Все книги автора Шергин Борис. Книги борис шергин


Шергин Борис »Библиотека книг

   

Опрос посетителей
Что Вы делаете на сайте?
   
   

На нашем сайте собрана большая коллекция книг в электронном формате (txt), большинство книг относиться к художественной литературе. Доступно бесплатное скачивание и чтение книг без регистрации. Если вы видите что жанр у книги не указан, но его можно указать, можете помочь сайту, указав жанр, после сбора достаточного количество голосов жанр книги поменяется.

   

Шергин Борис

Шергин Борис Бориса Шергина в полной мере можно назвать писателем народным. Выросший среди поморов на Русском Севере (его мать была коренной жительницей Архангельска), он впитал в себя дух народа, его быт, песни, сказки, поговорки. Потому-то, говоря о Борисе Шергине, нужно обязательно отметить: он не просто писатель, но еще публицист, художник и собиратель народного фольклора. Маленький Борис, родившийся в 1893 году, перенял от отца неповторимый талант повествователя и тягу к рисованию; мать же знакомила мальчика с народным словом. Позже Борис Викторович метко сравнил народное слово с жемчугом. Дар художника Шергин оттачивал, украшая орнаментами чашки, ложки и кувшины, писал неповторимые поморские иконы. А учась в школе, будущий писатель начал собирать фольклор, аккуратно записывая услышанные им песни или былины. В 19 лет Борис окончил мужскую гимназию в Архангельске, затем – Строгановское художественно-промышленное училище. После его окончания работал реставратором, многое сделал для того чтобы возродить из небытия резьбу по кости – один из главных промыслов Севера. Переехав в начале 20-х в Москву, Борис Шергин, теперь – сотрудник Института детского чтения Народного комитета просвещения, выступает перед аудиторией, рассказывая о северных народах и их культуре. Спустя 12 лет начинает профессионально заниматься литературой. Самая первая его газетная публикация посвящена концерту русской сказительницы Марии Кривополеновой и датируется 1915 годом. К слову, и Шергин дебютировал в литературе не как писатель, а как сказитель. Первая его книга – сборник шести архангельских былин (1924). Фольклорные сборники, издаваемые писателем, были поразительны, но оценили это лишь в 1955 году. Творческий вечер Шергина в ЦДЛ сподвиг издательство «Детская литература» выпустить в свет «Поморские были и сказания». Затем был сборник «Русские были и сказания»: именно в нем наиболее ярко раскрылось мастерство слово Бориса Викторовича. Даже его авторские тексты были ориентированы на фольклор. Сборник высоко оценил Леонид Леонов, опубликовав рецензию в «Известиях». Пока писатель был жив, свет увидели 9 его сборников. Многие неоднократно переиздавались. Он печатался и в прессе, выступая литературо- и искусствоведом. Множество произведений Шергина экранизировались, а сказки из сборника «Шиш Московский» поставлены на театральной сцене.

   

   

Поиск по сайту
   
   

   

Теги жанров Альтернативная история, Биографии и Мемуары, Боевая Фантастика, Боевики, Военная проза, Детектив, Детская Проза, Детская Фантастика, Детские Остросюжетные, Детское: Прочее, Другое, Иронический Детектив, Историческая Проза, Исторические Любовные Романы, Исторические Приключения, История, Классическая Проза, Классический Детектив, Короткие Любовные Романы, Космическая Фантастика, Криминальный Детектив, Любовные романы, Научная Фантастика, Остросюжетные Любовные Романы, Полицейский Детектив, Приключения: Прочее, Проза, Публицистика, Русская Классика, Сказки, Советская Классика, Современная Проза, Современные Любовные Романы, Социальная фантастика, Триллеры, Ужасы и Мистика, Фэнтези, Юмористическая Проза, Юмористическая фантастика, не указано

Показать все теги

www.libtxt.ru

Читать книгу Сказы и сказки Бориса Шергина : онлайн чтение

Сказы и Сказки

Борис Шергин

Поморские были и сказания

Поморское Узорочье

Еще недавно жил среди нас писатель, который старательно реставрировал полувыцветшие страницы из большой историко-культурной летописи России.

И мастер, и мастерство его были особенными.

Всю свою прозу и поэзию он знал наизусть. Мог рассказывать и петь произведения, как бы листая невидимую книгу, слово в слово вторя печатному. Сказывание, впрочем, было не просто воспроизведением, а самим процессом творчества. И если возникали «разночтения» с опубликованными текстами, это не память ошибалась: при повторении старого хотелось пошлифовать, поправить уже отлитое типографами. Так рождались обновленные варианты известных произведений. Словно творил не писатель, а певец былин или старинный сказочник.

В даровитом, искушенном мастере единосущно жили сказитель и литератор. И пожалуй, всего более оба ценили слово говоримое. Когда приходилось сплавлять изустную молву и письменный слог, речь главенствовала над книжностью. Даже когда воспроизводился архаический стиль древней книги, автор, по собственному его признанию, и тут избегал «излишней витиеватости и славянизмов, сохраняя отблески живой разговорной речи».

Отдал он этому труду ни много ни мало – целую жизнь.

Имя писателя: Борис Викторович Шергин. Годы его жизни: 1896—1973.

* * *

На Белом море издревле жили потомки новгородцев – поморы.

Поморское племя ратоборствовало с Океаном и Севером. Оно сумело противопоставить слепой стихии свой разум, волю, силу товарищества, культурные традиции.

Характер и культура поморов ковались борьбой за жизнь, были неразделимы и оттого приобрели значение высокое, общенациональное: они пособляли утверждать русское имя на суровых берегах моря Мерзлого, осваивать земли каменно-неплодные, учили мужеству, запасали опыт.

Борис Шергин постигал этот характер и культуру Поморья с детства: он жил рядом с именитыми корабельными плотниками, капитанами, лоцманами, зверобоями-промышленниками, присматривался к их обычаям, прислушивался к разговорам.

В доме с маленькими комнатками-каютками, где на полках стояли сделанные отцом деревянные модели парусников, Боря Шергин с жаром рисовал виденные в порту рыбацкие, торговые, военные суда. С тщанием знатока вырисовывал детали оснастки.

Страсть разжигалась живописью: в каждом городском доме висели сработанные соловецкими богомазами картины с изображением кораблей, во флотском экипаже створки шкафов были расписаны изображениями верфей, морскими баталиями.

Становясь постарше, Шергин срисовывал орнаменты, заставки старинных книг, учился писать иконы в поморском стиле, расписывал утварь, копировал особый вид рукописного почерка – поморскую вязь.

В отроческие годы Шергину хочется успеть во всем. И, вслед за талантливыми сказителями архангелогородцем Анкудиновым и заостровской крестьянкой Бугаевой (она подолгу гостила у Шергиных, становясь их «домоправительницей»), он начал исполнять «легендарные истории, сказки, былины», записывать их печатными буквами в тетради, сшитые «в формате книг».

Едва ли мог себе представить гимназист Шергин всю серьезность этого своего увлечения – ведь гораздо больше времени и сил отдавалось рисованию. Приехавший в. Архангельск П. И. Субботин, директор художественной школы-мастерской в Подмосковье, педагог, человек большой культуры, увидев рисунки Шергина, советует ему бросить гимназию. Смущенный похвалами юноша отправляется летом 1911 года в Москву, в Строгановское училище, показать свои работы и слышит слово одобрения. После двух лет колебаний выбор сделан. С 1913 года Шергин становится студентом-строгановцем. Но, овладевая профессией художника, Шергин не может преодолеть влечение к северному слову. Молодой архангелогородец в Москве выступал на утренниках словесности, сказывал сказки Двинской земли.

И течение его профессиональной жизни изначально устремляется по руслам двух искусств, которые временами будут сливаться: три его книги оформлены им собственноручно. А тут еще археографический и библиофильский азарт Шергина, все расширяющееся стремление освоить возможно больше сведений об истории поморского Севера…

21 ноября 1915 года газета «Архангельск» (№ 260) опубликует «Письмо из Москвы» под названием «Отходящая красота» с описанием концерта пинежской былинщицы М. Д. Кривополеновой, подписанное инициалами Б. Ш. Как говорится: «Первую песенку зардевшись спеть». Первое выступление девятнадцатилетнего Шергина в печати.

«Письмо» исполнено восхищения «художественностью натуры» неграмотной русской крестьянки (увидев в Третьяковской галерее «Богатырей» Васнецова, певица «тут же к каждому из них спела соответствующую былину»). «Письмо» славит Север, «обетованную Землю всех ценителей русской красоты».

Тогда же Шергин выступает рядом с Кривополеновой в Обществе любителей российской словесности, а по приглашению видного фольклориста Юрия Соколова своим пением иллюстрирует его лекции о народной поэзии в Московском университете. Репертуар Шергина – преимущественно баллады, сказки – пользуется успехом. Но личный успех – исполнитель прекрасно сознает это – частный эпизод огромного резонанса северной народной культуры в столицах, свидетелем которого становится студент художественного училища: в течение полутора десятилетий XX века в Петербурге и Москве происходит новое открытие «края непуганых птиц». Выходят книги М. М. Пришвина, А. П. Чапыгина, Н. А. Клюева. Труды фольклористов развертывают богатейшую картину жизни северного фольклора. Сборники былин, сказок, песен, записанных от Беломорья до Перми А. В. Марковым, А. Д. Григорьевым, Н. Е. Ончуковым, Д. К. Зелениным, братьями Б. М. и Ю. М. Соколовыми, будут позднее названы классическими.

Через год Шергин, хорошо известный в кругах ученых – любителей «живой старины», командируется Академией наук в Архангельскую и смежные губернии для исследования местных говоров и записи произведений фольклора. Эта работа вновь окунает его в родную словесную стихию.

После установления Советской власти Шергин два года заведует художественной частью архангельской ремесленной мастерской, работавшей в холмогорской технике резьбы по кости. На основе поморских орнаментов создает для мастеров новые образцы. Вновь появляется вместе с Кривополеновой на эстраде в летних архангельских концертах 1921 года.

Его знают, ему горячо симпатизируют любители народной северной старины, удивленные обширностью эрудиции молодого человека (и книжность, и живопись, и история!), покоренные его певческим мастерством. Шергин встречается с маляром В. Ф. Кулаковым, который «избушку свою, и чердак, и подполье, и хлев, и поветь – все разными редкостями захламостил». Этот чудак, не заслуживший «во всю жизнь» до Октября «ничего, кроме ругани да смеху», – побывал у Ленина и удостоился похвалы вождя за то, что опередил с идеей музея народных промыслов «ученых профессоров». Среди редкостей Кулакова Шергин находит сборник поморского письма «Малый Виноградец», из которого делает извлечения. Подобные творческие заготовки – на много лет вперед – он делает из новгородских, псковских хроник, беломорских «морских урядников», лоций XVIII века, из записных тетрадей шкиперов, альбомов стихов, песенников.

Земляки станут привозить Шергину заветные «стогодовалые» книги с Севера и из Сибири в Москву, куда Шергин переезжает на жительство в 1922 году.

Около девяти лет Шергин в должности «научного работника первого разряда» Института Детского чтения Наркомпроса, а фактически – артистом пять дней в неделю появляется в разных аудиториях, пропагандируя северный фольклор.

Часть репертуара отражает вышедшая в 1924 году первая его книга – сборник старин «У Архангельского города, у корабельного пристанища», которая знакомит с мелодиями, напетыми матерью писателя, подлинными народнопоэтическими произведениями.

В программном предисловии, характеризуя издание как первую книгу в ряду намеченных Институтом Детского чтения новых публикаций подлинного русского фольклора, профессор А. К. Покровская писала: «В старом народном искусстве – родина наша. Родина во всем: и в пейзаже, и в домах, и в крестах на могилах, и в старине, и больше всего – в искусстве. Человек без родины – сирота. Потому что душа глубоко корнями уходит в родную почву, а если вырвать ее, – высохнут корни, будет перекати-поле… Надо сохранить хотя бы воспоминание о прошлом богатстве не в изуродованном и не в заспиртованном виде, а живым и действенным». Этой программе было вполне созвучно и вступление самого Шергина, в котором он клятвенно – на всю жизнь – формулировал главный творческий принцип: «Поючи держи в уме студено северно море, архангельски текучие дожжи и светлые туманы. Тогда станут былинные словеса поющим и слушающим не на час, не на неделю, – на век человеческий».

Песенно– эпические опыты настраивали на восприятие литературного искусства Шергина как строго серьезного. Тем неожиданнее «хохочущая», веселая книга 1930 года «Шиш Московский» – «скоморошья эпопея о проказах над богатыми и сильными». Мастер торжественно-печальных старин виртуозно владел грубовато-озорным юмором крестьянской бытовой прозы.

Вот он – Шиш, «прохвост», «румяный разноглазый, вертлявый», который «красным девушкам во сне снится»: ему «все рады»; завидев его, царь «сразу начал сгогатывать». Шиш бежит по сказкам с прискоком, и даже тучка подлинной печали (старшие братья Шиша, «мужики здоровенные, скопидомы», гонят его из дому: «При твоем худом здоровье первое дело свежий воздух… ночуй в сарае, а день гуляй по миру») лишь на миг омрачает физиономию находчивого героя, своей улыбкой солнечно озаряющего «московское царство». Вездесущий Шиш сегодня выпорет «дикого барина», у которого люди «упились бедами, опохмеляются слезами», завтра осрамит полицию, накормит краденым царским быком голь перекатную. Господам всех калибров, включая самого царя, солоно от Шиша. Когда же его кидаются искать через адресный стол, сыщикам остается только всплеснуть руками: местом жительства плута оказывается «угол Сливочной и Колбасной, а дому номер красный».

«Шишов разум всех перешиб», – резюмирует рассказчик историю похождений обманщика, действующего, в соответствии с поэтикой народной сатиры, среди гротескно-карикатурных персонажей – представителей социальных верхов («Фрелины песни поют, как кошек режут», у барина рожа вытягивается «по шестую пуговицу», генерала впору отправить «на салотопенный завод» и т. д.).

Самобытный дар автора «Шиша Московского» был признан именно в его литературном качестве: в год принятия в Союз советских писателей Шергин был делегирован на I съезд Союза от его столичного отделения. Между тем Шергин-писатель во многом еще только начинался.

В 1936 году выходят «Архангельские новеллы» – пестрая яркая книга. Лучшие ее страницы охвачены гераневым пожаром чувственной радости и воссоздают нравы старомещанского Архангельска. Стилизованные во вкусе популярных переводных «гисторий» XVII—XVIII веков новеллы посвящены скитаниям в Заморье и «прежестокой» любви персонажей из купеческой среды.

Первыми тремя книгами Шергин, с одной стороны, как бы восстанавливал прежний фольклорный репертуар столицы Двинской земли. С другой стороны, вторая и третья книги обнаружили столь большую импровизационную свободу автора, столь активную обработку народных сюжетов, что ссылка на фольклорный первоисточник в предисловии к «Архангельским новеллам» («новеллы и сказки… слышаны были мною дома, в городе Архангельске… в юности») должна быть воспринята как формула авторской скромности, и только. «Архангельские новеллы» – не фольклорный сборник, а сборник произведений писателя Шергина, который воскрешал в этих многократно перелицованных самим народом сюжетах то самое, за что их ценила староархангельская аудитория, – нравы Двинской земли. В сказках, балладах, скоморошинах, где действовали купеческие дети, «прынцы», лисы-исповедницы, резвые ершишки, слышался гомон ярмарочной, площадной толпы. Звучали сочные диалоги: там и тут, разомкнув малиновые уста, лихо бранились писаные кустодиевские красавицы (в новеллах тонко-ироничного Шергина что ни героиня – «толста, красна, красива», «Девка как Волга: бела-румяна, грудь высока, косы долги, а сама полна, мягка, ступит – дак половица гнется, по шкапам посуда говорит»).

«Архангельские новеллы» – эксперимент, который приближал писателя к созданию многослойно-синтетического образа Поморья. Очерки нравов, облеченные в фольклорные формы, помогали выработке стилизующих начал повествования, способствовали повышению пластичности языка. Шергин воспринимал историю Поморья через его искусство, красноречие, быт. Он уже находился на пороге непосредственного вторжения в историю. Создавая «Архангельские новеллы», одновременно писатель публиковал в журналах историко-биографические поморские рассказы (как свидетельствовали позднее Леонид Леонов, Константин Федин, Алексей Югов, они полюбились Горькому), собирал народные толки о вождях революции и замечательных людях страны, записывал легендарно-сказочные их биографии, естественно возникавшие «параллельно книжным, исторически точным». В значительной мере из этих произведений составлялась книга «У песенных рек» (1939), принадлежащая к числу наиболее выдающихся созданий Шергина.

Детально выписанная панорама Двинской земли, ее просторов, богатств, сочеталась в книге с проникновенным очерком уклада поморской жизни, с портретами товарищей детских лет, мурманских юнг-«зуйков», с волнующими рассказами о героическом труде поморов и поморок. Как поэмы воспринимались слово о жизни и смерти отца писателя, которому он был обязан всем «поморским» строем своей души («Поклон сына отцу»), очерк о создании океанского парусника («Рождение корабля»), пинежский рассказ о Пушкине. И почти во всех этих произведениях, а также в сказах и сказках о гражданской войне на Севере, в великолепном нравоописательном очерке «Старые старухи» подлинно классической высоты достигали «сила и угодье» шергинского слова. Все «изборники» Шергина, что выходят позже (собрания его сочинений пока нет), непременно включают основные произведения книги «У песенных рек»: в ней Поморье впервые по-настоящему распахивается своими просторами, душой, историей, рисуется хранителем гуманистических преданий, национальных заветов русского народа. И «Поморщина-корабельщина» (1947), и «Поморские были и сказания» (1947), и «Океан – море русское» (1959), и «Запечатленная слава» (1967) расширяют и уточняют объем наших знаний о Севере России как особом культурно-историческом регионе, игравшем внушительную роль в ее судьбах.

* * *

Поэма жизни Шергина – труд. Он составлял содержание каждодневного бытия самого мастера и был любимейшей областью его художественного изображения. В трудовой истории народа ищет писатель ответ на вопрос, откуда взялось русское Поморье. Труд для Шергина – инструмент ценностного познания личности, характеризующие возможности которого почти беспредельны.

Всякий труд выдвигает своих художников. Шергин верил в это столь же свято, как его предшественник Николай Лесков, как современник Павел Бажов.

С чувством преклонения рассказывается об искусстве морского кораблевождения. «Я знал, – говорит шкипер Егор Васильевич, – Студеное море, как любой человек знает свой дом. Ты идешь в темной комнате, знаешь, где скрипит половица, где порог, где косяк. Я судно в тумане веду. Не стукну о камень, не задену о коргу» («Егор увеселялся морем»). Кормщики Пафнутий Анкудинов и Иван Узкий, разлученные бурей в открытом море, ничего не ведавшие друг о друге несколько суток, точно предсказали своим командам день и место встречи с лодьями товарищей, потому что было у них «знание ветра, знание моря, знание берегов» и знание искусства собратьев по ремеслу.

Но и иные мастерства восхищают. Плотник Маркел Ушаков так обрабатывал дерево, что его тесинка становилась будто «перо лебединое»: «Погладишь – рука как по бархату катится» («Мастер Молчан»), Живописец по утвари Иван Щека так приготовлял краску, что она «не темнела, не линяла, не смывалась» («Лебяжья река»).

Труд – сфера высшего самопроявления таланта. Но еще важнее, что это школа жизни. Поведение в труде закладывает нравственные основы отношений человека с людьми.

Двинский мореход жертвует не одним заработком, но и добрым именем, лишь бы выкупить из долговой тюрьмы нечаянно-негаданно попавшего в беду датчанина. Корабельный мастер, привыкший на море к искреннему товариществу, без жалости наказывает родного сына, дружившего со сверстником не попросту, а с «хитростью». Старый кормщик Егор, стечением обстоятельств поставленный перед моральным выбором: погубить чужое счастье либо расстаться с юной женой, полюбившей молодого Егорова ученика, – «торжествует над собой пресветлую победу».

Герои Шергина равняются на кодекс чести «северного русского народа» (так именовал архангелогородцев Михаил Пришвин), сложившийся за время познания и покорения Ледовитого моря-океана, и это создает особенный моральный климат его прозы.

* * *

Творчество писателя богато формами, но две манеры повествования наиболее излюблены.

Первая – патетическая. Персонажи и внешностью, и повадкой, и речью, и всей судьбой близки к идеалу. Фоном фигур выступает подчеркнуто-величавая природа, ореол героев – завидные деяния. Широко используются идеализирующие стилистические средства, родственные стилю древнерусских житийных повестей или заимствованных из них, да еще из летописных сказаний, из эпических фольклорных произведений. Такие очерки, новеллы выступают в прямом смысле слова «иконографией» поморского племени.

Вторая манера повествования рисует не торжественные лики, а нимало не прикрашенные, будничные лица. Благородство, преданность, большое чувство выявляются по контрасту с положением и портретом человека. Они живы в тех, кто затерян в толпе. И если крупицы позитивно-идеализирующего стиля проникают в бытовую новеллу, очерк нравов, то лишь потому, что Шергин вообще не мыслит своего рассказа без подстариненно-узорчатой речи, без фольклорной подцветки языка.

Писатель в молодые годы был лично знаком с Кононом Ивановичем Второушиным. Но для него это носитель славы Тектона-Строителя, а значит, повествование не может свестись к бытовой зарисовке.

...

«Был Конон Тектон велик ростом, глазами светел и грозен, волосы желты, как шелк.

Он встречал меня тихим лицом, и много я от него узнал о греческих, римских, итальянских строителях и художниках. О Витрувии, Винчи, Микеланджело, Браманте, Палладио.

… И первого сентября утром, когда обрадовалась ночь заре, а заря солнцу, поплыли артельные к острову, где «Трифон» строился. И увидели: стоит корабль к востоку, высоко на городах, у вод глубоких, у песков рудожелтых, украшен, как жених, а река под ним, как невеста.

… Мастер Конон сошел по сходням, стал на степени и поклонился большим обычаем. У него топор за поясом, как месяц, светит».

Все ровно-возвышенно, благолепо в этом летописно-размеренном ритме повествования. И подбор «желтых, как шелк», «рудожелтых», «светлых, как месяц», тонов озаряет героя лучистым сиянием величия, сближает образ помора с легендарным Витрувием и Браманте. И в эту минуту Поморье выглядит миром не просто особым, а искони и неколебимо противостоящим всему тому, превосходящим все то, что именовалось Россией царской.

Но вот Шергин переходит к рассказу о современнике Тектона – батраке Матвее Корелянине, жестоко побиваемом неудачами при попытках выбиться в люди, и манера изображения решительно меняется. «Оправу» жизни героя создают натуральные реалии «неочищенного» быта. И повествование уже идет не от имени автора, а строится как непосредственная исповедь Корелянина.

Он ли, Матвей, его ли жена не отдают все силы работе. Вот этот – буквально распинающий человека – труд.

...

«Матрешке моей тяжело-то доставалось. Ухлопается, спину разогнуть не заможет, сунется на пол:

– Робята, походите у меня по спине-то…

Младший Ванюша у ей по хребту босыми ногами и пройдет, а старшие боятся:

– Мама, мы тебя сломаем…

Тяжелую работу работаем, дак позвонки-ти с места сходят, надо их пригнетать».

И такая жизнь, оказывается, и требует от человека неиссякаемой любви, непрестанного нравственного подвига, притом неэффектного, невидного, не рассчитанного ни на какое признание со стороны:

...

«Матрена смолода плотная была, налитая, теперь выпала вся. Мне ее тошнехонько жалко:

– Матрешишко, ты умри лучше!

– Что ты, Матвей! Я тебе еще рубаху стирать буду!…»

Лишь самым большим художникам отпущено такое разумение «силы и смысла письма». С пронизывающим лаконизмом Шергина идет в сравнение разве немногословность одного из его прямых литературных учителей – Аввакума. Это на страницах читанного-перечитанного писателем «Жития» жена протопопа Марковна, находясь на пределе физического изнеможения, находит в себе силы поддержать мужа простыми, незабываемыми словами: «… добро, Петрович, ино еще побредем».

Матрена Корелянина принадлежит к тысячам женщин, кто был в супружестве «помощниками неусыпающими, друзьями верными», кто в дни отходничества мужей «сельдь промышлял, сети вязал, прял, ткал, косил, грибы, ягоды носил», а еще вершил мужское поделье: «тес тесал, езы бил (перегораживал реки для семужьего лова. – А. Г.), кирпичи работал» – кто безвестно созидал богатство России. Их, безымянных, обойденных «монографическим» вниманием историков Отечества, – их, никогда высоко не мысливших о себе и так и не узнавших (хотя слагали они песни, причитания, пели былины, сказывали сказки!), что они цвет земли нашей, – разыскивал в поморской стороне и воскрешал словом своим к долгой жизни Борис Викторович Шергин. Подвижничество, верил он, должно служить для людей вечным образцом.

* * *

Писатель не раз говорил, что все его искусство – заимствование из языкотворчества трудящихся людей, что он прошел огромную школу освоения народного слова: «Ряд лет я записываю разговорную речь, главным образом у себя на родине, в пределах бывшей Архангельской губернии. Промышляю словесный жемчуг „по морям и волнам“, на пароходах и на шхунах, по пристаням и по берегам песенных рек нашего Севера. Слушаю, как говорит народ и что говорит».

Шергин называл «северными художниками слова» рыбаков, лесорубов, заводских рабочих, в «картинную, насыщенную образами речь» которых писатель был влюблен.

Художественный мир Шергина заселен работниками разных ремесел, а потому профессиональные словари живут в языке Шергина. В очерке «Рождение корабля» от корабельщиков автор заимствует выражения: «Ель на воде слабее сосны», «Он обходил берега Ледовитого океана, строя шкуны… и елы сшивая», «отворили паруса», «паруса обронив, бросили якоря». Из лексикона плотников берет он образ для пейзажной картины: «птицы разом вскрикнули и поднялись над мелями в три, в четыре венца» («Для увеселенья»). По-мореходски уместно именует писатель путешествия «путеплаваниями» («Достояние вдов»). Шергин наглядно показывает, как обогащался национальный словарь лексикой, а слова оттенками в устах профессионалов. В новелле «Лебяжья река», посвященной труду мастеров росписи по дереву, приводятся рабочие (и вместе изысканнейшие!) эпитеты-термины, обозначающие колеры исключительной нежности: «светло-осиновый» и «тьмо-лимонный». В рассказе «Устюжского мещанина Василия Феоктистова Вопиящина краткое жизнеописание» маляр точнейше пользуется глаголами-терминами: «краска должна вмереть в дерево», «лубочные картины… цветил ягодным соком».

Писателем ценилась непраздность народного слова, несущего в себе отраженный свет породившей его психологической ситуации. Как подлинный гимн слову народному воспринимается рассказ «Для увеселения», где два брата Личутины, выброшенные предзимней бурей на камни, перед лицом неотвратимой гибели вырезают на обломке корабельной доски эпитафию себе.

Для читателя очевидно, что память Шергина стала вместилищем многообразных культурных ассоциаций, которые жили в сознании начитанных поморов на рубеже прошлого и нынешнего веков, – всего того, что было фактически народной культурой, и это создает поразительное богатство стилистики его произведений.

В исповедально-портретных монологах, где каждое слово, интонация были характеризующими, художник «до дна» раскрывал психологию героев («Рассказ Соломониды Ивановны», «Мимолетное виденье», «Митина любовь»).

При сравнительной оценке произведений мастера, уже переживших скоротечную славу некоторых сочинений его современников, припоминаются страницы шергинского «жизнеописания» маляра Василия Феоктистова Вопиящина. Оный Вопиящин рассказывал: «У иконного письма теперь такого рачения не видится, с каковым я приуготовлял тогда… дверцы и ставеньки про свое наивное художество. Которое, впрочем, художеством никто и не называл, но не более как расписные ложки и плошки. Господин Менк, пейзажист из превосходных, неоднократно удивлялся… процедуре нашего письма. Он говорил: „Теперь я понимаю, для чего моя картина, висящая в гостиной, помрачнела в десять лет. А дверь, которую здешний мещанин упестрил своей варварской кистью сорок лет назад, не утратила колоритов“.

Искусство Шергина не только долгие годы не утратит «колоритов» для поколений читателей, но и будет объектом всевозрастающего, пристального изучения со стороны новых поколений мастеров слова.

Работа Шергина над народным словом – это, как бы сказал Бажов, «дело мешкотное», а не рысистое. Но это дело прочное, надежное.

Ал. Горелов

iknigi.net

Борис Шергин | Сайт посвящённый творчеству.

Река дыбом

Ноябрь 8th 2008

Запонадобилась моей бабе самоварна труба: стара-то и взаправду вся прогорела, из нее огонь фыркал во все стороны. Пошел я в город. Хотя и не велико дело – труба, а все-таки заделье, а не безделье. Купил в городе самоварну трубу бабе, купил куме, сватье, соседке. Подумал: всем бабам разом понадобятся трубы – купил на всю Уйму. […]

Подробнее Комментарии к записи Река дыбом отключены

Железнодорожной первопуток

Ноябрь 8th 2008

Ишшо скажу, как я в первой раз поехал по железной дороге. Было это в девяносто… В том самом году, в кольком старосты Онисима жена пятерню принесла, и все парней, и имя дала им всем на одну букву – на «мы». Митрий, Миколай, Микифор, Микита да Митрофан. Опосля, как выросли, разом пять в солдаты пошли. А […]

Подробнее Комментарии к записи Железнодорожной первопуток отключены

Министер и медведь

Ноябрь 8th 2008

Пошел я на охоту, еды всякой взял на две недели. По дороге присел да в одну выть все и съел. Проверил боевы припасы, – а всего один заряд в ружье. Про одно помнил – про еду, а про друго позабыл – про стрельбу. Ну, как мне, первостатейному охотнику, домой ни с чем иттить? Переждал в […]

Подробнее Комментарии к записи Министер и медведь отключены

Мамай

Ноябрь 8th 2008

Вишь ножик, лучину которым шшиплют? Я его из Мамаевой шашки сам перековал. Эх, был у меня бубен из Мамаевой кожи. Совсем особенной: как в его заколотишь, так и травы и хлеба бегом в рост пустятся. Коли погода тепла, да солнышко, да утречком в Мамаев бубен колотить станешь, вот тут начнут расти и хлеба и травы. […]

Подробнее Комментарии к записи Мамай отключены

Наполеон

Ноябрь 8th 2008

Это что за война. Вот ковды я с Наполеоном воевал! – С Наполеоном? – Ну, с Наполеоном. Да я его тихим манером выпер из Москвы. Наполеона-то я сразу не признал. Вижу – идет по Москве офицеришко плюгавенькой, иззяб весь. Я его зазвал в трактир. Угошшаю сбитнем с калачами да музыку заказал. Орган затрешшал: «Не белы-то […]

Подробнее Комментарии к записи Наполеон отключены

Мобилизация

Ноябрь 8th 2008

Было это в японску войну. Мобилизацию у нас объявили. Парней всех наметили на войну гнать. Тут бабы заохали, девки пушше того. У каждой, почитай, девки свой парень есть. Уж како тако дерево, что птицы не садятся, – кака така девка, что за ней парни не вьются? Одначе девки вскорости охать перестали, с ухмылкой запохаживали. «Что, […]

Подробнее Комментарии к записи Мобилизация отключены

Девки в небе пляшут

Ноябрь 8th 2008

Перед самой японской войной задумали наши девки да робята гулянку в небе устроить. На пьяных вызнали, для какого лету сколько пить надобно. Вот вызнялись девки в гал. Все разнаряжены в штофниках, в золотых коротеньких, в золотых жемчужных повязках на головах. Ленты на шелковы шали трепешшутся, наотмашь летят. Все наряды растопырились, девки расшеперились. В синем небе […]

Подробнее Комментарии к записи Девки в небе пляшут отключены

Царь в поход собрался

Ноябрь 8th 2008

А пряники тянутся, к нам тянутся, в штабеля ставятся. По всей деревне задворки пряниками загружены. Мы-то едим, надо дать и другим! Стали по железной дороге в разны города посылать Пряники нагрузили на платформы. Туманом легонько прикрыли, чтобы узоры на пряниках не портились, чтобы письменность пряников писаных полицейским на глаза не попадала. Полный состав не очень […]

Подробнее Комментарии к записи Царь в поход собрался отключены

www.boris-shergin.ru

Читать онлайн книгу Для увеселенья

сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)

Назад к карточке книги
Борис ШергинДля увеселенья

Владимиру Сякину

В семидесятых годах прошлого столетия плыли мы первым весенним рейсом из Белого моря в Мурманское.

Льдина у Терского берега вынудила нас взять на восток. Стали попадаться отмелые места. Вдруг старик рулевой сдернул шапку и поклонился в сторону еле видимой каменной грядки.

– Заповедь положена, – пояснил старик. – «Все плывущие в этих местах моря-океана, поминайте братьев Ивана и Ондреяна».

Белое море изобилует преданиями. История, которую услышал я от старика рулевого, случилась во времена недавние, но и на ней лежала печать какого-то величественного спокойствия, вообще свойственного северным сказаниям.

Иван и Ондреян, фамилии Личутины, были родом с Мезени. В свои молодые годы трудились они на верфях Архангельска. По штату числились плотниками, а на деле выполняли резное художество. Старики помнят этот избыток деревянных аллегорий на носу и корме корабля. Изображался олень, и орел, и феникс, и лев; также кумирические боги и знатные особы. Все это резчик должен был поставить в живность, чтобы как в натуре. На корме находился клейнод, или герб, того становища, к которому приписано судно.

Вот какое художество доверено было братьям Личутиным! И они оправдывали это доверие с самой выдающейся фантазией. Увы, одни чертежи остались на посмотрение потомков.

К концу сороковых годов, в силу каких-то семейных обстоятельств, братья Личутины воротились в Мезень. По примеру прадедов-дедов занялись морским промыслом. На Канском берегу была у них становая изба. Сюда приходили на карбасе, отсюда напускались в море, в сторону помянутого корга.

На малой каменной грядке живали по нескольку дней, смотря по ветру, по рыбе, по воде. Сюда завозили хлеб, дрова, пресную воду. Так продолжалось лет семь или восемь. Наступил 1857 год, весьма неблагоприятный для мореплавания. В конце августа Иван с Ондреяном опять, как гагары, залетели на свой островок. Таково рыбацкое обыкновение: «Пола мокра, дак брюхо сыто».

И вот хлеб доели, воду выпили – утром, с попутной водой, изладились плыть на матерую землю. Промышленную рыбу и снасть положили на карбас. Карбас поставили на якорь меж камней. Сами уснули на бережку, у огонька. Был канун Семена дня, летопроводца. А ночью ударила штормовая непогодушка. Взводень, вал морской, выхватил карбас из каменных воротцев, сорвал с якорей и унес безвестно куда.

Беда случилась страшная, непоправимая. Островок лежал в стороне от расхожих морских путей. По времени осени нельзя было ждать проходящего судна. Рыбки достать нечем. Валящие кости да рыбьи черева – то и питание. А питье – сколько дождя или снегу выпадет.

Иван и Ондреян понимали свое положение, ясно предвидели свой близкий конец и отнеслись к этой неизбежности спокойно и великодушно.

Они рассудили так: «Не мы первые, не мы последние. Мало ли нашего брата пропадает в относах морских, пропадает в кораблекрушениях. Если на свете не станет еще двоих рядовых промышленников, от этого белому свету перемененья не будет».

По обычаю надобно было оставить извещение в письменной форме: кто они, погибшие, и откуда они, и по какой причине померли. Если не разыщет родня, то, приведется, случайный мореходец даст знать на родину.

На островке оставалась столешница, на которой чистили рыбу и обедали. Это был телдос, звено карбасного поддона. Четыре четверти в длину, три в ширину.

При поясах имелись промышленные ножи – клепики.

Оставалось ножом по доске нацарапать несвязные слова предсмертного вопля. Но эти два мужика – мезенские мещане по званью – были вдохновенными художниками по призванью.

Не крик, не проклятье судьбе оставили по себе братья Личутины. Они вспомнили любезное сердцу художество. Простая столешница превратилась в произведение искусства. Вместо сосновой доски видим резное надгробие высокого стиля.

Чудное дело! Смерть наступила на остров, смерть взмахнулась косой, братья видят ее – и слагают гимн жизни, поют песнь красоте. И эпитафию они себе слагают в торжественных стихах.

Ондреян, младший брат, прожил на островке шесть недель. День его смерти отметил Иван на затыле достопамятной доски.

Когда сложил на груди свои художные руки Иван, того нашими человеческими письменами не записано. На следующий год, вслед за вешнею льдиной, племянник Личутиных отправился отыскивать своих дядьев. Золотистая доска в черных камнях была хорошей приметой. Племянник все обрядил и утвердил. Списал эпитафию.

История, рассказанная мезенским стариком, запала мне в сердце. Повидать место покоя безвестных художников стало для меня заветной мечтой. Но годы катятся, дни торопятся…

В 1883 году управление гидрографии наряжает меня с капитаном Лоушкиным ставить приметные знаки о западный берег Канской земли. В июне, в лучах незакатимого солнца, держали мы курс от Конушиного мыса под Север. Я рассказал Максиму Лоушкину о братьях Личутиных. Определили место личутинского корга.

Канун Ивана Купала шкуна стояла у берега. О вечерней воде побежали мы с Максимом Лоушкиным в шлюпке под парусом. Правили в голомя. Ближе к полуночи ветер упал. Над водами потянулись туманы. В тишине плеснул взводенок – признак отмели. Закрыли парус, тихонько пошли на веслах. В этот тихостный час и птица морская сидит на камнях, не шевелится. Где села, там и сидит, молчит, тишину караулит.

– Теперь где-нибудь близко, – шепчет мне Максим Лоушкин.

И вот слышим: за туманной завесой кто-то играет на гуслях. Кто-то поет, с кем-то беседует… Они это, Иван с Ондреяном! Туман-то будто рука подняла. Заветный островок перед нами как со дна моря всплыл. Камни вкруг невысокого взлобья. На каждом камне большая белая птица. А что гусли играли – это легкий прибой. Волна о камень плеснет да с камня бежит. Причалили; осторожно ступаем, чтобы птиц не задеть. А они сидят, как изваяния. Все как заколдовано. Все будто в сказке. То ли не сказка: полуночное солнце будто читает ту доску личутинскую и начитаться не может.

Мы шапки сняли, наглядеться не можем. Перед нами художество, дело рук человеческих. А как пристало оно здесь к безбрежности моря, к этим птицам, сидящим на отмели, к нежной, светлой тусклости неба!

Достопамятная доска с краев обомшела, иссечена ветром и солеными брызгами. Но не увяло художество, не устарела соразмерность пропорций, не полиняло изящество вкуса.

Посредине доски письмена – эпитафия, – делано высокой резьбой. По сторонам резана рама – обнос, с такою иллюзией, что узор неустанно бежит. По углам аллегории – тонущий корабль; опрокинутый факел; якорь спасения; птица феникс, горящая и не сгорающая. Стали читать эпитафию:

 Корабельные плотники Иван с ОндреяномЗдесь скончали земные труды,И на долгий отдых повалились,И ждут архангеловой трубы.Осенью 1857-го годаОкинула море грозна непогода.Божьим судом или своею оплошкойКарбас утерялся со снастьми и припасом,И нам, братьям, досталось на здешней коргеЖдать смертного часу.Чтобы ум отманить от безвременной скуки,К сей доске приложили мы старательные руки…Ондреян ухитрил раму резьбой для увеселенья;Иван летопись писал для уведомленья,Что родом мы Личутины, Григорьевы дети,Мезенски мещана.И помяните нас, все плывущиеВ сих концах моря-океана. 

Капитан Лоушкин тогда заплакал, когда дошел до этого слова – «для увеселенья». А я этой рифмы не стерпел – «на долгий отдых повалились».

Проплакали и отерли слезы: вокруг-то очень необыкновенно было. Малая вода пошла на большую, и тут море вздохнуло. Вздох от запада до востока прошумел. Тогда туманы с моря снялись, ввысь полетели и там взялись жемчужными барашками, и птицы разом вскрикнули и поднялись над мелями в три, в четыре венца.

Неизъяснимая, непонятная радость начала шириться в сердце. Где понять!… Где изъяснить!…

Обратно с Максимом плыли – молчали.

Боялись – не сронить бы, не потерять бы веселья сердечного.

Да разве потеряешь?!

***
Назад к карточке книги "Для увеселенья"

itexts.net

Читать книгу Повести и рассказы Бориса Шергина : онлайн чтение

Борис Шергин

Повести и рассказы

ОТ АВТОРА

Запечатленная слава

Поморское сказание о Софии Новгородской начинается так: «По слову Великого Новгорода шли промышленные лодьи во все концы Студеного моря-океана. Лодьи Гостева сына Ивана ушли дальше всех. Иван оследил Нехоженый берег. Тут поставил крест, избу и амбар. Тут, кряду, и ход урочный морской…»

Устное слово и письменная память Севера свидетельствуют, что уже в XII-XV веках русские люди своим умом-разумом строили суда «сообразно натуре моря Ледовитого». На этих судах из Белого моря ходили на Новую Землю, на Грумант, в Скандинавию. Уже в XIII веке по берегам и островам Северного Ледовитого океана стояли русские опознавательные знаки – исполинские осьмиконечные кресты. Поперечины креста астрономически верно указывали направление стран света.

Новгородцы и дети их, архангельские поморы, науку мореплавания называли «морское знание», а судостроение обозначали словом «художество».

Еще во времена стародавние северорусские мореходцы стали закреплять свой опыт письменно. Надобно думать, уже в XVI столетии, если не раньше, распространялись среди архангельских поморов эти «уставы морские», «морские указы», «морские урядники» и «книги морского ходу». Это была литература стихийно-народная, самобытно-русская. С глубоким прискорбием надобно отметить, что невнимание, равнодушие, пренебрежение, при содействии всеистребляющего времени, сделали то, что от морской старинной литературы остались одни фрагменты и отдельные устные свидетельства. То, что рассыпано ворохами, приходится собирать крохами.

В этих «морских уставцах», «указцах» обсказаны корабельные маршруты из Белого моря во все концы Студеного океана, на запад, в Скандинавию, и «во всток», к Новой Земле и Печоре.

Практическая часть этих манускриптов вполне соответствует печатным лоциям нашего времени.

Древнесеверная рукописная лоция не только зрительно преподносит береговые попутные приметы, но буквально ощупывает дно морское, с подводными коргами, поливными лудами, яграми.

Старорусские лоции составлялись многоопытными людьми, которые «своими боками обтерли» описанные пути.

Путеводительную часть старопоморской лоции сопровождали иногда «особые статьи» о природе ветров, о распорядке приливо-отливных течений, весьма сложных в Белом море, о том, как предугадать погоду по цвету морской воды, по оттенку неба, по движению и по форме облаков. Эти статьи дополняет «Пловущий ледяной указ, или Устав о разводьях и разделах, кака суды ходити и кормщику казати». Здесь говорится о том, что опытный кормщик знает суточное время прохода меж льдов, ибо судоходные разводья во льдах регулярны, поскольку регулярна череда суточных морских приливов и отливов.

Архангельские поморы досконально изучили «мудреный обычай» своего моря. Вот записанные Н. И. Рождественской слова мезенского крестьянина Малыгина:

«В нашей местности (Койденский берег) разное течение воды у прилива и отлива. Три часа идет в нашу сторону, на полунощник (северо-восток). Потом три часа идет в шелоник (юго-запад). Так ходит и прибылая и убылая вода. От берега в голомя, на Моржовец вода компасит: два часа идет под полунощник, потом под всток идет три часа, потом под юг около трех часов, потом под запад идет четыре часа.

Опытно знаем, по компасу сверено…

Хождение воды в ту или другую стороны, на убыль или на прибыль, и у Кедовского берега бывает не круто и не тихо. В послонке вода идет кротко, а у Воронова Носа прилив и отлив ходит яро – волну разводит».

Подобное описание пульсации морских течений содержат и письменные памятники.

Другим видом северной народной литературы является письменное закрепление морских правовых обычаев. На основе уставных правил, корни которых уходят во времена новгородские, регламентируются не только практически-деловые, но и нравственно-моральные отношения мореходцев-промышленников и друг к другу и к обществу.

Эту древнюю юриспруденцию содержит, например, «Морской устав новоземельских промышленников».

Выдержки из другого подобного сборника, именуемого «Устьянский правильник», напечатаны в этой книге.

В рукописном сборнике XVIII столетия, вслед за статьями Никодима Сийского «О различных художествах», вписаны рассказы о кормщиках Иване Поряднике (Ряднике) и Маркеле Ушакове. Это как бы особый вид бытовой литературы Севера – своеобразная морская антология.

Церковный раскол, возникший в России во второй половине XVII века, был в значительной мере формой народного протеста против «сильных мира сего», против царского правительства. Вспомним сочувствие «староверия» Степану Разину и Емельяну Пугачеву.

На Севере в XVIII веке, в эпоху морального подчинения Западу, раскол носит черты своеобразного патриотизма.

В противовес мнению высшего общества, будто «русские всегда были во всем невежды», поморские писатели того времени прямо или косвенно старались напомнить о том, что у русского народа есть славное историческое прошлое.

Архангельские поморы-корабельщики, памятуя былую славу, обижались на Петра Первого за его увлечение голландцами и немцами.

Современник Петра поморский деятель Андрей Денисов, сказывая поздравление выгорецкому судостроителю Бенедикту, говорил:

«Полунощное море, от зачала мира безвестное и человеку непостижное, отцев наших отцы мужественно постигают и мрачность леденовидных стран светло изъясняют.

Чтобы то многоснискательное морское научное и многоиспытное умение не безпамятно явилось, оное сами те мореходцы художно в чертеж полагают и сказательным писанием укрепляют»[1].

По поводу указа Петра Первого, повелевающего строить суда исключительно по голландскому образцу, архангельский мореходец Федор Вешняков в своей «Книге морского ходу» рассуждает: «Идущие к Архангельскому Городу иноземные суда весною уклоняются от встреч со льдами и стоят по месяцу и по два в Еконской губе до совершенного освобождения Гирла от льдов. Пристрастная нерассудительность поставляет нам сии суда в непрекословный образец… Но грубой Кольской лодье и нестудированной раньшине некогда глядеть на сей стоячий артикул. Хотя дорога груба и торосовата, но, когда то за обычай, то и весьма сносно… Чаятельно тот новоманерный вид судов определен на воинской поход и превосходителен в морских баталиях. Но выстройка промышленного судна, в рассуждении шкелета или ребер, хребтины или киля, образована натурой моря ледовитого и сродством с берегом отмелым»,

В конце концов царский указ оказался бессильным перед… натурой моря ледовитого. Постройка лодей продолжалась до конца XIX столетия.

Поморяне это говорили не к тому, чтобы спорить да вздорить, но к тому, чтобы не обидно было жизнь строить.

Раскольник Ушаков и гонитель раскола холмогорский архиепископ Афанасий забывали распрю о вере, коль скоро дело касалось любезного им мореходства или судостроения.

Афанасий яростно не любил староверов; во времена знаменитого диспута о вере в Москве, в Грановитой палате, в 1673 году Афанасий Холмогорский, как гласит протокол: «Слупил с божественного старца Никиты портки и рясу». В свою очередь божественный старец выдрал у архиепископа полбороды.

Тем не менее, узнав о смерти Маркела Ушакова, Афанасий выразился так:

«Сей муж российскому мореходству был рожденный сын, а не наемный работник».

Холмогорский архиепископ Афанасий (годы его жизни – 1640-1702) принадлежит к числу старинных русских самобытных картографов. Морские карты, или, как их называли в старину, «морские чертежи», были интереснейшей отраслью древнерусского «морского знания».

Еще на заре XV века новгородец Иван Амосов «посиле счислил и сметил» свои морские походы и начертил «Обод», то есть контур, Белого моря.

К середине XVI века соловецкий монах Филипп Колычев «много ревность имый еже в чертеж сложити путь морской… Но и от мореходцев неутомленно истязаше о ходех корабельных… И те мореходцы ему свои походы сметывают. И он, Филипп, ту смету счисливал в чертеж».

В начале первой мировой войны в Соловецке автор этих строк калькировал «чертеж морской», по местному преданию, сделанный рукой Филиппа Колычева. В монастыре имелись архитектурные чертежи, план системы каналов, подписанные автором, игуменом Филиппом.

По свидетельству И. М. Сибирцева[2] почерк архитектурных и ирригационных чертежей совершенно тождествен с почерком пояснений к «морскому чертежу».

В XVIII веке художественными и тщательными «переводами» (копиями) с древних морских чертежей (преимущественно соловецкого происхождения) славилось Выгорецкое общежительство[3]. Ф. Вешняков замечает:

«Надлежит смотреть, чтобы девки (мастерицы) не пестрили полуночного круга корунами и лицами». То есть не украшали белых мест на карте орнаментальной живописью. Вешняков заботился об этом на тот случай, что заказчик может нанести на «белые» места опыт своего путеплавания… Возникает недоумение: как же Петр из-за чужих деревьев своего русского лесу не видел?

Недоумение наше малое и худое. Петр был человек страстный и пристрастный. Пристрастие его к голландскому «штилю» покрывает страстная и плодотворная его деятельность. Деятельная натура Петра Первого была сродни натуре архангельских поморов. Вот почему так любил Петра старовер Маркел Ушаков и таким рьяным сторонником петровских реформ был не любивший иноземцев холмогорский архиерей Афанасий.

Ум архангельского помора никогда не был косным и неподвижным. Автор «Малого Виноградца» характеризует «судостроительное художество» Ушакова так:

«Ушаково мастерство Маркелово было рассудительно и с любопытством, а не только по старым извычаям. Ушаковские суда заморские[4] обдуманы по чертежу…

…Ушаков был ученик нехудых учителей и не хотел уважить иноземным кораблям. Однако их рассматривал испытно, чая пользы своему любезному художеству».

Петр жаловался: «Я один тащу воз в гору, а миллионы под гору».

Не Маркелы Ушаковы и не Федоры Вешняковы тащили воз под гору. Дело Петрово исказили господа, залакированные под Европу, не помнящие родства, но задававшие тон.

Во второй половине XVIII века заявлять о том, что у русских существует своя морская культура, уже считалось конфузным.

Федор Вешняков приводит такой факт: «У допросу от коммерц-конторы: куда которые суда ходили, я и похвалился своеручным чертежом. Да и ушаковский объявил, Новоземельской. Господин Присутственный смолчал, а конторские опосле говорят: „Для приезду господина члена, ты бы постыдился карбасное-то художество казать. Соблюдал бы в сундуке“».

Упрятанная в сундуке древняя и оригинальная картография русских поморов была забыта.

Самый стиль, самая внешность древних «морских чертежей» оскорбляли вкус помпадуров XVIII века. Все, что было сделано в русском народном стиле, определялось выражением: «в подлом вкусе».

Вот почему первым картографом побережий Северного Ледовитого океана стали считать голландца Ван-Клейна. Между тем Ван-Клейн издал свой атлас только около 1600 года и пользовался для своей работы поморскими чертежами. Там, где у Ван-Клейна не хватало русских данных, чертеж его фантастичен.

В конце XVIII века в Петербурге предпринято было печатание Карты Русского Севера. Петербургские картографы рабски скопировали неверную голландскую карту. Тупоумие дошло до того, что даже искажения русских названий целиком перенесены были на «русскую» карту. Вместо «Канин Нос» на «русской» карте XVIII века напечатано «Кандинес», вместо «Святой Нос» – «Свети Нес» и т.п.

Пренебрежение к многовековому опыту поморов было так велико, что «русский генерал» Ф. Литке (XIX век) предпочел блуждать у Новой Земли в поисках Маточкина пролива, нежели «оконфузить себя услугами мужиков», то есть поморов, досконально знавших Новую Землю.

В конце концов в сознании русского общества исчезло всякое представление о том, что на Севере существовала большая морская культура.

Ведь мало ли в матушке-России всяких промыслов? В Кимрах шьют сапоги, в Вязьме пекут пряники, иные лепят горшки, плетут лапти, ткут рогожи. А поморы ловят рыбу. Что тут удивительного или особенного?

Древние документы, письменные свидетельства о северном мореходстве исчезали, терялись, утрачивались, оставались в безвестности, потому что люди науки не спрашивали о них, не искали, не собирали их.

Старинные виды морской литературы уничтожались забвением и временем. Но сохранилась у помора как бы врожденная потребность или привычка записывать события, хотя бы личной жизни, которые казались достопамятными. Отсюда характерное для Севера явление: каждый «архангельский мужик» непременно носит с собой записную книжку.

Во второй половине прошлого столетия в Архангельске жил некто Шмидт. Дворовые постройки своего дома он превратил в своеобразный музей. Здесь сохранялись своеобразные «памяти», оставленные погибшими где-нибудь «на голодном острове» или в «в относе морском» промышленниками.

Перед лицом неизбежной смерти промышленник вырезал ножом на бортовине судна или на дверях, на столешнице промысловой избы сведения о себе, о погибших товарищах. Здесь и деловитое завещание о долгах, «кому что дать и с кого что взять», здесь и отцовское благословение, и «последнее прости» жене.

Даты памятных досок доходили до середины XIX столетия.

В 1862 году мещанин посада Неноксы Афанасий Тячкин описывал историю гибели своего карбаса в обстановке, довольно неподходящей для литературной работы… Лихая непогода уже несколько дней носит по Белому морю опрокинутый вверх дном карбас. Большая часть людей утонула. Мещанин Тячкин, уцепясь ногами за киль, то погружаясь в ледяную воду, то всплывая, выцарапывает шилом на днище карбаса обстоятельное донесение о причинах гибели груза и людей. Конечно, при более человеческих обстоятельствах поморы пользовались пером и бумагой.

Всем, кто бывал на Западном Мурмане, напомню высеченную на большом камне малого островка изящную узорную надпись:

«Горевал Гришка Дудин. 1696 год».

Лодья Дудина отстаивалась здесь от шторма, и Дудин украсил пустынную морскую скалу изящной резьбой.

В Эрмитаже хранится кубок старинной холмогорской работы, вырезанный из мамонтовой кости. Резьба производит впечатление тончайшего кружева. По венцу кубка идет надпись: «На посмотрение будущим родам».

Эта любовь к достопамятности, это стремление увековечить явления живой жизни в большой мере свойственны были людям Севера. Не потому ли Северный край так долго являлся единственным хранителем русского национального эпоса?

Здесь приходится погоревать и позавидовать вот о чем: на Север с половины прошлого столетия стали приезжать специалисты по собиранию былин, специалисты по собиранию сказок и песен, специалисты по народному прикладному искусству.

В двадцатых годах Север объезжали командированные Институтом материальной культуры специалисты по собиранию и описанию оловянной посуды: кроме оловянных ложек и плошек, они не глядели ни на что!

Но, увы, никогда-никогда на Север не приезжали люди, которые настойчиво, целеустремленно спрашивали бы, искали бы, собирали бы специально морскую письменность.

Никто никогда не внушал поморам, что все «морские уставцы», «урядники», «лоции» важны для науки и имеют историческое значение. Никто специально не записывал и устных преданий, устных рассказов о славных мореходцах, об именитых судостроителях.

А ведь жизнь не стоит на месте. Забывается не только все ветхое и бесполезное, но и то, что интересно для истории, для живой науки.

Я говорил о старинных видах северной морской литературы, об уставах, урядниках, указцах, лоциях, сказаниях и т. п.

Может быть, позднейшим видом морской народной литературы Севера можно считать записные книжки поморов. Даже в начале века XX любой кормщик-шкипер, мурманский промышленник, корабельный мастер, пароходский служащий непременно имел при себе записную книгу, достаточно объемистую. Сюда заносились сведения, например, о вскрытии Северной Двины. Тут тщетные арифметические выкладки с целью сообразить, почему при расчете с хозяином он не только ничего не получил, а еще остался должен «три рубли».

В записных книжках, например, восьмидесятых годов общедоступность и дешевизна постройки деревянного парусного судна сравнивается с неприступною дороговизною постройки парохода.

Нередки в этих книжках описания штормов или «любознательных случаев», «морских встреч». Нередки записи преданий, связанных с тем или другим местом попутного берега.

У какого-нибудь старого мореходца таких записных книжек накоплялось немало. После его смерти они выносились на чердак или поступали в распоряжение ребят, которые заполняли своими каракулями свободные места.

Здесь было упомянуто, что историческая наука морской историей Севера специально не занималась, а наука географическая упоминала о северном мореходстве и судостроении вскользь, наряду с бесчисленными «местными» кустарными промыслами деревенской России. Но все же в силу какой-то интуиции в среде «морского сословия» «свеча не угасла». Сознание, что «морское преданье и морское писанье» для чего-то важны и кому-то нужны, теплилось в среде беломорских мещан и крестьян. В начале XX столетия в Архангельске еще немало было «домов», или семейств, хранивших память о славных мореходцах и судостроителях. Были в среде моряков, пароходских служащих, в среде судостроителей отдельные лица, любители морской старины, собиратели морских преданий.

Я, пишущий эти строки, родился в Архангельске, в семье «корабельного мастера первой статьи», и половину жизни провел в среде людей, прилежащих мореходству и судостроению.

Отец мой принадлежал к числу тех поморов, которые никогда не расставались с записной книжкой. Виденное и пережитое, слышанное и читанное отец умел пересказать так, что оно навсегда осталось в памяти у нас, его детей.

Отменной памятью, «морским знаньем» и уменьем рассказывать отличались и друзья отца, архангельские моряки и судостроители М. О. Лоушкин, П. О. Анкудинов, К. И. Второушин (по прозванию Тектон), В. И. Гостев.

Кроме того что каждый из поименованных имел многолетний мореходный опыт, каждому из них сословие наше приписывало особый талант.

Пафнутия Анкудинова и в морских походах и на звериных промыслах знали как прекрасного сказочника и певца былин. Умел он также петь по-древнему, по древним «крюковым», знаменитым книгам[5].

Виктор Шергин мастерски изготовлял модели морских судов. Был любитель механики. Любовь к слову сочеталась с любовью к художеству. Двери, ставни, столы, крышки сундуков в нашем доме расписаны его рукой. В живописи своей отец варьировал одну и ту же тему: корабли, обуреваемые морским волнением.

Корабельный мастер Василий Гостев сохранял в искусстве своем лучшие традиции северного судостроения. Конон Тектон говорил о Гостеве: «Я в его меру не дошел». Знание Василия Гостева творчески унаследовал сын его. Этот Гостев-сын является в наши дни видным представителем деревянного судостроения.

В противоположность собратии своей, жившей интересами и бытом своего морского сословия, Максим Осипович Лоушкин был, так сказать, человеком светским. Имел чин «капитан дальнего плавания». Картинные рассказы Лоушкина о жарких странах больше всего интересовали его слушателей. Свое, северное, казалось нам будничным. Даже наезжавшие в Архангельск писатели требовали от Лоушкина рассказов о кругосветном плавании. С просьбой рассказать что-нибудь в этом роде обратился к Лоушкину и Новиков-Прибой.

– Когда я был в Марсели, – начал Лоушкин.

– Я тоже был в Марселе, – перебил его Новиков-Прибой.

– А были, дак вы и сказывайте, – отрезал Максим Осипович и замолчал.

В настоящей книге приведено несколько моих пересказов слышанного в свое время от М. Лоушкина о старинных северных мореходцах. К морской старине Лоушкин относился с большим интересом – чувствовал, что познания его в этой области важны и нужны.

У Лоушкина были своеручные чертежи переплава его по Ледовитому океану. Интересовался М. Лоушкин и старинными картографами. По поручению Лоушкина автор этих строк незадолго до первой мировой войны делал копии с Соловецких морских чертежей.

Уже в годы гражданской войны я брал у М. О. Лоушкина для прочтения и переписки «Устьянский правильник», выдержки из которого приводятся ниже.

В девяностых годах М. О. Лоушкин был капитаном морского судна, с которого архангельский губернатор Энгельгардт обозревал берега подведомственной ему губернии.

Увидев, что губернатор ведет путевые записки, капитан Лоушкин возблагодарил бога: «Наконец-то на жизненном пути встретился человек, не только влиятельный, связанный с Петербургом, но и ученый!» При всяком удобном случае дальновидный Максим Осипович начал внушать «его превосходительству» о древности северного мореходства.

Зимою Максим Осипович хвалился перед приятелями:

– Я себя не сконфузил. Энгельгардту неинтересно слушать о голых алипутах Африки. Он сам это видел. А вот встретили мы у Терского берега лодью, и я говорю: «Обратите внимание, ваше превосходительство, на этот тип судна. Это праотцы российского флота». И начну ему сказывать от книг, от старых, что помню.

– А он что, губернатор? – осведомляются слушатели.

– Он на ус мотает. Вот увидите, друзья, и наше сказанье попадет в писанье.

В 1896 году вышла книга Энгельгардта «Северный край», посвященная его путешествию по Северу. Упомянул ли автор вдохновенного помора Лоушкина, вспомнил ли его сказания? Вспомнил и упомянул в двух словах:

«…наше судно вел М. Лоушкин, любитель поболтать».

– Знать, час наш не пробил, – вздохнули поморы.

Приблизительно в 1900-м году в Архангельск пришла весть из Норвегии, что послы Петербургского комитета помощи поморам обивают пороги у норвежских судостроителей. Просят сочинить проект промышленного парусного судна, по которому могли бы учиться русские судостроители-поморы.

Слухи оказались верными. Уполномоченный комитета Брейтфус привез норвежские чертежи в Архангельск. На собрании поморы задали Брейтфусу ряд вопросов:

– Зачем было ходить на поклон к варягам? Разве на севере России нет своих опытных судостроителей?

– Заказывая иностранцам проект промыслового судна, имел ли комитет понятие, что таковому судну не должно чуждаться льдов, ни бояться заходить в отмелый берег?

Эти принципиальные вопросы поставлены были плеядой М. Лоушкина, и они остались без ответа.

Зато Брейтфус говорил о том, что и «ваш великий земляк Ломоносов ездил учиться в Германию. И великий Петр учился кораблестроению у голландских мастеров».

– Вы, поморы, – говорил Брейтфус, – плаваете по памяти, по дедушкиным приметам, а на Западе уж за сотню лет существует морская наука и морские книги…

Максим Лоушкин не стерпел, прервал оратора.

– Господин Брейтфус, – загремел старый помор, – а не будут ли наши морские книги постарше западных?!

С этими словами он выложил на стол древний рукописный морской устав.

Брейтфус был приятно удивлен, но, очевидно, все еще не пришел час, чтобы петербургская наука обратила внимание на свидетельство поморов, опросила бы их и занялась собиранием древних поморских документов.

Через несколько лет, когда в Петербурге подготовлялись к печати лоции Мурманского моря, Белого моря, в Архангельск приезжал составитель лоций Арский (или его сотрудник). Секретарь Губернского статистического комитета Голубцов с энтузиазмом отыскивал для них по городу поморские рукописные лоции.

Некоторый отзвук о том, как использовала комиссия Арского материал Голубцова, отзвук невнятный и односторонний, привелось мне услышать уже после революции там же, на родине, на выставке, посвященной культуре Севера.

Среди пышно разрисованных книг выгорецкого письма XVIII века выделялись скромным своим видом «Книга морского ходу» Федора Вешнякова и «Лоция» Ивана Лодемского.

Из случайного разговора я узнал, что как раз из этих тетрадей были некогда сделаны выписки сотрудником Арского. Но в печатном издании первоисточники не названы.

Опять, значит, если «наше сказанье и попало в писанье», то без помину запечатлено, скрыто в литературном изложении.

К рукописной литературе Севера я никогда не подходил как историк-исследователь. Я не на том коне ехал. В юности выискивал в старой книге живой фабульный рассказ. Постепенно начал я замечать и ценить образность и оригинальность языка. В старых книгах замечал только картины живой жизни, старался увидеть живых людей.

В силу такого моего умонастроения любое северное предание, слышанное из живых уст, запечатлевается во мне ярче и сильнее, чем любой письменный документ.

Да и все мы, младшее поколение «морского сословия», любили больше устный пересказ, то есть предание, а не писание.

Но и учителя наши, скажем, Лоушкин и Анкудинов, хотя и верно передавали «вытверженное по тетрадям», но зачастую тетради эти были в их руках лет пятьдесят назад. И хотя Лоушкин сохранял в передаче, скажем, «Софии Новгородской» славянизмы «абие», «бысть», «убо» и т. п., все же это было уже «устное предание».

Будучи таким же начетчиком, как Лоушкин, Анкудинов любой книжный текст излагал живой, искрометной северной речью. Рассказы Анкудинова о морской старине, взятые из морского писания, звучали совершенно так же, как его былины и сказания. Но дух истории, как старое вино, благоухал в рассказах Пафнутия Анкудинова.

В нашей семье рассказывали, что какие-то «одновытные чиновники», слушая Анкудинова, отозвались: «Не знаем, богослов ты или баснослов. Кому такое нужно?»

Анкудинов отвечал словами былины:

Я сказываю нашему морю на утишенье,Добрым людям на услышанье,Пустоперым воронам на пограянье,Лайчивым псам на полаянье.

Ярким представителем «морского сословия» в следующем поколении, человеком, остро чувствовавшим богатство северной культуры, был известный мореходец-полярник Владимир Иванович Воронин. Деятельность его принадлежит советской эпохе, и в нашем поколении он, может быть, больше всех знал и живее всех умел передать унаследованное от отцов художественно-историческое слово.

Недалеко от Сумского Посада, родины Воронина, находился скит, богатый рукописными книгами. Еще в молодые свои годы, собираясь писать историю родного берега, В. И. Воронин говорил:

– Соловецк, Пертозеро, Сорока – вот мои архивы.

Отцы наши поморы не дожили, не дождались того времени, когда русское имя вновь станет «честно и грозно от Запада оли до Востока».

Но отцы северного мореходства не завещали ли нам рассказать о них?

Если ты северному мореходству рожденный сын, а не наемный работник, засвидетельствуй свое сыновство, свою любовь к Родине сказаньем и писаньем.

Если я рассказал мало и неполно или что забвеньем спутал, и ты, земляк мой, архангельский помор, исправь и дополни. Подкрепи свидетельством своим мою скудость.

iknigi.net