин Паустовский не прекращал трудиться над дальнейшими частями «Повести о жизни» и хотел довести жизнь своего героя до 1960-х годов, говорил, что впереди видит «еще несколько книг такого же рода». В интервью одной из газет в июле 1966 года он скажет:

«…продолжаю работать над седьмой книгой автобиографической повести. Она охватывает период с 1932 года и до начала войны, то есть до 1941 года. Объем ее примерно двенадцать печатных листов.

Страницы этой книги будут посвящены встречам… с Гайдаром, Лу-говским, Казакевичем, Шагинян. Надеюсь, в последующих автобиографических книгах дотяну до наших дней…»

В интервью для другой газеты добавит: «…вот только сейчас, в 1966 году, через двадцать один год я дошел до седьмой книги, когда мне уже стукнуло 74 года. Я еще не знаю, как назову эту книгу. Во всяком случае она будет говорить о самом важном, что дал мне жизненный опыт, о самом страшном, что я пережил на земле, и о самом благородном, светлом и нежном, что только мне встретилось на пути».

Название для книги им было все же выбрано – «Ладони на земле».

Вадим Паустовский

librebook.me

Паустовский Константин Книга Скитаний (Повесть о жизни - 6)

Паустовский Константин Георгиевич. Книга Скитаний (Повесть о жизни

   Константин Георгиевич Паустовский   ПОВЕСТЬ О ЖИЗНИ - 6   "Книга Скитаний"   Воспоминание слишком давит плечи,   Я о земном заплачу и в раю...   Марина Цветаева   Последняя встреча   Я очень долго добирался от Тифлиса до Киева.   В Киев поезд пришел к вечеру. Был широкий разгар весны, цвели каштаны, на Куполах Владимирского собора горел горячий блеск заката, нарядно шумел Крещатик. И тем беднее и опустошеннее показалась мне комнатка, где жили мама и сестра Галя.   Прошло больше двух лет с тех пор, как я уехал из Киева в Одессу, а потом в Тифлис. За это время мама и Галя постарели, но стали спокойнее.   При каждой возможности я посылал маме деньги и все время мучился, что денег мало и доходят они с перерывами. Но мама не жаловалась. Я убедился, что характер у нее действительно был стоический.   - Костик,- сказала она после первых слез и первых беспорядочных расспросов,- мы с Галей нашли прекрасный способ жить без больших затрат и огорчений.   - Какой же это способ?   - Посмотри на комнату - и ты поймешь. Я осмотрел комнату. Стены ее были желтые, как в больнице, обстановка нищенская - две жидкие железные кровати, старый шкаф, кухонный стол, три расшатанных стула и висячее зеркало. Все это было покрыто серым налетом, будто от пыли. Но никакой пыли не было. Серый цвет вещам придавала старость и беспрерывное вытирание их тряпками.   - Знаешь,- сказала Галя и болезненно улыбнулась в сторону окна, откуда падал солнечный свет.- Знаешь, мы даже сделали с мамой ремонт.   Я еще не успел спросить маму наедине, как у Гали со зрением, но понял, следя за ней, что она уже настоящая слепая, совсем слепая. Мама показала мне глазами на Галю, торопливо вытащила из рукава старой вязаной кофточки маленький платок и прижала к глазам.   - Мама,- спросила испуганно Галя.- Ты что? Плачешь?   - От радости,- ответила мама срывающимся голосом.- Костик приехал, и мы опять все вместе. Мы с тобой опять не одни.   - Костик приехал,- медленно повторила Галя.- Приехал! Мой брат,неуверенно добавила она, как будто представляя меня кому-то.- Да, мой брат!   Она помолчала.   - Костик, ты знаешь, мы долго спорили с мамой, в какой цвет выкрасить стены. И покрасили в оранжевый. Правда, красиво?   - Очень красиво,- ответил я, глядя на стены, покрытые дешевой желтой краской. - Очень.   - Мама говорит, что даже в пасмурный день к нам в комнату как будто светит солнце. Правда?   - Правда,- ответил я.- Очень яркий и радостный цвет у этих стен. Где вы нашли такую хорошую краску?   - Я уже ничего не вижу,- сказала Галя и опять улыбнулась не мне, а куда-то в сторону,- но я чувствую, как от стен просто тянет теплом.   Она медленно пошла ко мне, придерживаясь за грубый кухонный стол. Я поднялся ей навстречу. Она дотронулась до моих пальцев, провела кистью по моей руке к плечу и коснулась щеки.   - Ой, какой ты небритый! - сказала она и засмеялась.- Я наколола пальцы. Я уже не делаю цветов из материи. Не вижу. Теперь наша соседка-вязальщица дает мне сматывать гарусные нитки в большие клубки. Она мне платит по два рубля за каждый клубок.   - Когда Галя наматывает гарус,- сказала мама,- я ей читаю. Теперь ты понял, Костик, как мы живем? - Да, я понял,- ответил я, стараясь не выдать своего волнения,- Я все понял.   - Мы,- сказала мама,- продали все лишнее, все ненужные вещи.   - На Житном базаре,-добавила Галя.-Зачем нам, например, самовар. Или старые бархатные альбомы с фамильными фотографиями. У нас их было четыре. Они лежали много лет на хранении у пани Козловской.   Пани Козловская была ветхая и тихая старушка - давнишняя приятельница мамы.   - Все карточки я оставила,- заметила, как бы оправдываясь, мама.   - Маме повезло. Она и не думала, что кто-нибудь купит теперь эти альбомы.   - И кто купил, представь себе,- вмешалась мама. Она оживилась и даже засмеялась,- Какой-то монах из Братского монастыря. Он взял все четыре альбома. Ему они были нужны. Вот догадайся, Костик, зачем?   Я догадаться, конечно, не мог.   - Бархатные переплеты очень тяжелые,- объяснила мама.- Из них получились хорошие, прямо роскошные покрышки для библии. Монах их распродал по сельским церквам, а мы избавились от хлама. Так спокойнее жить. Я всю жизнь говорила, что вещи берут у нас все силы и мучают нас. Они заставляют нас работать на себя, как поденщиц. В общем,- сказала мама, как будто прекращая затянувшийся спор,- так легче жить. Мы свели свои потребности к самому малому.   Мама сказала это с легким оттенком гордости.   - А что со старухой? - спросил я Галю.- Той, что покупала у тебя цветы для Байкова кладбища?   - Умерла эта старуха. Я сделала на ее могилу венок из одних только ромашек.   - Замечательный венок,- вздохнула мама.- Последний. Я сейчас разогрею обед, а потом ты нам все расскажешь про себя. Хорошо? Посидите пока в комнате у Амалии. Или на балконе, на воздухе.   Я взял Галю под руку и повел ее через комнату Амалии на балкон. Амалии не было дома. Галя шла по полу, как будто переходила мелкую реку, нащупывая ногой дно.   Мы сели с ней на балконе. Он выходил в сторону Ботанического сада. Изредка по Бибиковскому бульвару проползал, повизгивая, трамвай. На площади Владимирского собора меж больших булыжников уже выросла высокая трава.   Приближался вечер. Закатный свет, отраженный множеством оконных стекол, наполнял улицу.   - Костик,- спросила Галя,- ты, правда, напечатал несколько своих рассказов?   - Откуда ты знаешь?   - К нам как-то зашла Гильда, сестра Эммы Шмуклера. Ты ее помнишь?   - Как же! Такая длинная, нескладная.   - Ну, сейчас она, говорят, красавица. Не узнаешь. Так вот она и рассказала об этом. Что же ты нам их не прислал?   - Я привез их с собой.   - Так слушай,- таинственно сказала Галя,- ты положи их на мамину постель, на подушку, а сам ничего ей не говори. Ты знаешь, теперь это ее единственная мечта, чтобы ты стал настоящим писателем. Недавно мама сказала про тебя, что если ты сделаешь хоть немного   хорошего для людей, то этим искупишь - так она и сказала "искупишь" - все ошибки отца. Скажи, пожалуйста: то, что ты пишешь, может помочь людям, чтобы они меньше страдали? Как ты думаешь? Хлопнула парадная дверь.   - Спрячься,- быстро сказала Галя,- Это Амалия. Вот она удивится!   Я спрятался за кадку с большим олеандром. Амалия вошла, остановилась перед трюмо, подняла руки и устало поправила свои все еще красивые волосы.   - Я сижу у вас,- сказала Галя,- потому что мама жарит котлеты. И у нас чад.   Амалия усмехнулась и спросила:   - А где же он?   - Кто? - испуганно спросила Галя.   - Где он? - повторила Амалия.- Костик. В передней висит его плащ.   Тут она увидела меня, схватила за руку, вытащила на середину комнаты, обняла за шею и поцеловала несколько раз крепко и звонко, как целуют крестьянки.   Я сделал так, как мне посоветовала Галя,- положил вечером на мамину подушку три моих рассказа, вырезанных из газет, где они были напечатаны. Мама в это время возилась на кухне.   Я, конечно, струсил и тайком ушел в город. Бродя по улицам, я все время гадал,- прочла ли мама рассказы или еще нет. Наконец я не выдержал и вернулся домой.   Дверь открыла мне мама. Она взяла в ладони мою голову и крепко поцеловала в лоб. Глаза у нее были заплаканы.   - Если бы ты знал,- сказала она,- какие вещи я сейчас прочитала! Спасибо тебе, Костик. От всех нас,   и от отца, и от братьев, и от нашей несчастной Гали. Мама не могла говорить. Она села на табурет в передней.   - Дай мне воды,- попросила она.   Я принес из кухни кружку воды и дал ей напиться.   - И это мой сын,- сказала она почти шепотом и погладила мои руки.- Мой Костик!   - Ну что ты, мама! - сказал я, пытаясь ее успокоить.- Я останусь здесь, с вами.   - Не надо! - твердо ответила мама.- Иди своей дорогой. Только, смотри, не забывай нас.   Внезапно она сжалась в комок и зарыдала. Я обнял ее и прижал к себе.   - Если бы был жив отец,- сказала она, глотая слезы.- Если бы он был жив! Как бы он был счастлив. Он был чудный человек, Костик. Самый чудный человек на свете. Я ему все простила. И ты его прости. У тебя была тяжелая молодость. Теперь мне и умереть не страшно. Но обещай, что, если я умру, ты возьмешь к себе Галю.   Я обещал ей это, но все случилось совсем не так, как ожидала мама. Она не увидела даже моей первой книги. Жизнь распорядилась с ней и с Галей круто и несправедливо.   Как-то летом я уехал в Поти, в Колхиду, готовился писать книгу о субтропиках. В Поти я заболел каким-то "синим" сыпным тифом, долго лежал в больнице, долго боролся со смертью, а в это время мама умерла в Киеве от воспаления легких. Через неделю умерла Галя. Без мамы она не могла прожить даже нескольких дней. Отчего она умерла, никто не знал, и выяснить это не удалось.   Амалия похоронила маму и Галю рядом на Байковом кладбище в страшной тесноте сухих заброшенных могил.   С трудом я нашел их могилы, заросшие желтой крапивой,- две могилы, слившиеся в один холм, с покороблен   ной жестяной дощечкой и надписью на ней: "Мария Григорьевна и Галина Георгиевна Паустовские. Да покоятся с миром!"   Я не сразу разобрал эту надпись, смытую дождями. Из трещины в дощечке тянулся бледный, почти прозрачный стебелек травы. И странно и горько было думать, что это - все! Что этот стебелек - единственное украшение их тяжкой жизни, что он - как болезненная улыбка Гали, как маленькая слеза из слепых ее глаз, застрявшая на ресницах,- такая маленькая, что никто и никогда ее не увидит.   Я остался один. Все умерли. Мать, давшая мне жизнь - не напрасную и не случайную,- лежала здесь, под глинистой киевской землей, в углу кладбища, рядом с полотном железной дороги. Сидя у могилы, я чувствовал, как содрогалась земля, когда проносились тяжелые поезда. Должно быть, и там, в могиле, мама тревожилась обо мне, как тревожилась в жизни. Она часто смотрела мне в глаза и спрашивала:   - Ты ничего от меня не скрываешь, Костик? Смотри. не скрывай. Ты же знаешь, что я готова пойти на край света, чтобы тебе помочь.   Полевая тишина   Тогда, в августе 1923 года я вернулся из Киева в Москву.   Денег у меня оставалось на месяц полуголодной жизни. Надо было искать работу в московских газетах. Но вместо этого я, измученный недавней закавказской жарой, мечтал о сырых рощах и прохладных реках Средней России, мечтал непременно съездить, хотя бы ненадолго, в какую-нибудь деревенскую глушь. Кроме того, я   хотел, начиная новую полосу жизни, попрощаться - и теперь уже навсегда со старой деревней. Я знал ее воочию, а не только по рассказам Чехова и Бунина.   Попрощаться мне помог случай. В Москве я на время поселился в Гранатном переулке у прежней своей хозяйки, в комнате жильца, уехавшего в командировку.   В квартире все еще жила моя соседка по семнадцатому году - веснушчатая курсистка Липочка. Она никак не могла окончить медицинский институт.   К Липочке, как и пять лет назад, приезжали из рязанской деревни земляки, привозили мед и яблоки, а увозили все, что бог дал раздобыть в Москве,-даже паклю и пачки старых газет на раскурку.   Отец Липочки был сельским священником под Рязанью. Это обстоятельство Липочка тщательно скрывала, но я случайно узнал об этом еще в семнадцатом году. При мне Липочка насмешливо называла отца "мой попик".   К нему, по совету Липочки, я и поехал пожить две-три недели.   Ока разделяет Рязанскую область на две обособленные части: северную лесистую и болотистую и южную - полевую и овражную. Село Екимовка, где жил отец Липочки, лежало в южной части, среди бесконечных полей.   Я был огорчен, что еду в безлесные места. Но как только я вышел из теплушки на полустанке Стенькино за Рязанью, то тут же забыл о своем огорчении.   В лицо мне подуло теплым воздухом ржи. Полевая тишина, не задетая ни единым звуком, кроме отдаленного гудка уходящего поезда, подошла вплотную.   Я немного постоял под старыми вязами на платформе и услышал давно позабытый запах дегтя от тележных колес. К одному из вязов была привязана телега. Серый мерин дремал, подрагивая сухой кожей,   Телегу выслал за мной отец Липочки. Возница - мальчишка лет двенадцати, по имени Влас - конопатый и хмурый,- всю дорогу старательно хлестал мерина по впалым бокам. На мои вопросы Влас отвечал только одно:   "Откуль я знаю".   Мы долго ехали молча. Потом Влас собрался, наконец, с духом и сказал:   - Батюшка наш, отец Петр, вдовый. Старенький и глуховатый. А мерина этого ему ссудил председатель. Из комитета бедноты.   Вскоре над шелестящим морем ржи возникли белая колокольня и зеленый купол церкви. Крест на куполе покосился и был готов вот-вот свалиться. На нем сидели, толкаясь и склочничая, воробьи.   Дом отца Петра стоял за селом, вблизи церкви. Он так зарос бузиной и одичалой сиренью, что виднелось только крылечко.   Отец Петр вышел в старом чесучевом подряснике. Низенький, с тощими косицами седых волос на затылке, он заглядывал мне в лицо водянистыми глазами и говорил, шепелявя:   - Спасибо, не побрезговали навестить старика. Житьишко у нас скудное. Но, как говорится, "буду есть мякину, а Екимовки не кину". Отдыхайте. Воздух у нас. богатый.   И я поселился в доме, где весь день копошился глуховатый старик. \   - Уж и не знаю,-говорил он тоном заговорщика,- почему не тронули меня, раба божьего? Или снизошли к престарелости моей? Или оттого, что приход этот нищенский, бездоходный? Самый никудышный приход в Рязанской епархии. Только садом да картохой я и живу. Яблони - все перестарки. Плод имеют махонький, червивый. И цена этим яблочкам - две копейки за меру.   Липочка, вот, помогает, а то давно бы меня сволокли на погост.   В доме было сумрачно, прохладно. Дряхлая чистота поселилась здесь, видимо, давно. Некрашеные выскобленные полы казались седыми.   Пахло лампадным маслом. За киоты были заткнуты пучки сухого зверобоя. Книг не было, кроме Часослова и зачитанного романа Засодимского "Хроника села Смурина". Чернила в баночке заросли белой плесенью.   Главным обитателем дома, как и окрестных полей, была оцепенелая тишина. Изредка ее нарушало уверенное гудение шмеля. Он облетал комнаты, как владелец. Насердившись и наворчавшись, он с облегчением вылетал в распахнутое окно, в зной и лазурь уснувших полей.   Шмель улетал, и снова возвращалось безмолвие. Отец Петр тихонько прокашливался и запевал дрожащим тенорком: "Объяли мя муки смертные, и потоки беззакония устрашили мя", но тотчас спохватывался и замолкал, боясь меня обеспокоить. И снова тишина. Только ветер иногда прошумит по саду и подымет на окошках ситцевые занавески.   Я отдыхал в этой скудной обители. Мысли подолгу задерживались на всем, что происходило вокруг. Я испытывал непрерывную радость от близости к земле, к России. Тогда я полностью почувствовал, что она действительно моя. Великие судьбы и потрясения ждали ее. Это было ясно всем, даже недалекому отцу Петру. Я же твердо знал, что прелесть ее полей, ее далей, ее небес всегда останется удивительной и неизменной.   Около дома раскинулся сад, разросшийся по своему усмотрению и потому особенно живописный. Огромные лопухи, похожие на слоновые уши, росли рядом с крапивой в человеческий рост,   Днем сад вяло опускал листья. Август стоял жаркий. Я радовался самой малой тени от облаков, величаво проносивших в вышине свои белоснежные громады. Но все же жара была мягкая, совсем не такая изнурительная и зловещая, как в Закавказье.   Зато каким роскошным, тенистым, зачарованным и полным дыхания бурьяна становился сад к вечеру! Какие свежие воздушные волны заполняли его к ночи и оставались в нем до утра!   Туманно светил в конце сада закат. Протяжно пел, замирая за речкой Павловкой, пастуший рожок.   Отец Петр зажигал в зальце кухонную лампочку, и день сменялся успокоительной ночью.   Пожалуй, лучше всего в Екимовке были вечера - как бы нарочно созданные, чтобы показать певучесть женских и детских голосов, скликавших телят и гусей.   Каждый вечер соседская девушка Луша пригоняла на двор к отцу Петру бычка с влажными каштановыми глазами. Луша шепотом здоровалась и, боясь расспросов, убегала. Но все же я каждый раз замечал ее вспыхнувшее тяжелым румянцем лицо. Замечал мгновенный, как зарница, любопытный взгляд из-под пыльных ресниц.   Когда Луша убегала, отец Петр говорил:   - Крестница моя. Возросла в этой пустыне, как Марья-царевна.   Однажды к отцу Петру, очевидно узнав о моем появлении, приехал лукавый отец благочинный.   Он был оранжево-рыжий, носатый, говорил сиплым фальцетом, и ряса у него была разодрана на животе и заду.   Он тут же сообщил, что устроил лаз в заборе своего сада, дабы внезапно прокрадываться с тылу и ловить   Мальчишек - "яблококрадов". Но лаз оказался узковат, и, торопясь пролезать в него, отец благочинный изодрал одеяние.   Отец Петр при виде благочинного онемел. Он только беспрерывно кивал, соглашаясь со всем, что говорил благочинный. А тот объяснял, что нужна большая политичность, чтобы оградить пастырей от всяческих бед и находиться в хорошем расположении с властями.   Потом отец Петр сходил куда-то неподалеку и принес бутылку мутного самогона. Он вонял керосином и гнилым хреном. Но отец благочинный выпил под вареную картошку два граненых стакана этой жидкости, тотчас захмелел и начал нести околесицу.   - После господа нашего Иисуса Христа и блаженных святителей церкви,заговорил он, рыгая,- пуще всего уважаю большевиков. Люблю решительных мужчин. Поскольку сам прославлен на всю епархию отвагой. У меня разговор простой. Согрешит чего-нибудь вот такой попик гугнивый, я его - хвать за загривок и так единожды тряхану, что мозги у него разболтаются в окрошку. Тогда тряхану вторично - и мозги станут на место! Других мер не применяю. Из сострадания.   Отец Петр поежился. Косицы его тряслись на затылке.   - Вот, скажем, сей глуховатый иерей отец Петр! Что с него взять? Соленый огурец да облезлую камилавку? Отец Петр хихикнул.   - Я безгрешен,- сказал он с опаской.- Мне намедни восьмой десяток пошел.   - Грехов на тебе, понятно, нету по дряхлости тела и убогости разума.   - Напрасно вы так говорите,- заметил я благочинному.- Отец Петр - добрый человек. Зачем его обижать.   - А он не обижается,- благочинный повернулся к отцу Петру.- Вот видите, кивает. Смирение пастырское   предписывает ему сносить безропотно и глад и поношение. А вы, молодой человек, за пастырей заступались бы не здесь, в Екимовке, а там, в Москве, в Кремлевских палатах, где новые кесари пекутся о благе народа. Все хорошо у большевиков, все одобряю, кроме запрета держать лошадей и устраивать конские ярмарки. Я на коней был первый мастак от Рязани до Липецка. Ни одной ярмарки без меня не обошлось. Как взойду на ярмарку, так всех цыган-барышников будто корова слизнула. Крепко я им холки накручивал! А вы говорите,- большевики!   Отец благочинный внезапно замолк, опустил голову на грудь и страшно захрапел. Так прошло несколько минут.   - Срам! - сказал мне шепотом отец Петр.- Заметут его большевики! Ой, заметут!   - Не заметут! - неожиданно и совершенно спокойно ответил отец благочинный, открыл глаза и оглушительно чихнул.- Не радуйся, отче Петр! - Он чихнул второй раз.- Как бы тебя самого не замели из Екимовки.   Благочинный чихнул в третий раз, потом - в четвертый, и вскоре зальца начала дребезжать и позванивать от его богатырского чиха.   Наконец благочинный отчихался, вытащил из кармана обширный красный платок, обстоятельно вытер лицо и сказал ясным голосом:   -У меня хмель выходит чихом. В каком бы опьянении я ни находился, а на двадцатом чихе я тверезый. Как стеклышко! Такая особенность!   Он встал, попрощался и напоследок сказал отцу Петру:   - Сиди! Никто тебя не тронет. Ни Советская власть, ни церковная. Христос, истинный бог наш и пречистая его матерь услышат твои вопли и завывания, отче Петр.   Благочинный уехал, а отец Петр взял большие ключи от церкви и поплелся служить молебен, очевидно, по случаю избавления от благочинного.   Я пошел вслед за ним посмотреть церковь. Я в ней еще не был. Она делилась на зимнюю и летнюю. Зимняя была внизу. В сильные морозы ее протапливали. Летняя помещалась вверху, на втором этаже. Она была светлая, залитая сейчас солнцем. В его лучах розовела водянистая церковная роспись.   Отец Петр надел епитрахиль и начал служить. По глухоте своей он себя не слышал и потому то выкрикивал молитвы во весь голос, то бормотал их едва слышно, почти засыпая.   Я распахнул рассохшееся запыленное окно, сел на подоконник - и передо мной как бы промыли небо яркой водой. Облака тесно толпились от одного до другого края земли. Они плыли по выпуклому поднебесью, подергиваясь сизой тенью.   Отец Петр служил долго. Облака за это время начали громоздиться башнями, подножия их стали темнеть. Потом бледная вспышка огня озарила их до самой глубины. Над полями пролетел, наклонив к земле рожь, короткий ветер.   Но гроза не пришла. Должно быть, август уже потерял грозовую силу. Гроза уже не могла раскатываться по полям, неся столбы пыли, зловеще блистая, припечатывая дороги крупными вескими каплями.   На паперти отца Петра ждал костистый крестьянин Никифор - отец Луши.   - За Лушу сватается жених самостоятельный,- сказал он, не глядя на отца Петра.-Благословите сыграть свадьбу, батюшка.   - А кто таков? - спросил отец Петр. Он устал, и руки у него, когда он снимал епитрахиль, сильно тряслись.   - Портной из Сторожилова.   - Молод?   - Да так... годов пятьдесят, не боле.   - Человек-то хороший?   - А шут его знает. Обыкновенный. Закладывает маленько. А вот лицом вроде не вышел. Рябой. Да не квас же Лукерье пить с его ряшки. Правда, вдовец. Двое ребят на шее.   - Полюбовно выходит?   - Да, господи! - вскричал Никифор.- Мне-то, сам понимаешь, жалко ее портить. Одно соображение,- при заработке он. Государственный портной. Моя старуха прямо Лукерью зубами грызет: выходи да выходи. Она у меня знаешь какая старуха. Зрак у нее завидный на все.   - Да уж знаю,- вяло согласился отец Петр.- Дело ваше, родительское.   Мы спустились с паперти. Отец Петр брел, опираясь на посошок.   Снова вдали в темном облаке мигнул бледный свет.   - Как вы думаете,- спросил я отца Петра,- Луша любит его или нет?   - Какое там - любит! - с сердцем ответил отец Петр.- Да все равно, пора выходить. Дело крестьянское.   Отец Петр помолчал и заговорил, что скоро начнут убирать хлеб. Из Рязани, сказывают, придут новые советские косилки. Они весь клин до самого Стенькина уберут, сказывают, за один день. Какие только чудеса даст бог увидеть на свете!   В Екимовке работали почти одни женщины. Мужчины уходили на заработки в соседние города - Михайлов, Рязань, Пронск, Коломну, в самую Москву. Они приезжали в Екимовку только в пору горячих полевых работ. Кое-кто привозил семьям гостинцы. После побывки мужей женщины ходили в новых баретках, а ребята с утра до вечера дудели в свистульки и верещали трещотками.   Работа для женщин была непосильной. После революции наделы выросли, помещичьи и монастырские земли   отошли к крестьянам, и управиться со всей этой землей было трудно. Машин в то время почти не водилось. Хлеб и сено убирали вручную.   Всей сельской жизнью управлял комитет бедноты. Ему беспрекословно подчинялись. Но все же полагалось ругаться с председателем комитета, бывшим солдатом по прозвищу "Один момент". Для него не существовало трудностей, и любое дело он решал быстро, приговаривая:   "Это мы - мигом! Один момент!"   Прощание мое с деревней затянулось. Я медлил возвращаться в Москву, боясь неизвестности.   Но все же надо было в конце концов уезжать.   До Рязани ехала со мной Луша,- мать послала ее в город купить марли на подвенечную фату.   До полустанка Стенькино мы шли с Лушей полями и всю дорогу молчали. Поверх линялого ситцевого сарафана Луша надела тесную черную жакетку, русые косы подвязала белой косынкой и шла, почти не подымая глаз от смущения.   По небу однообразно тянулись синеватые холодные тучи. Луша задевала подолом подсохшие по осени травы. Только цикорий и дикая рябинка - желтая, как горчица,- еще не увядали и безмятежно и ярко дожидались ненастья.   Я старался запомнить все: каждый сжатый колос, блестевший слюдой на стерне, каждый короткий взгляд Луши - вопросительный и несмелый. Мне казалось, что она хочет спросить меня о чем-то, но не решается. И я, признаться, был рад, что она ни о чем меня не спрашивает.   О чем она могла спросить? Выходить ли ей замуж? Я бы начал ее отговаривать и наговорил бы, наверное,   много такого, чего бы она но поняла. А если бы и поняла, то испугалась.   В этой простой девушке с шершавыми маленькими руками, в ее стремительной улыбке, в наклоне ее лица - покорном и нежном - было столько неясного обещания любви для кого-то еще неизвестного, но совсем не для того, за кого ее выдавали, что идти с ней рядом было и грустно и радостно. Всю дорогу мне почему-то хотелось заботиться о Луше, прикрывать ее от резкого ветра, дувшего в спину. Чем дальше мы шли, тем она все чаще поправляла под косынкой светлый локон.   В теплушке мы сели на дощатые нары. Знакомые поля нехотя поползли мимо. Вагоны погромыхивали на стыках. Мальчишка в новом картузе пронзительно свистел на губной гармонике.   Я занозил ладонь о неструганую доску нар. Луша испугалась. Она осторожно вытащила занозу и совершенно по-детски зализала ранку языком.   Расстались мы в Рязани на товарной станции. Все пути были засыпаны шелухой от подсолнухов. Ходили, матерясь, маслянистые кочегары. В липах у переезда орали галки.   Я пожал ее маленькую твердую руку, и Луша ушла, не оглянувшись. Но уходя, она все время, как и в полях, нервно поправляла косынку на растрепавшихся косах.

thelib.ru

Книга скитаний - Константин Паустовский

Загрузка. Пожалуйста, подождите...

  • Просмотров: 4116

    Чудовища не ошибаются (СИ)

    Эви Эрос

    Трудно жить и работать, когда твой сексуальный босс — чудовище с девизом «Я не прощаю ошибок». А уж…

  • Просмотров: 3553

    Покорность не для меня (СИ)

    Виктория Свободина

    Там, где я теперь вынужденно живу, ужасно плохо обстоят дела с правами женщин. Жен себе здесь…

  • Просмотров: 3432

    Игрушка олигарха (СИ)

    Альмира Рай

    Он давний друг семьи. Мужчина, чей взгляд я не могу выдержать и десяти секунд. Я кожей ощущаю…

  • Просмотров: 3199

    Всё, что было, было не зря (СИ)

    Александра Дема

    Очнуться однажды утром неожиданно глубоко и прочно беременной в незнакомом месте, обзавестись в…

  • Просмотров: 2895

    Строптивица для лэрда (СИ)

    Франциска Вудворт

    До чего же я люблю сказки… Злодей наказан, главные герои влюблены и женятся. Эх! В реальности же…

  • Просмотров: 2892

    АН-2 (СИ)

    Мария Боталова

    Невесты для шиагов — лишь собственность без права голоса. Шиаги для невест — те, кому нельзя не…

  • Просмотров: 2719

    Тиран моей мечты (СИ)

    Эви Эрос

    Я никогда не мечтала о начальнике-тиране. Что же я, сама себе враг? Но жизнь вносит свои коррективы…

  • Просмотров: 2442

    Домовая в опале, или Рецепт счастливого брака (СИ)

    Анна Ковальди

    Он может выбрать любую. Магиня-огневка, сильнейшая ведьма, да хоть демоница со стажем! Но…

  • Просмотров: 2088

    Тьма твоих глаз (СИ)

    Альмира Рай

    Где-то далеко-далеко, скорее всего, даже не в этой Вселенной, грустил… король драконов. А где-то…

  • Просмотров: 2068

    Моя (чужая) невеста (СИ)

    Светлана Казакова

    Участь младшей дочери опального рода — до замужества жить вдали от семьи в холодном Приграничье под…

  • Просмотров: 2036

    Соблазн двойной, без сахара (СИ)

    Тальяна Орлова

    Брутальная романтика, или два зайца под один выстрел. Да, черт возьми, мне нужна эта работа! Один…

  • Просмотров: 1897

    Графиня поневоле (СИ)

    Янина Веселова

    Все мы ищем любовь, а если она ждет нас в другом мире? Но ведь игра стоит свеч, не так ли?…

  • Просмотров: 1888

    Он рядом (СИ)

    Фора Клевер

    Утро добрым не бывает… В моем случае оно стало просто ужасным! А всему виной он — лучший друг…

  • Просмотров: 1752

    Пока не нагрянет любовь

    Ирина Ирсс

    Один нежеланный поцелуй может перевернуть весь твой мир с ног на голову, особенно если узнается,…

  • Просмотров: 1713

    Свадебный салон, или Потусторонним вход воспрещен (СИ)

    Мамлеева Наталья

    Я выхожу замуж! В другом мире. В одной простыне! И жених еще такой ехидный попался, хотя сам не в…

  • Просмотров: 1487

    Вдруг, как в сказке (СИ)

    Александра Дема

    Очнуться однажды глубоко и прочно беременной в незнакомом месте – это ли не счастье? Особенно, если…

  • Просмотров: 1410

    Невеста из мести (СИ)

    Елена Счастная

    В королевстве Азурхил великое событие: рано овдовевший правитель ищет себе новую жену. Со всех…

  • Просмотров: 1286

    Между двух огней или попаданка планеты Пандора (СИ)

    Anastasia Orazdyrdieva

    Я обычная девушка учусь на втором курсе юрфака . Живу вполне обычно, но однажды все пошло не так…

  • Просмотров: 1261

    Помощница лорда-архивариуса (СИ)

    Варвара Корсарова

    Своим могуществом Аквилийская империя обязана теургам, которые сумели заключить пакт с существами…

  • Просмотров: 1203

    Черная кошка для генерала (СИ)

    Валентина Елисеева

    Что делать, если вас оболгали, крупно скомпрометировали, а теперь принудительно волокут к алтарю…

  • Просмотров: 1171

    Деревенская сага. На круги своя, или под властью желания (СИ)

    Степанида Воск

    Расул — молод, сексуален, богат. Он устал от шума большого города и жаждет новых впечатлений.…

  • Просмотров: 1128

    Ш - 2 (СИ)

    Екатерина Азарова

    Я думала, что если избавлюсь от Алекса, моя жизнь кардинально изменится. Примерно так все и…

  • Просмотров: 1103

    Невеста из проклятого рода 2

    Кристи Кострова

    Проклятие снято, и моя магия свободна. Однако появилась новая проблема: стихии выдали меня замуж,…

  • Просмотров: 1090

    Книга правил (ЛП)

    Блэквуд Дженифер

    Несколько правил, которые должны быть нарушены.Руководство по выживанию второго помощника Старр…

  • Просмотров: 993

    Мой снежный князь (СИ)

    Франциска Вудворт

    Вы никогда не задумывались, насколько наша жизнь полна неожиданностей? Вроде бы все идет своим…

  • Просмотров: 975

    Твои грязные правила (СИ)

    Виолетта Роман

    Я не хотела, но он заставил... Искусный манипулятор, ему плевать на жизни других. Я думала, что…

  • Просмотров: 869

    Пламенное сердце (ЛП)

    Джоанна Блэйк

    Я тушу пожары всю свою жизнь. Я чертовски хорош в этом. Я известен своей храбростью, мужеством и…

  • Просмотров: 826

    Хищник цвета ночи (СИ)

    Татьяна Серганова

    Мой начальник красив, умен, обворожителен. А еще Ник Н’Ери хищник, привыкший получать то, что…

  • itexts.net