Текст книги "Табак". Книга табак


Читать книгу Табак Димитра Димова : онлайн чтение

Димитр Димов

Табак

Часть первая

I

Сбор винограда подходил к концу.

Из маленьких дач и кирпичных строений, разбросанных среди виноградников, неслись то дружные песни, жизнерадостные и быстрые, как хороводные, то протяжные напевы одиноких певцов, исполненные печали, улетавшей в синее небо. Солнце светило неярко, листья на шелковицах, грушах и айвовых деревьях, посаженных вокруг дач, тихо опадали при каждом вздохе ветерка, а пожелтевшие виноградные лозы, подвязанные лыком, беспомощно никли под тяжестью обильного урожая. Сборщики винограда – в большинстве молодежь – с корзинами в руках сновали между кустами по рыхлой песчаной земле. Они весело пересмеивались и шутили. Время от времени веселье становилось слишком шумным, и тогда старшие останавливали молодежь. Виноград «памид» сборщики небрежно сваливали в кадки и корзины, а янтарно-желтый «болгар» и покрытый синеватым налетом «мускат» заботливо укладывали в неглубокие ящики, чтобы потом засыпать его отрубями и так сохранить до поздней осени. Когда же парни и девушки собирались около кадок или присаживались закусить, они швырялись виноградинами и кричали, но в криках этих был какой-то буйный надрыв, а в дерзких шутках – грусть: все знали, что опьянение солнцем, любовью и сладким виноградом продлится всего лишь несколько дней.

Ирина – дочь Чакыра, известного всему городу старшего полицейского околийского управления,[1] – веселилась вместе со всеми. Она даже позволила себе поболтать с одним приятным, но избалованным молодым человеком, который пришел на отцовский виноградник, конечно, не работать, а просто так, поглазеть от скуки на сбор винограда, и все время вертел на пальце поводок – он повсюду водил с собой собаку овчарку. Молодой человек был сыном депутата, и семья его считалась одной из самых видных в городе. Но Ирине он не понравился – слишком уж смело шутил. Ей казалось, что девушку своего круга он развлекал бы по-иному. Немного уязвленная и вдобавок досадуя сама на себя – не надо было смеяться так громко, когда он острил, – она решила идти домой. Взяв корзину с десертным виноградом, Ирина пошла по тропинке, которая выводила на древнюю римскую дорогу, и никто не заметил ее ухода. Глубоко задумавшись, она чуть не разминулась со своим двоюродным братом Динко – деревенским парнем в одежде из домотканого сукна и в царвулях,[2] которому Чакыр скрепя сердце предоставлял кров и стол, чтобы тот мог доучиться в гимназии. За это родственное благодеяние Динко все лето обрабатывал виноградники и табачное поле своего дяди.

– Отец велел тебе вернуться засветло, – сказал он Ирине, когда они встретились.

– Иду, иду, – сердито отозвалась девушка.

Чакыр не доверял молодежи. После захода солнца он не оставлял Ирину вдвоем даже со своим родным племянником. Он был непоколебимо убежден, что для устоев нравственности нет ничего опаснее темноты – особенно во время сбора винограда, когда молодежь начинает беситься, – и потому запрещал дочери возвращаться домой после заката.

– Он сказал, чтобы ты набрала и муската, – добавил Динко.

В голосе его прозвучала ирония – как всегда, когда он говорил о дяде. Динко был крупный красивый парень с русыми волосами и зеленоватыми глазами, но Ирина стыдилась своего родства с ним, так как он ходил в гимназию в царвулях и с сумкой из пестрядины.

– Набрала!.. – с досадой буркнула Ирина.

Она шла меж виноградников по древней римской дороге; учитель истории в гимназии говорил, что дорога эта проложена еще во времена императора Траяна. У каменных стен, которыми были укреплены откосы, чтобы не оползала почва, росли шалфей и ежевика, уже тронутые осенней желтизной, и кусты шиповника с оранжевыми плодами. Некоторые виноградники уже опустели – урожай собрали. Только пугала с растрепанными соломенными туловищами, в широкополых шляпах одиноко торчали на кольях и уныло шевелили на ветру своими лохмотьями. От пестрой увядающей растительности, от иммортелей и лютиков, что росли у обочины, веяло покоем, а тишина и неяркое солнце насыщали этот покой сладостной печалью.

Римская дорога вела к шоссе. Выйдя на него, Ирина остановилась и немного отдохнула, потом взяла тяжелую корзину в другую руку и пошла в сторону города. Холмы, покрытые виноградниками, остались позади. Она обернулась и окинула их взглядом. Вот прошел и этот сбор винограда, миновало и это лето, и этот год, а ничего интересного так и не случилось, подумала она, и ей стало грустно. Она не могла вести себя проще, сблизиться с соседскими девушками, шутить, как они, с парнями с улицы. Сверстницы ее были девушки простые, грубоватые, не следили за своей внешностью и не сознавали этого, ибо не стремились к иной жизни. Их отцы – мелкие ремесленники, рассыльные из общины, мастера табачных складов – по-разному пополняли доходы семьи: одни обрабатывали свои загородные клочки земли, выращивая табак или виноград, другие варили ракию.[3] Девушки эти выходили на улицу нечесаные, в налымах,[4] прогуливались по площади в цветастых платьях и довольствовались обществом тех мужчин, которые за ними ухаживали, о других и не мечтали. С девицами из интеллигентных семей Ирина не дружила тоже, оскорбленная их надменностью. Они даже учителям отвечали высокомерно, и, если одна из них получала за полугодие пятерку вместо шестерки, отец ее тут же отправлялся к директору требовать объяснений.

По обеим сторонам шоссе простиралась волнообразная красноватая равнина, засаженная табаком. Кое-где на табачных плантациях все еще собирали верхние, наиболее ароматичные и ценные листья – «уч» и «ковалаш». Немного погодя по шоссе проехала двуколка того молодого человека, с которым Ирина разговаривала на винограднике. Он улыбнулся ей рассеянно и снисходительно. Молодой человек тоже возвращался в город, но ему и в голову не пришло предложить Ирине подвезти ее. Ведь люди могли увидеть, что с ним в двуколке сидит девушка «из простых», дочь полицейского, а это было несовместимо с достоинством человека, принадлежащего к местной знати.

Ирина опустила голову. И не потому, что устала от долгой ходьбы или была оскорблена поведением молодого человека, просто она поняла, что и он ничтожество, такое же провинциальное ничтожество, как ее поклонник – учитель пения, у которого волосы лоснились от бриллиантина, как те неизвестные писаки, от которых она получала анонимные любовные послания, как вся эта орава мужчин с тупыми лицами, старательно подстриженными усиками и яркими галстуками, которая вечером гуляла по площади и грызла семечки в кино.

Девушка вздохнула. Скорей бы кончить гимназию и уехать в Софию, а там поступить на медицинский факультет… Она знала, как ей надо жить и чего добиваться в жизни. Она представила себе чистые желтые плитки мостовой на бульваре Царя Освободителя, неоновые рекламы, таинственно мигающие в синих сумерках, кондитерские, где за столиками сидят элегантные мужчины и красивые женщины, кинотеатры с большими экранами и удобными мягкими креслами, заполненные изысканной публикой, а не серой толпой, которая плюется шелухой от семечек и пахнет чесноком.

Резкий мужской голос внезапно прервал ее мысли:

– Постой!.. Дай мне одну кисть!..

Она вздрогнула, услышав вдруг в глухом месте этот невежливый окрик, так грубо вернувший ее к действительности. Сердце ее забилось, и, подняв голову, она увидела, что перед ней стоит сын учителя латинского языка, прозванного Сюртуком.

Это был хмурый, неприветливый, замкнутый юноша, который не имел определенных занятий с тех пор, как окончил гимназию. Он был худой, щуплый, да и не мудрено – ведь семья Сюртука жила в нищете и вечно недоедала. Лицо бледное, глаза темные, глубоко сидящие и пронзительные. Местные девушки его избегали, но и он не очень-то интересовался ими. Ирина видела его во дворе гимназии, часто встречала на улице и всегда с удивлением отмечала, что он не обращает на нее ни малейшего внимания. Встретив его, Ирина всякий раз долго думала о нем. Ей казалось, что это холодное, с правильными чертами лицо понравилось бы женщинам, о которых она читала в романах. Но ее оно не особенно привлекало. В часы вечерних сумерек, когда Ирина отдыхала от чтения или дневной работы, она создала себе идеал красивого мужчины. Человек, которого она могла бы полюбить, должен быть высоким, с длинными стройными ногами и тонкими красивыми руками; он должен быть сухощавым, но крепким, с резкими чертами лица, на котором запечатлелись следы глубоких страстей. Сын Сюртука не походил на этот образ, однако в нем было что-то смущавшее ее. Он был совсем не такой, как другие юноши городка.

Сейчас он стоял перед ней – невысокий с непокрытой головой, с холодным лицом, в помятом дешевом костюме и запыленных ботинках. В руке у него была книжка в картонном переплете, а из кармана пиджака торчали галеты. Наверное, он провел вторую половину дня на воздухе, где-нибудь в тени под деревом, и теперь возвращается домой. Как всегда, он не узнал ее. Должно быть, подумал, что это девушка с окраины – то ли горожанка, то ли крестьянка – и виноград она несет в город на продажу.

– Дашь мне винограду? – спросил он.

– Бери! – ответила она резко.

Она была возмущена его невежливостью. Вот и отец его тоже привык обращаться к ученицам с обидным пренебрежением – на «ты».

– Я заплачу, конечно, – проговорил он, вынув две мелкие монеты и внимательно их разглядывая, словно это были его последние деньги.

– Ты ошибся! – сказала Ирина. – Я не торговка.

Он посмотрел на нее равнодушно, но вдруг взгляд его изменился. Наконец-то он ее увидел. Наконец-то заметил, что она красива и вылеплена из особого теста.

– Верно, па торговку ты не похожа, – признал он свою ошибку, ничуть не смутившись.

Он скользнул глазами по старенькой блузке, выгоревшей юбке и парусиновым туфлям, надетым на босу ногу. Девушка была хорошо сложена, а в чертах ее красивого лица было столько жизни! Здоровая кровь окрашивала ее слегка загоревшую кожу румянцем медного оттенка. Густые черные волосы были искусно уложены валиком, орлиный нос придавал ее красивому лицу несколько высокомерную серьезность. Все это показалось ему забавным. Он упорно смотрел на Ирину удивленным взглядом, и это ее обижало. Во взгляде его было что-то неумышленно дерзкое. Но вместо того чтобы рассердиться, она выставила локоть руки, на которой держала корзину, и сказала:

– Возьми.

Рука у него была сильная, смуглая и загорелая, с изящной кистью, с чистыми и ровно подрезанными ногтями.

Он засунул книгу в карман и взял одну гроздь.

– Что это за книга? – жадно спросила Ирина.

– Немецкая книжка о табаке.

– Ой, как неинтересно!.. Как ты можешь читать такие книги?

– А что читать?

– Романы.

– Нет, я романов не читаю, – сказал он.

Она сжала губы в презрительной гримасе. Потом предложила ему взять еще одну гроздь и хотела было идти.

– Я провожу тебя до города, – сказал он, с удовольствием поедая виноград.

Ирина равнодушно усмехнулась. Она ничего не имеет против.

– Я Борис Морев, сын Сюртука, – представился он, словно решив поиздеваться над отцом. – Ты знаешь Сюртука?

– Ох, и еще как! – ответила Ирина с притворным ужасом.

И тут она вспомнила, что упрямый латинист никогда ученицам не ставит шестерки. А это может помешать ей поступить на медицинский факультет.

– Откуда ты его знаешь? – спросил юноша.

– По гимназии.

– Значит, ты гимназистка! – Удивление его все возрастало. – В каком классе?

– В одиннадцатом.

– А как у тебя с латынью?

– Хорошо.

– Не верю. Как может быть хорошо, если человек свихнулся?

– Кто свихнулся? – удивленно спросила Ирина.

– Отец.

– Вовсе он не свихнулся, просто строгий.

– Нет, совсем свихнулся! – твердил Борис.

– Когда я буду сдавать экзамены на аттестат зрелости, меня освободят от латыни, – сказала она.

– Да ну?… Если так, значит, ты наверняка знаешь наизусть речь Цицерона против Каталины и можешь повторять ее, как граммофонная пластинка.

– Нет, этой речи я не знаю. Да твой отец этого и не требует. – Она поправила прическу и с живостью спросила: – А почему ты, представляясь мне, заговорил о своем отце?

– Да потому, что он весьма известная личность и все говорят, что я похож на него.

– Нет, ты на него не похож и, наверное, рад этому.

– Да, рад! – сказал Борис, засмеявшись и злобно и горько. – А твой отец кто? – спросил он, помолчав.

– Он тоже человек известный… Чакыр, полицейский, служит в околийском управлении. Слышал, наверное?

– Да, конечно, слышал.

На этом их беглый и непринужденный разговор вдруг оборвался. Они шли молча.

Немного погодя Ирина спросила зло:

– Ты удивлен?

– Нет, почему же? – ответил он спокойно.

Ирина окинула его быстрым взглядом. Ей показалось, что судьбы их в чем-то сходны. Оба они стыдились своих отцов – словно не моглр1 им простить, что те не стали министрами или депутатами.

– Я не стыжусь своего отца, – сказала она твердо.

– А я – своего, – отозвался Борис. – Но я не могу ему простить того, что он смешон.

– А что в нем смешного?

– Все… Как в любом учителишке.

– Так только школьники думают.

– Теперешние школьники умнее своих учителей и потому издеваются над ними. Зубрить латынь глупо.

Ирина стала с ним спорить, приводя книжные доводы самого Сюртука и утверждая, что тем, кто решил учиться в университете, латинский язык необходим. Борис слушал ее рассеянно, не возражая. Он только удивлялся логичности ее мыслей. Но и это открытие ничуть его не взволновало. Долгие годы безрадостного детства и безнадежной учительской бедности отца породили в его душе холод и неприязнь к миру, и он разучился волноваться.

Незаметно для себя они подошли к городу, и Борис подумал, что тут им лучше расстаться. Подавая руку Ирине, он вдруг спросил:

– Хочешь, увидимся завтра?

Дерзкий и неожиданный вопрос смутил ее. Ни в голосе его, ни в глазах не отражалось и следа волнения. В этих знакомых острых глазах, темных и пронизывающих, не было ни слащавой елейности, как у учителя пения, ни овечьей покорности, как у влюбленных в нее одноклассников. Эти глаза, казалось, проникали в нее, не выдавая своей тайны, и было в них то глубокое, жгучее и неведомое, что встречаешь только в книгах. Ирина попыталась было освободиться от их власти, уклончиво объяснив, что завтра будет занята. Но Борис прервал ее:

– Отвечай сразу! Да или нет?

– Жди меня завтра на этом же месте… После обеда… Под вязом.

Она возвратилась домой запыхавшаяся и смущенная, но приятно взволнованная. Немного погодя, пораздумав, она упрекнула себя в легкомыслии. Да разве годится порядочной девушке соглашаться на свидание за городом с незнакомым мужчиной после первого же разговора? Неприлично и то, что она, растерявшись, предложила ему встретиться под вязом, а не в какой-нибудь маленькой кондитерской в городе, где, не вызывая особых сплетен, молодые люди могут видеться открыто. К сыну Сюртука она испытывала только любопытство, – какое-то особенное, пристальное и неотвязное любопытство, которое вызывали в ней и его уменье вести разговор, и холодное пламя в его глазах, отличавшее его от других мужчин. Вскоре ей показалось, что в его лице есть что-то напоминающее ее «героя», образ которого она создала по книгам и дополнила по кинокартинам. Постепенно она осознала, что ей хотелось бы понравиться Борису, а потом показалось даже, что можно позволить ему некоторые вольности. Но эту дурную мысль она немедленно отогнала.

Чтобы успокоиться, Ирина села в саду под ореховым деревом и раскрыла книгу. Она читала без разбора все, что попадалось под руку, жадно поглощая отравленные страницы, которые раскрывали перед ней чуждые, недоступные миры. Эти миры привлекали и очаровывали ее безуспешными попытками героев спастись от самих себя, упадочной красотой своих драм и своих пороков. Если бы ее целомудренно упругое тело не было так полно жизни и сама она не была так щедро одарена природой женскими чарами – тем естественным и непринужденным кокетством, покоряющим каждого мужчину, – Ирина, несомненно, впала бы в меланхолию, потому что мир, в котором она жила, был мещански ограничен, а тот, о котором она мечтала, – сказочно прекрасен. Но даже в этом мещанском мире она ощущала радость жизни, видя, какое впечатление производит на мужчин. Она сознавала, что красива и умна и что это гораздо лучше, чем быть глупой дурнушкой, даже если отец у дурнушки не полицейский, но богатый адвокат или врач. Одноклассники Ирины ухаживали за нею, молодой учитель пения с лоснящимися от бриллиантина волосами беспрестанно старался привлечь ее внимание. И она часто получала любовные письма, обычно без подписи. Каждый из тех, кто их посылал, с тоскою надеялся, что любимая отгадает, кто он, и не отвергнет назначенного свидания. Эти застенчивые провинциальные донжуаны не смели назвать себя либо потому, что отнюдь не были уверены в успехе, либо боялись, как бы свидетельства их дерзости не попали в руки Чакыра. Ирина не смеялась над этими письмами. Всем своим пламенным существом она инстинктивно понимала, что любовь – трагическое и сильное чувство, которое следует уважать даже у глупцов. Эти письма она просто рвала, никому не показывая.

Чакыр вернулся со службы усталый, но в хорошем настроении. Это был крупный широкоплечий человек лет пятидесяти, с гладко выбритым энергичным и властным лицом. Он походил скорее на жандарма, занимающего высокий пост, нежели на провинциального полицейского. Придя домой, Чакыр повесил фуражку на деревянную вешалку в маленькой передней, расстегнул верхнюю пуговицу мундира – это он позволял себе только дома – и сел за стол, накрытый к ужину. Против него заняли свои места жена и дочь. Обычно за стол с ними садился и Динко. Это было естественно и справедливо, но раздражало Ирину, так как постоянно напоминало ей о деревенской родне, сейчас она была довольна, что Динко нет дома: он остался ночевать в шалаше на винограднике вместе со своими двоюродными братьями, которые пришли из деревни помогать сборщикам винограда.

Чакыр был сельским уроженцем, а его жена вышла из семьи обедневшего македонского ремесленника, бежавшего из Салоник после Балканской войны. По тому, как был накрыт стол и какая чистота царила в этой комнате и во всем доме, видны были ловкие и заботливые женские руки – руки болгарки из народа, хорошей хозяйки, которая возвысилась над первобытной грубостью деревенского уклада жизни и сумела использовать удобства городского быта. Салфетки и скатерть были из сурового домотканого полотна, выглаженные и всегда чистые. Хлеб, нарезанный тонкими ломтиками, лежал в плоской корзинке. Приборы были начищены до блеска. Местные крестьянки, переселившиеся в город, не могли похвастать таким же умением. А жена Чакыра научилась этому у матери еще до замужества.

Она была красивая, ладная, смуглолицая и черноглазая. Чакыр увлекся ею восемнадцать лет назад, несмотря на ее бедность; это было уже после войны, во время большой стачки, когда полиция хлынула на табачные склады усмирять рабочих. Девушка работала на складе фирмы «Никотиана» пасталджийкой – укладчицей.

От комнаты, служившей одновременно спальней и столовой, веяло мещанской простотой и любовью к порядку – казалось, будто все вещи в ней находятся именно на тех местах, где им положено быть. Железные кровати с бронзовыми шариками были покрыты узорчатыми грубошерстными одеялами. От белых наволочек на подушках пахло синькой и утюгом. Пол был розоватый, потому что его каждую неделю натирали толченой черепицей. В ситцевых оконных занавесках, в горшках с геранью, в раскрашенной гипсовой статуэтке Наполеона, купленной на какой-то ярмарке и поставленной на специально предназначенный для нее столик, в потемневших фотографиях хозяев и их близких родственников в полукрестьянской-полугородской одежде было что-то успокоительное и приятное, и это очень привязывало Чакыра к семье. Уходя со службы, он спешил скорее вернуться домой и не любил задерживаться с приятелями в кафе и трактирах. Вообще семья Чакыра жила просто и счастливо.

Как всегда, ужин прошел оживленно и весело. В этой семье очень редко кто-нибудь бывал недоволен или сердит. Питались не роскошно, но обильно. У Чакыра было кое-какое недвижимое имущество в деревне, а близ города – виноградник и табачное поле, которые он выгодно купил у каких-то несостоятельных должников. Для этого он использовал свое служебное положение, знакомство с судебным исполнителем и прижал ростовщиков. Он полагал что от этой сделки выгадали не только он и должники но был нанесен ущерб и ростовщикам.

После ужина Чакыр закурил сигарету и завел разговор о винограднике и табачном поле. За виноград ему посулили хорошую цену, да и за табак он надеялся выручить немалые деньги.

– Я и в нынешнем году продам свой урожай генералу! – важно объявил он.

Чакыр говорил о генерале запаса Маркове, директоре местного отделения фирмы «Никотиана». Вспомнив о генерале, он повернулся к Ирине и неожиданно спросил:

– Ты знаешь сыновей Сюртука?

Ирина смутилась и побледнела.

– Нет, – испуганно ответила она. – Откуда мне их знать?

Чакыр посмотрел на нее с некоторым удивлением.

– По гимназии, – сказал он.

– Подожди-ка… вспомнила!.. Я знаю младшего.

– Стефана, которого исключили!

– Да.

– Ну… что он за человек?

– Ничего… в гимназии учился хорошо. Умный парень.

– Умный, да только на пакости!.. – проговорил Чакыр, медленно выпустив дым сигареты. – И другие два брата – хороши голубчики. Старший – коммунист, сидел в тюрьме, потом куда-то пропал. А средний до сих пор болтается без работы.

– Так ты о нем спрашиваешь?

– Да, генерал хочет взять его на работу.

Волнение Ирины возросло.

– Ну и пусть берет, – проговорила она чуть охрипшим голосом.

– Так я ему и сказал. – Чакыр расстегнул еще одну пуговицу. – Может, человеком станет. Что ты про него слышала? Уж не коммунист ли он, чего доброго?

– Нет… – Ирина покраснела, – Не коммунист.

– А откуда ты знаешь?

– Я не видела его с коммунистами.

– Значит, ты его знаешь? – проворчал Чакыр, раздраженный смущением дочери.

Ирина, не отвечая, стала помогать матери убирать со стола. Раздражение Чакыра постепенно улеглось. Он вышел во двор, взобрался на лестницу и стал снимать низки табака с деревянных планок, прибитых к передней стене дома. Ирина брала у него низки, бережно складывала их и относила в сарай возле маленького огорода. Табак убирали каждый вечер, чтобы он не испортился от ночной росы. Вообще сушка табака – операция сложная, от нее зависят и цвет и запах. Табачные листья нельзя сразу после сбора вывешивать на солнце, потому что они высохнут слишком быстро и станут ломкими; их нужно оставить на два-три дня в закрытом помещении, пока они не обвянут. После этого низки вывешивают попеременно то на солнце, то в тени, пока зеленые листья не станут золотисто-желтыми. Ирина уже хорошо знала, когда табак следует вывешивать на солнце, а когда прятать в тень. Она надломила один лист и с видом знатока показала его отцу. Лист уже принял красивый кофейно-желтый цвет, но из его средней жилки вытекал сок. Табаку нужно было еще немного подсохнуть.

Вернувшись в дом, отец и дочь сели у дешевого радиоприемника послушать музыку, а потом Ирина поднялась в свою комнатку, ослепительно чистую, но обставленную очень скудно. Деньги, скопленные Чакыром, пойдут не на приданое – на них Ирина будет учиться медицине. В комнатке были только железная кровать, стол, на котором стояло простое овальное зеркало, и этажерка с книгами. Низко над столом на длинном шнуре висела лампочка с жестяным абажуром. Ирина взяла с этажерки «Пальмы на тропическом взморье» и читала до поздней ночи. Потом открыла окно, разделась и легла. Воображение унесло ее в чудесные заморские страны. Она и не заметила, как лицо ее «героя» сделалось разительно похожим на лицо второго сына Сюртука.

Городские часы пробили полночь. В окно влетал шум протекавшей поблизости бурливой речки и тонкий аромат сохнущего табака. Где-то надоедливо лаяла собака, в чистом небе мерцали яркие осенние звезды.

На другой день Ирина проснулась поздно. Мать не позволяла ей выполнять грязную домашнюю работу, от которой руки становятся красными и грубыми. В открытое окно лились теплые лучи октябрьского солнца; отсюда открывались вид на черепичные крыши соседних домов, сверкающдую на солнце речку и густые купы пожелтевших деревьев. На востоке вздымались горы, окутанные прозрачным осенним туманом, сквозь который просвечивали багряные пятна дубовых порубок и темная зелень сосновой рощи. До улицам медленно, со скрипом тащились запряженные волами повозки, нагруженные виноградом. Мать Ирины, ловкая и красивая, в пестром платочке, подметала двор, усыпанный опавшими листьями орехового дерева. У курятника, огороженного проволочной сеткой, неторопливо расхаживали индюшки и куры, а у сарая, куда складывали уголь, басовито хрюкала большая свинья.

– Пойдешь на виноградник? – спросила мать, остановившись, и пытливо посмотрела на дочь. – Отец наказывал тебе идти с утра.

– С утра не могу, – насупившись, ответила Ирина. – Сначала мне нужно сделать уроки.

Она солгала – что с нею случалось редко – и покраснела. Домашние работы по алгебре и латинскому языку она написала еще в пятницу вечером – в первый день трехдневных каникул, которые предоставлялись учащимся для сбора винограда. На виноградник она хотела пойти после обеда, так как это было самое удобное для встречи с Борисом время: в эти часы отец дежурил в полиции, мать была занята дома – присматривала за разгрузкой винограда, а Динко помогал работникам на винограднике. Ирина сошла вниз, позавтракала и вернулась в свою комнатку – такую же чистую, какой была ее душа еще вчера. Вместо того чтобы учить уроки – их она отлично запоминала, быстро проглядев заданное на перемене, – она дочитала «Пальмы на тропическом взморье», начала «Гирлянды с Гавайских островов» и погрузилась в сладостную грусть, которую возбуждали в ней эти книжки.

Чакыр вернулся к обеду и рассердился, узнав, что Ирина не ушла на виноградник с утра. Ее вчерашнее смущение встревожило его. Он поворчал, пожурил дочь за непослушание, но вкусный обед и доброе вино исправили его настроение. Виноградник дал хороший урожай, да и цена на табак поднималась. Чакыр подремал недолго, потом начистил сапоги и ушел на службу.

Ирина собралась в путь. Волосы она уложила еще с утра. Ей очень хотелось нарядиться получше – надеть белую юбку из льняного полотна и темно-синюю шелковую блузку с короткими рукавами, но она боялась вызвать подозрения матери и ограничилась тем, что надела новые спортивные туфли и простой серебряный браслет – подарок отца, полученный после продажи прошлогоднего табака.

Когда она вышла из дома и направилась к винограднику, ее охватила тревога. То был не страх – сильная, как пантера, она не боялась мужчин, – а, скорее, смущение, возникшее от неуверенности в себе. Зачем она идет на это свидание? А вдруг это усложнит ее жизнь, помешает занятиям, расстроит ее планы… Не лучше ли вернуться? Но что-то неумолимо и властно влекло ее к безработному юноше в поношенном костюме, с красивым лицом и холодными глазами.

Сбор винограда подходил к концу, и только кое-где на виноградниках еще оставались люди – они пели песни, играли на аккордеонах и гитарах. По шоссе навстречу Ирине двигались повозки, тяжело нагруженные корзинами с виноградом. В кустах стрекотали кузнечики. Откуда-то выскочил заяц и помчался по табачной стерне. Синее небо, ласковое солнце, не порождавшее ни зноя, ни духоты, горы, равнины и холмы, утонувшие в пламени умирающей растительности, дышали спокойствием, напоенным печалью и тихой чувственностью южной осени.

Борис лежал под вязом на пожелтевшей траве и, подперев голову рукой, читал книгу. Читал сосредоточенно, словно ушел из города только затем, чтобы провести день на воздухе, и не интересовался, придет ли Ирина. Заметив ее, он спокойно поднялся и сунул книгу в карман.

– Я не думал, что ты придешь так рано, – сказал он, подавая ей руку.

– Мне надо вернуться домой к семи, – объяснила она.

– У тебя строгие родители?

– Да, как все простые люди. Но я привыкла уважать их предрассудки.

– Это хорошо. – Борис посмотрел на нее испытующе, словно стараясь разгадать что-то в ее характере. – Это говорит об умении избегать лишних конфликтов.

– Просто я люблю своих родителей.

Его холодное красивое лицо с темными, глубоко сидящими глазами почему-то смущало ее.

– Готов спорить, что ты впервые пришла на свидание – сказал он, заметив, как она взволнована.

– Нет, не впервые, – солгала Ирина из гордости. – Ходила и раньше.

– Как?… За город? – спросил он с шутливым возмущением.

– Да, за город. С воспитанными мужчинами, конечно.

– Ты не умеешь лгать.

– А ты плохо поступаешь, заставляя меня лгать.

– Не так уж я плох!.. – возразил он насмешливо и добавил: – Здесь очень пыльно, да и люди ходят – еще подумают, что у нас с тобой любовь. Хочешь, пойдем через сосновую рощу к часовне?

К часовне!.. Но это очень далеко! Она не успеет вернуться домой до возвращения отца. Однако безотчетное желание новизны побудило ее согласиться.

По узкой и крутой тропинке они пересекли сосновую рощу, устланную коричневатой хвоей и напоенную запахом смолы. Холм был высокий. Часовня стояла на его вершине посреди поляны, поросшей боярышником, шиповником и бурьяном. За поляной склон круто обрывался вниз; тут были отвесные скалы и осыпи, к подножию которых подходил лес. Место было тенистое и дикое, и с него открывался красивый вид на город и долину реки. Когда они вышли на поляну, Борис снял пиджак и расстелил его на высохшей траве. Они сели против солнца, лицом к городу. Дома там, внизу, походили на крошечные игральные кости, разбросанные у реки, а между ними, на улицах и площадях, как муравьи, копошились люди. Дневной поезд из Софии полз к вокзалу, как маленькая гусеница. Пока Ирина и Борис шли рощей, они говорили о пустяках, а теперь умолкли.

– Значит, медицина!.. – сказал он слегка насмешливо и закурил сигарету.

– Да.

Она смотрела вдаль. Ее нежные смуглые щеки раскраснелись от ходьбы.

– А замуж не выйдешь?

Он усмехнулся, но Ирина этого не заметила.

– Нет, сначала окончу университет.

Она стала рассказывать ему о своих планах, призналась, что мечтает работать в далеких южных краях. Борис наблюдал за нею с холодным блеском в глазах.

– Планы хорошие, – сказал он наконец. – Так и должна жить девушка твоего типа… Но что касается южных стран, боюсь, все это глупые фантазии.

– Почему? – спросила она.

– Человек чувствует себя хорошо только там, где можно хорошо заработать.

– Ты ничуть не похож на своих братьев, – задумчиво проговорила Ирина.

– Да, ничуть. Они коммунисты.

– Что с твоим старшим братом? Чем он занимается теперь?

iknigi.net

Читать книгу Табак Димитра Димова : онлайн чтение

– Ну, как вы себя чувствуете, господин эксперт? – язвительно спросил он.

Кассир – неприятный краснощекий субъект с дерзкими, хитрыми глазками – был племянником генерала и считался человеком с большим будущим в табачной торговле. Кое-как усвоив техническую сторону дела, он уже давно подумывал о том, чтобы отстранить мастера от закупок и самому заняться ими или хотя бы стать соучастником его воровства. Он был уверен в себе и во влиянии своего дяди на Спиридонова, однако усердие Бориса его раздражало.

– Мне действительно предлагают стать экспертом, – ответил Борис, – а ты на всю жизнь останешься конторским подхалимом.

Он надел свой рабочий халат из плотной коричневой ткани и спокойно вышел из комнаты.

– Здорово он тебя срезал! – восхищенно сказала машинистка, когда дверь за Борисом закрылась.

Кассир закурил сигарету, но от злости выронил спичку и чуть не прожег свой новый костюм.

– Маньяк!.. – буркнул он, покраснев. – Вылитый отец… Сегодня же вечером скажу директору, чтобы он его уволил.

Борис вышел из комнаты машинистки и усмехнулся, вспомнив о перебранке, потом направился по темному коридору в цех, где обрабатывали табак. Он в тысячный раз почувствовал, что все его ненавидят: и директор, и служащие, и мастера, и рабочие, – ненавидят, но не решаются вставать у него на пути. Люди чувствовали его превосходство – превосходство человека способного и безжалостного. Все его предсказания оправдывались, все его предложения оказывались удачными, все его слова попадали в точку. Директор сначала отвергал его идеи, а потом проводил их в жизнь, приписывая заслугу себе. Мастера ругали его, но втихомолку старались работать лучше. Рабочие ненавидели, но слушались. Казалось, он был рожден, чтобы преуспеть в мире табака. Правда, у него не было ни тепла, ни сердечности обыкновенных людей, но мир табака в этом не нуждался. Суровый закон прибыли искал и возвышал именно таких людей.

Наконец-то он выплыл на поверхность – избавился от тяжкой работы на складе, от дурманящего запаха, от ядовитой и коварной пыли, которая разъедает легкие и ведет к малокровию. Он овладел техникой обработки табака. Уже теперь он мог бы завести собственное дело. Но зачем ему становиться мелким торгашом, продавать маленькие партии товара крупным хищникам, наживая по два-три лева на килограмме, если спустя несколько лет, приложив еще немного труда и терпения, он сможет загребать в десять раз больше? Путь к узкому, но всемогущему кругу олигархов, имеющему международные связи, проходил через «Никотиану».

Он вошел в один из цехов, где производилась обработка табака, и ему сразу же показалось, что кто-то набил ему уши ватой – так глухо и утомительно гудели вентиляторы, никогда не успевающие хорошо очистить воздух. Помещение было, как всегда, полно желтоватой табачной пыли, которая висела над рабочими облаком удушливого газа. Было что-то отвратительное и жестокое в этой раздражающей, ядовитой, мелкой, как капли тумана, пыли, которая лезла в глаза, нос, рот, горло и легкие, в волосы и в каждую складку одежды, так что избавиться от нее было невозможно, даже выйдя из склада. Запах у нее был какой-то особенный, смолистый, похожий на запах опиума; он сначала казался приятным и действовал как благовоние, но вскоре пресыщал и становился приторным и противным. В помещении стоял и другой запах, такой же противный, но не такой вредный, – запах человеческих испарений, исходивший в этот душный летний день от изможденных, худых тел, прикованных к рабочим столам и обливавшихся потом. Тут работали беременные женщины, обрекая свой плод на нездоровую жизнь уже в материнской утробе, хмурые мужчины, которые думали о зимней безработице, печальные девушки с поблекшими лицами, юноши без будущего – озабоченные и невеселые люди всех возрастов, которые нашли выход из нищеты в продаже своего здоровья на складе «Никотианы». И вся эта масса измученных людей, которые, по мнению некоторых, продавали свой труд свободно, сейчас лихорадочно работала, злобно ворчала, надсадно кашляла, глотала туберкулезную мокроту и вытирала пот грязными сырыми платками, пропитанными табачной пылью. Пожелтевшие худые пальцы быстро сортировали ядовитые листья, складывали их в кипы, увязывали в тюки. Одеревеневшие от долгого сидения колени просили движения. Забитые пылью груди томились по чистому воздуху. Уставшие лица и воспаленные глаза ждали звонка, который наконец прекратит бесконечный рабочий день.

В то время по крайней мере вопрос о том, как обрабатывать табак, еще не вызывал споров между рабочими и хозяевами. Табак обрабатывался «широким пасталом»,[16] что позволяло начинать обработку с ранней весны и, таким образом, сокращало тяжелый период безработицы. Тюки табачных листьев, привезенные из деревни, развязывались так называемыми «актармаджиями» – сортировщиками, которые раскладывали листья на отдельные кучки в соответствии с их качеством. Эти кучки перекладывали на дощечки и относили на «базар»[17] к мастеру или его помощнику. Мастер – потому-то он и назывался мастером – подбирал кучки одинакового качества, образуя из них большие однородные партии, и одновременно проверял работу актармаджий, потом распределял партии по рабочим столам – «тезгяхам». За каждым столом работало по одной «чистачке» – сортировщице и по три «пасталджийки» – укладчицы, причем одну укладчицу называли «левой», другую – «правой», третью – «капакчайкой». Сортировщица сортировала листья, присланные с «базара», и раскладывала их на четыре кучки: «левую», «правую», «правый капак» и «левый капак».[18] Укладчицы брали листья, распределенные сортировщицей, и укладывали их стопками, которые носили название: «левая кипа», «правая кипа», «левый капак» и «правый капак». Кипы относили к «денкчие» – тюковщику, который сортировал их еще раз, отбирая и укладывая на надлежащее место неправильно уложенные листья. После этого тюковщик начинал «строить» тюк в особом ящике, стенки которого изнутри были обтянуты полотном, укладывая кипы в ряды – «сары», причем «правые» кипы и «правые» капаки он клал направо, а «левые» – налево. Верх и низ тюка состояли из сплошного ряда капаков. Приготовленный таким образом тюк относили в ферментационный цех.

Эта простая на первый взгляд работа была далеко не такой механической, как казалось. Сортировка листьев, определение их качества по неуловимым для неосведомленного наблюдателя признакам, которыми они отличались друг от друга, требовали большого напряжения, и оно оплачивалось очень щедро – по мнению фирм, которые при помощи небольших прибавок к поденной плате обходили закон, запрещавший сдельную работу, чтобы повысить в конечном счете свои прибыли. В то время как табачная пыль разрушала здоровье рабочих, они стремились выработать побольше, чтобы прибавить лишний лев к поденной плате, и это истощало их нервы. То и дело вспыхивали на «базаре» ссоры между актармаджиями и помощниками мастера, между сортировщицами и мастером, между укладчицами и тюковщиком, так как все ошибки и все успехи рабочих отмечались на карточках, которые Борис завел для каждого человека на складе. В борьбе за хлеб мужчины делались грубыми, а женщины – сварливыми. Они нервно переругивались, их голоса звучали озлобленно и раздраженно. В конце концов все обрушивалось на укладчиц – работниц самой низкой категории, не смевших роптать. Мастер то и дело грозил их уволить, если они будут ломать листья дорогостоящего сорта «каба кулак». Работницы плакали и принимались более внимательно перебирать листья пожелтевшими сухими пальцами, но тогда работа шла медленнее и мир нарушали протесты тюковщиков, старавшихся прибавить к своему дневному заработку премию за лишний тюк.

Однако эта масса переутомленных, издерганных и забитых людей, казалось бы совершенно разобщенных, на самом деле была на редкость единодушной. Единодушие ее проявлялось тогда, когда мастер перебарщивал в грубости или кому-нибудь из рабочих делалось дурно от ядовитых испарений табака. Если мастер неблагоразумно оскорблял непристойной бранью какую-нибудь работницу, летальные вскакивали с мест и бросались к нему, как разъяренные тигрицы. Они терпеливо сносили личные обиды от людей своего класса, но не желали терпеть, когда их оскорбляли хозяева и их прислужники. Если кому-нибудь становилось плохо от духоты, все с гневными и угрожающими криками требовали, чтобы открыли окна, не заботясь о том, что излишняя влага или сухость воздуха могут испортить табак. Еще ярче проявлялась солидарность этих людей в дни стачек или в голодные месяцы зимней безработицы. Тогда сквозь их грубость, ожесточение и сварливость пробивалось теплое сочувствие и они помогали друг другу. Но ни хозяева, ни их прислужники и не подозревали об этом.

Когда Борис вошел в цех, перебранка и разговоры вполголоса стихли. Помощник мастера, который сидел на «базаре» и до тех пор только время от времени поругивал кого-нибудь, принял вдруг необычайно деловитый вид и негодующе раскричался на рабочих. Эти сукины дети ленятся работать. Даром едят хлеб фирмы и доведут хозяев до сумы… Помощник был маленький сорокалетний человек, безусый и безбородый, с густыми волосами и писклявым голосом евнуха. Рабочие не обращали на него внимания. Они понимали, как понимал и Борис, что это была одна из подлых неврастеничных выходок мастера, который подлизывался то к одной, то к другой из враждующих сторон. В присутствии рабочих он порицал хозяев, а перед хозяевами и их служащими ругал рабочих. В душе его вечно жила тревога: он боялся гнева хозяев, стачек рабочих, интриг, увольнения и безработицы. Он хорошо знал дело, но, дрожа за свою шкуру, постоянно подслушивал разговоры и «под секретом» рассказывал директору о своих подозрениях. Холодную самоуверенность Бориса он толковал по-своему: Борис – шпион, поставленный хозяевами, чтобы следить, кто как работает. И сейчас это побудило его удвоить усердие: он вылил на рабочих поток сквернейших ругательств. Но и тогда никто не огрызнулся, все плотнее уселись на дощатые скамьи и соломенные подушки и стали еще усерднее укладывать листья в кипы. Наступила тишина. Слышалось только гудение вентиляторов и шаги актармаджий, которые носили на «базар» дощечки со стопками табачных листьев. Присутствие Бориса сковывало всех. Этот проклятый молокосос видел малейшие упущения, вписывал их в свою записную книжку, докладывал обо всем директору и, наконец, увольнял каждого, кто работал медленно или рассеянно. Его язык жалил, как оса, и никто не смел ему возражать.

Борис обходил цех, внимательно вглядываясь в стопки красноватых табачных листьев. Около тюковщиков он остановился. Среди них был новый рабочий, которого он еще не видел, и это его удивило. Новичок был лет тридцати – сорока, с рыжими волосами и слегка одутловатым лицом, усыпанным веснушками. Работал он молча и ловко.

– Как звать? – спросил Борис.

Рабочий закончил укладку последнего ряда и медленно поднял голову. Серые глаза его с досадой встретили острый взгляд Бориса.

– Меня спрашиваешь? – отозвался он, словно желая выиграть время для ответа.

– Тебя, кого же еще!

– Макс Эшкенази, – ответил рабочий.

– Откуда приехал?

– Из Софии.

– В какой фирме работал там?

– В «Джебеле».

Руки у рабочего были огрубевшие, мозолистые, но взгляд выдавал человека образованного. Вот уже месяц, как разведка табачных фирм доносила, что в среду рабочих втерлись коммунистические агитаторы. Озлобленный, бесплодный и неорганизованный ропот на низкую поденную плату уступил место подозрительному молчанию, а это был верный признак того, что рабочие готовятся к стачке.

– Зачем ты приехал сюда? – спросил Борис.

Лицо тюковщика приняло глупое и добродушное выражение – казалось, этот вопрос польстил ему.

– Обручился я тут, – улыбаясь, объяснил он. – Понравилась одна здешняя девушка.

– А кто тебя рекомендовал на наш склад?

– Господин Костов, главный эксперт.

«Хорошо себя застраховал!» – с насмешкой подумал Борис. Потом достал записную книжку, записал в нее имя «Макс Эшкенази» и поставил против него крестик, что означало «подозрительный». Серые глаза рабочего враждебно и хмуро уставились на записную книжку.

– Продолжай, – сказал Борис.

Он прошел в соседний цех, где за одним столом собрались, словно на конференцию, почти все исключенные из гимназии руководители марксистско-ленинских кружков. Директор склада, воображавший, что слова «царь» и «отечество» могут растрогать даже карманников из уголовного отделения тюрьмы, сделал одну из величайших своих глупостей, согласившись принять на работу этих мальчишек. Когда рассматривалось дело исключенных, они дали сомнительное обещание стать «хорошими гражданами», а у генерала это вызвало такой приступ патриотического великодушия, что он на другой же день принял их в «Никотиану». Так этим оболтусам удалось избежать тюрьмы, а теперь они снова сеяли коммунистическую заразу. Все это должно было дорого обойтись фирме. Но особенно бесило Бориса то, что в среду этих типов затесался и Стефан, его младший брат. Какой козырь в руках директора, служащих, главного мастера – всего этого сборища бездарностей и жуликов, которые мешают успеху Бориса в «Никотиане»! Иметь брата-коммуниста – это семейный позор, мерзкое, несмываемое пятно, которое отнимало всякую надежду на успех.

Братья – старший и младший – мрачно уставились друг на друга. Стефану исполнилось семнадцать лет, и он считался самым красивым из трех сыновей Сюртука. Это был высокий худощавый черноволосый юноша с правильными чертами лица и матовой кожей. Против него сидела скуластая девушка со вздернутым носом. Ее острые зеленоватые глаза смотрели насмешливо. Эта девушка, дочь железнодорожника, тоже была исключена из гимназии. Прочие молодые парни и девушки смотрели не менее дерзко, хоть и были еще моложе Стефана.

Как только Борис поравнялся с их столом, они сразу умолкли и сосредоточились на работе. Но в их усердии таилось что-то вызывающее и двусмысленное. Держались они прямо, лица у них были насмешливые и самоуверенные, движения резкие, и все это, казалось, оскорбляло драгоценный товар, который они сортировали. Когда надо было принести листья с «базара» или передать кипы тюковщику, молодые рабочие проделывали это, подняв голову и с небрежной усмешкой, как будто хотели сказать: «Мы не собираемся делать карьеру на этой работе».

«Мальчишки!» – со злостью подумал Борис. И тут же в голову ему пришел ряд полицейских мер против них, которые он потребует от государства, если станет табачным магнатом. В угрюмом бессилии, в жалкой своей бедности он обдумывал даже это.

– Сортировщик!.. – крикнула вдруг дочка железнодорожника. – Вы кладете направо поломанные листья.

Она подняла изломанный лист и показала его Стефану, который работал сортировщиком. Ее голос и обращение на «вы» прозвучали деланно, с явной целью вызвать смех. Несколько человек засмеялись. Стефан схватил изломанный лист и бросил его в кучу «левых капаков».

– Будьте посознательней!.. – назидательно проговорила девушка, а затем вдруг изменила голос и крикнула пискливо, как помощник мастера: – Вы даром едите хлеб фирмы!

– Сукины дети! – добавил кто-то резким фальцетом.

Молодые люди захохотали, и хохот раскатился по всему цеху. Лицо Бориса исказилось.

– Замолчите! – крикнул он в ярости. – Мальчишки!

– А мастер, он воспитанный господин, по-вашему? – спросила девушка.

– Это вы вынуждаете его грубить! – громко сказал Борис – У вас нет ни капли совести.

Наступило молчание, которое вдруг нарушил голос Стефана.

– Слушай, ты, – обратился он к брату. – Не будь слишком уж совестливым!.. А то можно подумать, что ты главный акционер фирмы.

Борис бросился было к нему – казалось, он хочет ударить брата, – но вдруг остановился. Стефан сидел по другую сторону стола и был неуязвим. Братья смотрели друг на друга злобно, вызывающе, готовые схватиться в любую минуту.

– Хулиган!.. – прошипел Борис – Не забывай, что на тебя заведено дело в полиции.

– Это я всегда помню.

– Ага, опять начинаешь?…

– Ступай доноси!

Задыхаясь от гнева, Борис направился в истифчийское отделение, чтобы избежать скандала.

«Истифом» называли подготовку табака к ферментации, и она имела не меньшее значение, чем сортировка. Тюки табака ставили на ферментацию в различных положениях: горизонтальном, вертикальном или набок, чтобы они приобрели и сохранили свой «таф», то есть нормальное количество влаги. Влажные тюки размещали на верхних этажах, сухие – на нижних или в подвале. Если ферментация совершалась неправильно, табак плесневел или пересыхал. Тогда партия товара считалась «упущенной», снижались и качество ее и вес. Иногда «упущенные» партии обесценивались полностью. Если табак начинал бродить быстро, он сырел и согревался. Тогда устраивали «тарак» – то есть ослабляли пеньковые веревки, которыми перевязан тюк, или же рассыпали весь тюк кипами и клали листья на круглые доски – «текерлыки» – для просушки. Остальные тюки подвергались «алабуре» – перемещению; это значит, что тюки, находившиеся внизу, перемещали наверх и наоборот – опять же в соответствии с количеством содержащейся в них влаги. Всеми этими операциями, своевременность которых могли определить лишь опытные работники, ведали так называемые истифчии – ферментаторы и их глава истифчибашия – мастер-ферментатор. В ферментационных помещениях было меньше пыли, но зато запах табака здесь был еще более острым и дурманящим. Вентиляторы здесь вообще не допускались, так как поступающий из них воздух мог изменить таф. Даже оконца тут – маленькие, квадратные, закрытые ставнями и плотными занавесками – открывались только в определенные часы дня. В этих громадных, скудно освещенных электричеством помещениях брожению подвергались сотни тысяч килограммов табака. От тюков исходила целая гамма запахов, в которой обоняние опытного человека могло отличить диссонансы плесени и затхлости от гармонического благоухания смолистых веществ и эфирных масел. Только никотин не издавал никакого запаха. Его невидимый яд действовал главным образом в сортировочных цехах, и ферментаторы, таким образом, подвергались меньшей опасности. Но была трагедия и в их ремесле. Вначале каждому ферментатору доверяли триста – четыреста тюков. Однако с развитием процесса ферментации заботиться о тюках стали меньше, и их количество постепенно увеличивали, доводя его до двух тысяч, чтобы не повышать излишними расходами «кайме» – среднюю цену обработанного табака. Тогда мастер-ферментатор уменьшал количество своих подчиненных, увольняя рабочих и оставляя только тех, которые с наибольшим усердием жертвовали своим здоровьем для прибылей фирмы.

Борис обошел все этажи, вынул записную книжку и вычеркнул фамилии четырех человек, которых мастер-ферментатор собирался уволить в этот день. Спиридонов не должен видеть на складе лишних рабочих.

III

– Сколько сейчас? – спросила Зара.

– Посмотри на спидометр, – басом ответил мужчина, сидевший за рулем. – Девяносто километров… Пустяки.

– Чудесно!.. Дайте сто.

– Папа, не делай глупостей, – неожиданно вмешалась Мария.

Свист ветра унес ее слова, но Спиридонов уловил сердитый тон дочери и уменьшил скорость. Стрелка циферблата запрыгала на пятидесяти километрах – смехотворная скорость для автомобиля на прямом, хорошем шоссе.

– Мария, ты боишься? – разочарованно проговорила Зара.

Голос у нее был бархатный и звучный, красивого тембра. По сравнению с ним голос Марии казался резким и сухим.

Зара оглянулась с улыбкой. Ее смуглое лицо вызывало в памяти образы одалисок. Красивое и порочное, оно было таким же ярким, как иллюстрации в «Lady's Home journal»,[19] который был ее единственным чтением. Голубой шарф тюрбаном обвивал ее голову, оттеняя эту яркость и подчеркивая безупречную элегантность костюма. Казалось, что на отвороте ее жакета должен быть значок американского колледжа в Стамбуле, однако дочь бывшего депутата не опускалась до подобной безвкусицы. Хоть она и окончила знаменитый колледж, но об этом должны были свидетельствовать только ее собственные совершенства. В словах Зары звучали и кокетливый упрек Марии за ее холодную наблюдательность, и намек Спиридонову на то, что игра продолжается.

Эту игру она начала давно, после долгих колебаний: все медлила в надежде, что произойдет какое-то событие и домешает ей, но два дня назад она дошла до решающей фазы, согласившись на эту поездку. «Дело идет на лад», – додумала она с горьким удовлетворением, а потом почувствовала, что невозможно, недопустимо, чтобы оно не пошло на лад. С возрастом Спиридонова она могла примириться: хотя ему было уже под шестьдесят, держался он прямо, здоровье у него было крепкое, а его крупное лицо с орлиным носом и хищными глазами было красиво какой-то пиратской красотой. Но он был отцом Марии, и это ее смущало. Проклятое положение!..

Зара тревожно задумалась о денежных делах своей семьи и вдруг до конца поняла, что другого выхода нет. Долги ее отца выросли настолько, что это грозило катастрофой, а его пенсии и денег, вырученных от продажи последних драгоценностей, едва хватило его элегантной дочери на нужды одного летнего сезона. Она потеряла надежду выйти замуж за порядочного молодого человека и уже давно подумывала о других возможностях. Под «порядочным человеком» она подразумевала богатого и веселого мужчину, свободного от пуританской ограниченности мелкой буржуазии. Однако за последнее время подобные мужчины очень поумнели: изысканных, но обедневших светских барышень они предпочитали брать не в жены, а в любовницы.

Мария приняла замечание подруги бесстрастно, с мудрым смирением человека, провидящего неизбежный ход событий. Она только сказала:

– Не флиртуй с отцом, когда он ведет машину.

На этот раз ее слова были отчетливо слышны. Лицо Зары дрогнуло виновато и немного испуганно, а Спиридонов безуспешно попытался угадать по голосу дочери, действительно ли она негодует или только поддразнивает его. Все-таки он понял, что Мария не хочет, чтобы ее считали дурочкой. Зара тоже поняла это и почувствовала себя страшно виноватой. Кого-кого, а Марию обманывать не следовало бы.

– Ты начинаешь ревновать, – сказала Зара, обернувшись снова.

– Просто боюсь, как бы он не опрокинул машину. Это с ним уже случалось.

– Ты правда сердишься?

– Нет. Но не заставляй его делать глупости.

– Давай повеселим его немножко.

Красивый стареющий пират никогда не страдал от скуки, но объяснение было приемлемым. Разговаривали все трое по-английски. И самый строй их мыслей тоже был в английском духе – то была логика людей, из приличия притворяющихся идиотами. Они даже были готовы поверить в свою ложь. Мария кивнула. Да, хорошо бы его развлечь. Пусть отдохнет от работы. В это можно поверить. Ведь ей нужно было только закрыть глаза на грубую действительность, на тот отвратительный факт, что Зара флиртует с ее отцом и уже решила стать его любовницей. Согласиться с этим открыто было бы одинаково унизительно для всех троих. Мария сделала гримасу, и, хотя курить в открытом автомобиле было не очень приятно, вынула свой маленький серебряный портсигар. Шофер, сидевший рядом с нею, поспешил зажечь ей сигарету. Он сделал это почтительно, ловко, загораживая ладонями пламя спички от ветра. Но в его глазах сейчас не было того скрытого хищного огонька, который прельщал горничных и обязательно вспыхнул бы, если бы шофер поднес спичку к сигарете Зары. Мария не привлекала, не волновала, не смущала мужчин ничем, кроме богатства своего отца.

Она была похожа на него. Но если его лицо отражало твердость и властную жизненную силу пирата, то от ее серых глаз и тонких, почти бескровных губ веяло унынием дождливого дня. Впечатление это усиливалось еще и тем, что она совсем не красилась. Мария тоже обмотала голову ярким шарфом, от которого ее бледное лицо и пепельно-русые волосы казались еще более тусклыми. Хороши были у нее только ноги, длинные и стройные, но и они не соблазняли – плоская грудь и мальчишеская холодность отталкивали мужчин от этой девушки.

Она затянулась сигаретой и устремила на равнину неподвижный взгляд печальных, без блеска глаз. Утренняя прохлада сменилась зноем, и над сжатыми нивами нависла духота летнего дня. Там и сям близ селений размеренно пыхтели двигатели молотилок. Загоревшие до черноты мужчины в соломенных шляпах сбрасывали снопы. На выгоревших от засухи деревенских выгонах лениво паслись овцы. Оборванные пастушата стояли, опершись на свои крючковатые посохи и уставившись на скользивший по шоссе автомобиль и сидящих в нем людей. Их псы бросались к машине и бежали за пей, но вскоре отставали и лаяли долго и злобно.

После разговора с Зарой Мария почувствовала облегчение. Так! Формула найдена. На кокетство Зары надо смотреть как на невинную прихоть: Заре хочется развлечь утомленного человека – вот и все! Теперь Марию уже не должна смущать ни подозрительная нежность, с какой ее приятельница опирается на плечо ее отца, ни намеки, которыми они обмениваются, делая вид, что шутят. Она вспомнила другую формулу, помогавшую ей спокойно выносить присутствие любовника ее матери. То был гвардейский ротмистр, кукла, индюк в красном мундире. Мария его терпеть не могла, но должна была держаться с ним любезно, чтобы казалось, будто он приходит ради нее. Третья формула спасала ее от неприятной необходимости быть грубой. Надо было только притворяться, что считаешь себя привлекательной. Свора обожателей клялась ей в любви, и каждому она должна была отвечать, что верит его словам, но еще не решила выходить замуж. Была у нее и четвертая формула: принимая подобострастную лесть профессиональных музыкантов, Мария делала вид, что считает себя первоклассной пианисткой; пятая формула помогала щадить гордость бедных приятельниц, а шестая была направлена на то, чтобы ее не считали нелюдимой. Вся жизнь Марии была опутана сетью формул, которыми она прикрывала и маскировала ничтожество, падения и глупости людей, среди которых жила. Сейчас она вспоминала эти формулы одну за другой и внезапно почувствовала невыносимую усталость от того терпения, с каким она их применяла. Но эта усталость не была ни нравственным протестом, ни бунтом. Марии просто хотелось отдохнуть, вырваться на миг из их пут. Ее охватило желание остаться одной, никого не видеть, пожить в таком месте, где ее никто не знает. Пожить хоть десять дней простой, естественной жизнью, без дансингов и общества, какое собирается на больших курортах, без софийского запаха резиновых шин и бензина. Поиграть на рояле в тиши вечерних сумерек, когда шумят сосны, с гор веет ветер и луна озаряет все вокруг печальным зеленоватым светом. Мария могла бы найти этот покой в Чамкории,[20] где у Спиридоновых была вилла, но сейчас там отдыхала ее мать с «индюком» в венгерке, украшенной серебряными шнурами. Марии не хотелось нарушать их идиллию. Мать и дочь молчаливо согласились – опять-таки при помощи найденной для этого формулы – не мешать друг другу.

Мария унаследовала от отца его ум, способность проникать в душу людей, отчасти его эгоизм и даже капельку его грабительского инстинкта. Но она была совершенно лишена его бьющей ключом жизненной силы. Ее ум не давал ей погрязнуть в дурацких пустяках, как погрязла ее мать. Она не была ни злой, ни великодушной. Ее уменье понимать людей и разбираться в условностях с детства притупило в ней нравственное чувство. И теперь она была твердо уверена, что нет ни добра, ни зла и что нет никакой необходимости проводить различие между ними. Зная, что такое свет, утомлявший ее своими падениями, она смотрела на него холодно и равнодушно. Она не была ни счастлива, ни несчастна. И очень часто думала с мягкой насмешкой философа, что сама она всего лишь бесцветная, никому не нужная вещь.

Мотор взревел, и стрелка опять прыгнула на девяносто. Папашу Пьера – так его называли и родные, и все служащие фирмы – снова обуял демон скорости. Зара пробуждала в нем необузданность дикаря, которая в дни юности бросала его в самые рискованные предприятия и помогала ему наживаться. Он забыл о своем артериосклерозе, миокардите, следах паралича правого века – результате последнего удара. Мария наклонилась и бросила взгляд на спидометр. Стрелка показывала сто километров. Корпус машины дрожал от напряжения, воздух свистел, а деревья и кусты отлетали назад, будто сметенные вихрем. Да, папа перебарщивал!.. Мария хотела было сердито прикрикнуть па него, но вспомнила о формуле и не стала ничего говорить. Она не боялась катастрофы. Она только чувствовала себя униженной мальчишеством отца и тем, что Зара снова начинает вертеть им. Зара собиралась ехать с ним дальше на юг, в Салоники, а может быть, и в Афины, по все-таки это было лучше, чем если бы они показывались вместе в Софии или Варне. Если они поедут в Грецию, Мария останется в городке, чтобы отдохнуть в одиночестве в том доме при складе, который она смутно помнила с детства.

Зара придвинулась к папаше Пьеру и слегка касалась его плечом. Но вдруг она отшатнулась, испуганная подозрением, что Мария наблюдает сзади ее игру. Мария поняла и эту уловку, но притворилась, что ничего не замечает, и не только не рассердилась, по посочувствовала подруге. Зара показалась ей бесправной рабыней, выставленной на продажу на базаре и не имеющей права выбора. Всякий, у кого хватит денег, может ее купить. Голубой тюрбан, шоколадный цвет лица, приобретенный в Варне, и большие темные глаза придают ее красоте что-то пламенное, отчаянное и трагичное. Рабыня, ищущая себе покупателя. Не может ли Мария сделать что-нибудь для ее спасения? Поговорить с нею начистоту? Дать ей денег? Мягко посоветовать ей отказаться от тщеславия и расточительности, не брать такси, чтобы проехать от дома до кафе, не шить по пяти бальных платьев в сезон? Нет, советы не помогут. Зара одержима каким-то безумным легкомыслием, порожденным миром, в котором она живет. И это легкомыслие в сочетании с безденежьем обрекает ее на падение, на разврат, на унижения. Пройдет месяц, и она снова начнет заигрывать с каким-нибудь богатым пожилым мужчиной. Не все ли равно – с кем?

Но тем не менее Мария по-прежнему сочувствовала подруге. Зара не приобрела еще опыта на своем новом поприще и могла питать иллюзии относительно ее отца. Никому еще пока что не удавалось как следует ощипать папашу Пьера, и меньше всего могли этим похвастать женщины. Любовницам своим он давал, самое большее, дешевую трехкомнатную квартиру да не очень щедрое содержание, и то лишь пока длилась связь. При его богатстве это были пустяки. Вряд ли он будет более щедрым с Зарой; разве только она будет капризничать и ласкаться так талантливо, что сумеет вытянуть из папаши Пьера немного больше, как она умеет убеждать своего отца подписывать счета за ее платья.

iknigi.net

Что есть табак (около 1920 года); О происхождении моей книги о табаке. Что есть табак (1983 год)

Алексей Ремизов

Если каждый из двадцати пяти экземпляров первого издания повести А.М. Ремизова «Что есть табак» (Санкт-Петербург, 1908) можно отнести к очень редким, то единственный корректурный экземпляр, оставшийся от попытки её переиздания на заре советской власти - это уже уникум. Курьёзная история, связанная е ним, весьма характерна для того бурного и непредсказуемого времени.

Написанный в форме старинной христианской легенды рассказ о победе Богородицы над Дьяволом, впервые изданный в императорской России тайно, в обход цензуры, е величайшими предосторожностями, в атеистической стране победившего пролетариата было решено официально поставить в план крупнейшего государственного издательства.

Конечно же, заведующего петроградским отделением Госиздата И.И. Ионова, давшего разрешение на выпуск книги, заинтересовала не искусно выполненная Ремизовым стилизация под раннехристианские тексты, а сама эта «пряная» история, родившаяся во время осмотра мужской компанией воскового слепка с пениса Г.А. Потёмкина и выводившая возникновение табака из «уд дьявольских». Дополни тельную ценность изданию добавляли весьма откровенные иллюстрации, специально подготовленные для него К.А. Сомовым.

Предполагалось, что и второй тираж книги будет библиофильским, но значительно большим по сравнению с первым выпуском: 333 нумерованных экземпляра, из них 25 раскрашенных от руки. Всё складывалось на удивление удачно: воодушевлённый идеей переиздания, Сомов разработал новое оформление повести, текст и рисунки быстро передали в типографию, даже были изготовлены клише, оставалось только утвердить макет, но... вмешался случай. Вот как об этом рассказывал сам А.М. Ремизов: «Посланный из типографии с клише задумал позабавить каких-то своих товарищей: развернул пакет и при всей честной публике показал потёмкинский пенис. Кто уди вился, кто ахал и хохотал. А проходили какие-то из фабричной инспекции. «Что за безобразие? Куда и зачем?» Посланный только мог сказать: «Из типографии в Госиздат, к товарищу Ионову». А на другой день к Ионову «делегация от баб»: «Как это так, - говорят, - нашим детям нет бумаги для учебников. А на пенисы находится». И пошли крыть. Ионов попробовал было вступиться за бумагу, что на таких бумагах учебники не печатают, и бумаги то такой на книгу не набрать - обрезки. Да с бабами нельзя сговориться. «Пускай утихнет». Так на утих и отложили издание».

Судьбы участников этой истории сложились по-разному. Воспринявший Октябрьскую революцию 1917 года как трагедию и крах страны, Алексей Михайлович Ремизов в 1921 году покинул Россию и до конца своих дней жил в Париже.

В декабре 1923 года вместе е выставкой русского искусства выехал в Нью-Йорк Константин Андреевич Сомов. Из командировки он не вернулся, а перебрался во Францию, где приобрёл квартиру на парижском бульваре Эксельманс и стал писать столь любимые им сценки из жизни маркизов и маркиз XVIII столетия уже на французской земле.

Илья Ионович Ионов (Бернштейн), брат З.И. Лилиной, жены всесильного председателя Петроградского совета Г.Е. Зиновьева, был переведён в Москву, возглавил издательство «Земля и Фабрика», но в годы борьбы с троцкистско зиновьевской оппозицией подвергся аресту и умер в заключении в 1942 году.

А о несостоявшемся втором издании «гоносиевой повести» «Что есть табак» напоминает лишь единственный известный на сегодняшний день корректурный экземпляр. Предпоследний владелец книги, коллекционер библиофил М.В. Рац, так описал его: «Вёрстка форматом 20 х 16 см имеет марку «Обезьяньей великой вольной палаты» работы Ю. Анненкова. На листе с издательской маркой <владельческая надпись> пером: «Этот корректурный экземпляр книги А. Ремизова «Что есть табак» подарен мне в 1950-х годах Оскаром Эдуардовичем Вольценбургом. Леонтий Раковский».

О.Э. Вольценбург (1886-1971) в 1918-1921 годах работал в библиотечном отделе Наркомпроса, заведовал библиотечным отделом Политпросветуправления Петроградского военного округа, библиотечной секцией Политпросвета при Петроградском губернском отделе народного образования. Вероятно, именно тогда к нему, крупному советскому чиновнику, могла попасть корректура не пропущенной в печать книги. Впоследствии О.Э. Вольценбург долгие годы возглавлял библиотеку Эрмитажа. В этот период он и подарил курьёзную редкость из своего собрания известному писателю, автору популярных исторических романов, крупному библиофилу Леонтию Иосифовичу Раковскому (1895-1975)

В 1983 году в Париже в количестве 100 нумерованных экземпляров вышла книга А.М. Ремизова «О происхождении моей книги о табаке. Что есть табак». Её издатель, Г.В. Чижов-Холмский, долгие годы был дружен с писателем, и по его просьбе Алексей Михайлович записал невероятную историю двух изданий «повести старца Гоносия». В тексте приводится воспроизведение листа ремизовской рукописи с надписью: «Единственный экземпляр Глеба Владимировича Чижова-Холмского. 5.V.1946».

Перед нами редчайший случай, когда экземпляры каждого из трёх изданий одной книги относятся либо к редкостям, либо к уникам. Равным образом ситуацию, при которой все они оказались в одной коллекции, кроме как исключительной назвать нельзя.

Ремизов Алексей Михайлович (1877-1957)

Что есть табак (Гоносиева повесть). [Петроград, около 1920.] 30 с. Заставка и концовка работы К. Сомова. Корректурный экземпляр в бумажной обложке. 20,4х15,7 см. На л. с издательской маркой - владельческая надпись Леонтия Иосифовича Раковского (1895— 1975). На оборотной стороне верхней обложки — экслибрис М.В. Раца. Оттиск на дешёвой газетной бумаге. О происхождении моей книги о табаке. Что есть табак. Paris, Tchijoff, 1983. 1 л. — фото (А.М. Ремизов и Г.В. Чижов-Холмский), 68, [2] с. В печатной издательской обложке работы Н. Артамонова. 20x13,9 см. Тираж 100 экземпляров отпечатан на матовой бумаге высшего качества. Экземпляр № 003.

xn--80aba1abaoftjax8d.xn--p1ai