Текст книги "Жизнь эльфов". Мюриель барбери книги


Мюриель Барбери - лучшие книги, список всех книг по порядку (библиография), биография, отзывы читателей

28 мая 1969

Биография

Мюриель закончила элитное высшее учебное заведение ENS de Paris, затем преподавала в институте города Сен-Ло.

В 2000 году она по настоянию своего мужа отправила рукопись своего первого романа «Лакомство» (фр. Une Gourmandise) в издательство Gallimard. Дебют писательницы оказался успешным, её первый роман перевели на 14 языков.

Второй книгой, которая стала абсолютным бестселлером во Франции, стал роман «Элегантность ёжика» (фр. L’Elégance du hérisson). Он вышел в 2006 году, в том же издательстве Gallimard тиражом 700 000 экземпляров. Роман был впоследствии переведен на 31 язык и получил ряд литературных премий. В 2009 году роман был экранизирован. После коммерческого успеха своей второй книги писательница переехала в Японию, в город Киото.

Мюриель Барбери - список всех книг

Жанры автора

Проза (33.33%)

Роман (33.33%)

Современная проза (33.33%)

Цитаты из книг автора

Покою, безмятежности, самодостаточности, которые даёт одиночество, никогда не сравниться с вольготным счастьем и свободой каждого движения и слова, которые разделяешь с кем-то.

Из книги «Элегантность ежика» — Все цитаты

Я вовсе не стыжусь, что копил добро и присваивал души человеческие, как другие покупают дорогие картины.

Из книги «Лакомство» — Все цитаты

knigopoisk.org

Читать онлайн книгу Лакомство - Мюриель Барбери бесплатно. 1-я страница текста книги.

сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)

Назад к карточке книги
Мюриель Барбери

С самого раннего детства для меня главными удовольствиями в жизни были еда и слова. Роман «Лакомство» вписывается в пространство между тремя мирами, тремя разновидностями наслаждения: мир детства и смесь печали и радости, которую я испытываю, вспоминая о тех давно утраченных временах; мир кулинарии, дегустаций и обжорства; мир слов и литературного языка, возвращающий к жизни события и образы прошлого, а также давно забытые удовольствия. Все эти три мира я свела в один, когда взялась нарисовать портрет стареющего кулинарного критика, заблудившегося в воспоминаниях детства и поисках утраченных вкусовых ощущений. В то же время мне не хотелось, чтобы мой роман превратился в идиллическую картинку сказочного детства и пиршеств, как это обычно случается, когда критик превращается в старого неприятного человека, тяжелого и слепого по отношению к себе. Наконец, признаюсь, – мне доставило огромное удовольствие писать от лица мужчины, который, не смущаясь, говорит о том, чего ему хочется и что ему неприятно. Он без малейшего стеснения, без стыда, раскаяния и оправданий рассказывает о своих тайных кулинарных фантазиях, причудливых и удивительных.

Мюриель Барбери

Лакомство

Стефану, без которого бы…

ВкусУлица Гренель, спальня

Когда я занимал место во главе стола, владыкой – вот кем я себя ощущал. Мы были королями, светилами в эти несколько часов пира, в которые решалось чье-то будущее и обозначался горизонт, трагически близкий или восхитительно далекий и лучезарный, – горизонт чьих-то надежд. Я входил в зал, как выходит консул на арену, ожидая приветствий, и давал знак к началу празднества. Кто в жизни не отведал дурмана власти, не может себе вообразить этот выплеск адреналина, что разливается по всему телу, и движения становятся гармоничными, и бесследно исчезает усталость, исчезает все, что не служит единственно вашему удовольствию, этот экстаз могущества без пределов, когда уже ни за что не надо бороться – знай пользуйся тем, что завоевано, упиваясь бесконечным восторгом, который познаешь, внушая трепет.

Такими были мы и безраздельно царили за величайшими столами Франции, сытые превосходными яствами и собственной славой, с одним всегда неутоленным желанием, неизменно упоительным, как первый след для гончей, – единолично решать, насколько они превосходны.

Я величайший в мире гастрономический критик.

Я поднял это не самое почтенное искусство до ранга высокого. Мое имя у всех на слуху, от Парижа до Рио, от Москвы до Браззавиля, от Сайгона до Мельбурна и Акапулько. Я создавал и разрушал репутации, я был на всех изобильных пиршествах высшим судией, многознающим и беспощадным, расточая мед или яд с моего пера во всех газетах, радио и телепередачах, со всевозможных трибун, куда меня постоянно приглашали вещать о том, что прежде было епархией лишь узкоспециализированных журналов да изредка еженедельных колонок хроники. В моей коллекции трофеев красуются ценнейшие экземпляры. Мне и только мне обязан своим величием, а затем и падением ресторан Партэ, моих рук дело – крушение ресторана Санжер и немеркнущая слава ресторана Марке. Навеки, да, на веки вечные я сделал их тем, что они есть.

Я заключил вечность в скорлупку моих слов – и вот завтра я умру. Я умираю, мне осталось сорок восемь часов, – а может быть, я умираю уже шестьдесят восемь лет, но только сегодня снизошел до того, чтобы обратить на это внимание. Как бы то ни было, приговор Шабро, врача и близкого друга, прозвучал вчера: «Тебе осталось сорок восемь часов, старина». Какая ирония! Десятки лет обжираться, выпить реки вина, отведать все мыслимые спиртные напитки, не отказывать себе в жирном, сладком, остром, жареном, целую жизнь предаваться излишествам, со знанием дела организованным, продуманно взлелеянным, – и после всего этого самые верные мои слуги, госпожа Печень и ее соратник Желудок, чувствуют себя прекрасно, а подводит меня сердце. Я умираю от сердечной недостаточности. Горькая ирония! Я столько раз корил тех, в чьей кухне, в чьем искусстве, на мой взгляд, недоставало сердца, не задумываясь о том, что это мне его недостает, сердца, предавшего меня столь внезапно, с плохо скрываемым презрением, – уж слишком быстро был заточен этот нож…

Я скоро умру, но это не важно. Со вчерашнего дня, после слов Шабро, только одна вещь имеет для меня значение. Я скоро умру – и я не могу вспомнить один вкус, запавший мне в сердце. Я знаю, что этот вкус – истина всей моей жизни в первой и последней инстанции, что ему принадлежит ключ от сердца, которое я не слушал с тех пор. Я знаю, что этот вкус из детства или отрочества, что это исконное и чудесное яство я отведал до выбора пути критика, когда еще не помышлял и не имел притязаний высказываться о своем удовольствии от еды. Этот забытый вкус, запрятанный в сокровенных глубинах моего «я», открывается мне на закате жизни как единственная истина, которая была в ней изречена – или осуществлена. Я ищу и никак не могу найти.

[Рене]Улица Гренель, привратницкая

Ну кто там еще?

Мало того что я каждый божий день вожу грязь из-под ботинок богачей, мету пыль из-под ног богачей, слушаю разговоры про заботы богачей, кормлю их собачек и кошечек, поливаю их цветочки, утираю носы их деткам, получаю от них подарочки к праздникам и, кстати, только тогда они не строят из себя богачей, нюхаю их духи, открываю дверь их знакомым, разношу их почту, пухлые конверты с выписками из банковских счетов богачей, рентами богачей и всякими там кредитами богачей, насилую себя, чтобы улыбаться в ответ на их улыбки, живу, наконец, в их доме для богачей, я, консьержка, никто и звать никак, что-то там за стеклом, чего и не видят, буркают «здрасте» себе под нос, чтоб отделаться, неловко ведь, что сидит это старое что-то там в своем темном закуте, без хрустальных люстр, без лаковых туфелек, без верблюжьих пальто, неловко и в то же время как маслом по сердцу, это ведь наглядное социальное расслоение, вроде как оправдание их, богачей, превосходства, оно ведь, это что-то там, подчеркивает их обеспеченность, оттеняет их изысканность, – так нет же, им мало, вдобавок ко всему этому, к тому, что я день за днем, час за часом, минуту за минутой, да что там, хуже – год за годом живу как чумная затворница, я еще должна вникать в горести богачей?

Если им надо знать, как здоровье мэ-э-этра, пусть звонят в его дверь.

ХозяинУлица Гренель, спальня

Сколько себя помню, я всегда любил поесть. Я не могу в точности вспомнить мои первые гастрономические восторги, но, поскольку первой в моей жизни поварихой, чьей стряпне я воздавал должное, была моя бабушка, сомнений на этот счет почти не остается. В меню тех пиршеств входили мясо с подливкой, картошка с подливкой и хлеб, чтобы собирать с тарелки подливку. Я так и не знаю с тех пор, детство ли тому причиной или подобного рагу я действительно больше не едал, но никогда и ничего не смаковал я столь жадно, – оксюморон, я по таким специалист, – как те картофелины за бабушкиным столом, насквозь пропитанные соусом маленькие губки, дивные на вкус. Не оно ли это, то забытое ощущение, что поднимается в моей груди? Не достаточно ли просто попросить Анну потомить несколько клубней в горшочке со старым добрым петухом в вине? Увы, я знаю – нет. Я знаю – то, что я ищу, ускользает от моего вдохновения, от памяти, от мысли. Чудесное жаркое, восхитительные цыплята по-охотничьи, изумительные петухи в вине и умопомрачительные рагу, я помню вас, спутников моего плотоядного и щедро сдобренного соусом детства. Я помню вас, милые горшочки, окутанные мясными запахами, но не вы, не вы так нужны мне теперь.

Позже, хоть старая любовь не ржавела, вкусы мои обратились к иным областям кулинарии и на это пристрастие к мясу под соусом наложился, с особым смаком, который дает сознание своей эклектичности, властный зов утонченных вкусов. Нежнейшая ласка первого суси больше не тайна для моего нёба, и я благословляю тот день, когда мой язык впервые ощутил упоительную, почти эротичную бархатистость устрицы после ломтика хлеба с соленым маслом. Так подробно и виртуозно проанализировал я ее волшебный изыск, что сей божественный глоток стал для всех едва ли не религиозным актом. Между двумя этими крайностями, между горячей изобильностью жаркого и кристальной строгостью раковины я познал всю гамму кулинарного искусства как эстет и как знаток, всегда с опережением на одно блюдо – но всегда с отставанием на одно сердце.

Я слышу, как перешептываются в коридоре Поль и Анна. Приоткрываю глаза. Мой взгляд встречает, по обыкновению, совершенный изгиб статуэтки Фаньоля, подаренной мне Анной на шестидесятилетие, – как давно, кажется, это было! Поль тихонько входит в комнату. Из всех моих племянников и племянниц его одного я люблю и ценю, его одного допускаю к себе в последние отмеренные мне часы и только с ним да с женой я поделился, когда еще мало-мальски мог говорить, своей душевной мукой.

«Какое-то блюдо? Десерт?» – спросила Анна с рыданием в голосе.

Мне невыносимо видеть ее такой. Я люблю мою жену, я всю жизнь любил окружать себя красивыми вещами. Это так. Хозяином я жил, хозяином умру, ни о чем не жалея и не сентиментальничая, я вовсе не стыжусь, что копил добро и присваивал души человеческие, как другие покупают дорогие картины. У произведений искусства ведь есть душа. Я твердо знаю: их нельзя свести просто к некой минеральной структуре, к составляющим их безжизненным элементам, и, наверное, поэтому никогда не испытывал ни малейшего стыда, считая прекраснейшим творением из всех Анну, которая на протяжении сорока лет оживляла своей точеной красотой и исполненной достоинства нежностью покои моего королевства.

Я не могу видеть ее слез. На пороге смерти я чувствую, что она чего-то ждет, что ей больно от неотвратимости конца, вырисовывающегося на горизонте ближайших часов, и страшно, что я кану в то же небытие отношений, что установилось между нами с самой свадьбы, – то же, но окончательное, без возврата, без надежды, без завтрашнего дня, когда все, быть может, изменится. Я знаю, что так она думает или так чувствует, но это не моя печаль. Нам с ней нечего друг другу сказать, ей остается смириться, потому что я так решил. Мне бы только хотелось, чтобы она поняла это, как я понимаю, чтобы она утешилась, а я не чувствовал себя виноватым.

Ничто больше не имеет для меня значения. Ничто, кроме этого вкуса, который я ищу в лабиринтах моей памяти, а он, в обиде за измену, о которой я давно позабыл, не дается и все ускользает и ускользает от меня.

[Лора]Улица Гренель, лестничная клетка

Я помню каникулы в Греции, когда мы были еще детьми, на Тиносе, кошмарном острове, голом и раскаленном, который я возненавидела с первого взгляда, с первого шага по суше, едва расставшись с палубой корабля и ветрами Адриатики…

Большой серый с белым кот метнулся на террасу, а оттуда на невысокую стену, отделявшую наши владения от невидимого дома соседа. Не кот, а котище: по местным стандартам размеров он был внушительных. В округе бегало полно отощавших драных кошек с трясущимися головами, от голодного вида которых у меня разрывалось сердце. Но этот котяра, похоже, рано постиг законы выживания: он прошел испытание террасой, добрался до двери в столовую, не убоялся войти и без зазрения совести с хозяйским видом набросился на жареную курицу, царственно возлежавшую на блюде посреди стола. Когда мы застукали его за нашим обедом, он разве что чуть-чуть испугался, а может быть, притворился, чтобы смягчить наши сердца, и успел-таки ловко и сноровисто отгрызть крылышко, после чего пулей вылетел в балконную дверь с добычей в зубах, машинально взрыкивая, чем привел нас, детей, в безмерный восторг.

Его, разумеется, с нами не было. Он вернулся из Афин через несколько дней, ему рассказали этот случай – рассказала мама, не замечавшая в своем ослеплении его презрительной мины, его нелюбви, – он слушал вполуха, мыслями уже на новых пиршествах, далеко, на краю света – без нас. На меня он, однако, посмотрел, и в глубине его глаз мелькнуло разочарование, хотя, может быть, это была неприязнь или жестокость – скорее всего и то, и другое, и третье, – посмотрел и сказал мне: «Вот как надо бороться за жизнь, этот кот – живой урок», и его слова прозвучали как отходная, слова, выбранные, чтобы ранить, чтобы причинить боль, пыточные слова для маленькой запуганной девочки, слабенькой, серенькой, ничего собой не представляющей.

Он был воплощением грубой силы. Грубая сила проявлялась в его движениях, в собственнической манере брать, в удовлетворенном смешке, в хищном взгляде; я никогда не видела, чтобы он расслаблялся – все было поводом для напряжения. С утра, с завтрака, в те редкие дни, когда он жаловал нас своим присутствием, начиналась мука мученическая: в психодраматической атмосфере, на повышенных тонах, с надрывом обсуждались судьбы Империи: что будем есть на обед? Покупки на рынке делались в состоянии истерии. Мать безропотно все терпела, по своему обыкновению, как всегда. А потом он уезжал – к другим ресторанам, к другим женщинам, к другим берегам, где не было нас, не было, я уверена, даже в воспоминаниях, а до отъезда мы, я думаю, были для него чем-то вроде мух, докучных мух, от которых отмахиваются, чтобы прогнать и забыть: насекомые – вот кто мы были такие.

Это случилось под вечер, в сумерках. Он шел впереди, засунув руки в карманы, между двумя рядами рассчитанных на туристов лавочек по единственной торговой улице Тиноса, шел царственным шагом, не оглядываясь на нас. Хоть провались под нами земля – ему было все равно, а как могли маленькие ножки забитых детей преодолеть пропасть, которая ширилась между нами? Мы еще не знали, что он проводит с нами последнее лето; на следующий год мы с облегчением и восторгом встретили известие о том, что уезжаем без него. Очень скоро нам пришлось притерпеться к другой беде: мама бродила как тень в местах наших увеселений, и это оказалось даже хуже, так что своим отсутствием он ухитрялся еще сильнее мучить нас. Но в тот день он был с нами и шагал вверх по склону с обескураживающей скоростью – я замешкалась у какой-то закусочной под неоновой вывеской, держась за бок, в котором невыносимо кололо, и все еще судорожно переводила дух, когда вдруг с ужасом увидела, что он возвращается, а следом Жан, до синевы бледный, устремив на меня свои большие глаза, полные слез; я перестала дышать. Он прошествовал мимо меня, словно не Заметив, вошел в забегаловку, поздоровался с хозяином, – мы тем временем нерешительно переминались с ноги на ногу на крыльце, – кивнул на что-то за стойкой, поднял руку с растопыренными пальцами, показывая: «три», махнул нам: «войдите» и уселся за столик в глубине зала.

Это были так называемые лукумады, крошечные и совершенно круглые сладкие пирожки, которые обжаривают в кипящем масле – быстро, чтобы они покрылись хрустящей корочкой, а внутри остались нежными как пух, – потом обмазывают медом и подают очень горячими на маленькой тарелочке с вилочкой и стаканом воды. Ну вот, опять, вечно одно и то же. Я думаю как он. Как он, раскладываю цепочку ощущений на составляющие, как он, наношу на них глазурь эпитетов, и размазываю их, и растягиваю на расстояние фразы, и эта словесная мелодия обращает трапезу в заклинание факира, заставляющее читателя поверить, что и он ел вместе с нами… Все-таки я его дочь…

Он попробовал пирожок, поморщился, отодвинул тарелку и уставился на нас. Жан справа от меня – не видя его, я это чувствовала, – пытался и никак не мог проглотить; я же медлила положить в рот кусочек, тянула как могла и, застыв как статуя, тупо смотрела на него, а он, внимательно, на нас.

– Тебе нравится? – вдруг спросил он меня своим глуховатым голосом.

Паника. Замешательство. Рядом со мной тихонько сопел Жан. Я сделала над собой нечеловеческое усилие и слабо пискнула: – Да.

– А почему? – продолжил он допрос еще суше, но я видела, что в глубине его глаз, впервые за много лет по-настоящему смотревших на меня, мелькнуло что-то новое, доселе незнакомое, искорка, нет, пылинка ожидания, надежды, это было непостижимо, пугало и парализовало, потому что я уже давно свыклась с мыслью, что от меня он ничего не ждал.

– Потому что вкусно? – ляпнула я, съежившись.

И – проиграла. Сколько раз с тех пор прокручивала я в мыслях – ив образах – эту душераздирающую сцену, этот ключевой момент, когда что-то могло бы повернуться иначе и пустыня моего детства без отца могла расцвести новой чудесной любовью… Как в замедленной съемке, на скорбном полотне моих обманутых желаний отсчитываются секунды одна за другой: вопрос – ответ, ожидание – и конец всему. Огонек в его глазах погас так же быстро, как вспыхнул. И вот уже, брезгливо поджав губы, он отворачивает голову, расплачивается, а я навсегда возвращаюсь в застенки его равнодушия.

Но зачем же я стою здесь, на лестнице, с бьющимся сердцем, заново переживая эти горести, уже давно пережитые… нет?., но они должны, должны были отступить после стольких лет необходимых мучений на кушетке психоаналитика, когда я, прилежно высказывая наболевшее, день за днем, пядь за пядью отвоевывала право быть не ненавистью и не трепетом, а только самой собой. Лора. Его дочь… Нет. Я не пойду туда. Я уже оплакала отца, которого у меня не было.

МясоУлица Гренель, спальня

Мы сходим с корабля в сутолоке, шуме, пыли и усталости – устали все. Испания, пересеченная из конца в конец за два изнурительных дня, уже стала лишь тенью где-то на дальних пределах нашей памяти. Грязные, вымотанные километрами неровных дорог, недовольные короткими остановками и перекусами на скорую руку, сомлевшие от жары в битком набитой машине, которая наконец выехала на набережную, мы еще в пути, но предчувствуем, какое это будет счастье – приехать.

Танжер. Быть может, самый сильный город мира. Сильный своим портом, своим положением города-ключа, города, где причаливают и отчаливают суда, на полпути между Мадридом и Касабланкой, и сильный тем, что не является при этом, как Альхесирас по другую сторону пролива, портовым городом. Город со своим лицом, сам по себе и в себе, несмотря на морской простор и причалы, открытые другим берегам, город, живой самодостаточной жизнью, островок смысла на перекрестье дорог, Танжер брал нас в полон с первой минуты. Здесь кончался наш долгий путь. И хотя местом назначения был Рабат, город, откуда была родом семья моей матери и где мы, после того как перебрались во Францию, проводили каждое лето, уже в Танжере мы чувствовали себя дома. Машину ставили на стоянку у гостиницы «Бристоль», скромной, но чистенькой, на круто уходившей вверх улочке, которая вела в старый город – медину. И чуть позже, приняв душ, пешком отправлялись к месту долгожданного пира.

Это было у самого входа в медину. Под аркадами на площади несколько ресторанчиков манили прохожих запахом жареного мяса. Мы заходили в «наш», поднимались на второй этаж, где единственный большой стол занимал почти весь тесный зальчик с голубыми стенами, окнами выходивший на площадь, и садились, голодные и возбужденные, в предвкушении раз и навсегда составленного меню, ожидавшего лишь нашего волеизъявления. Трудился старенький, но усердный вентилятор, создавая иллюзию ветра, хотя прохлады никакой от него не было; расторопный официант ставил на липковатую столешницу стаканы и графин с ледяной водой. На безупречном арабском языке мать делала заказ. Не проходило и пяти минут, как блюда появлялись на столе.

Быть может, я и не найду того, что ищу. Но по крайней мере, есть повод вспомнить это: мясо на вертеле, мешуйя – горячий салат из помидоров и перца, чай с мятой и миндальное печенье под названием «рожки газели». Я был Али-Бабой. Моя пещера с сокровищами была здесь, в этом совершенном ритме, в изумительной гармонии между яствами, которые были объедением сами по себе, но в своей неукоснительной ритуальной последовательности воистину приближались к божественному. Шарики из рубленого мяса, должным образом прожаренные с учетом их плотности, но при этом вышедшие из огня, нимало не подсохнув, наполняли мой рот профессионала по части плотоядности теплой, пряной, сочной, густой волной, и я с наслаждением работал челюстями. Прохладная маслянистость сладких перцев смягчала мой язык, плененный властной силой мяса, и готовила его вновь к этой мощной атаке. Все было в изобилии. Мы запивали еду маленькими глоточками шипучей воды – такую можно отведать еще в Испании, но во Франции похожей не сыщешь: игристая и чистая, дразнящая и бодрящая, ни унылой пресности, ни избытка газа. Когда же мы, сытые и слегка осоловевшие, отваливались от тарелок и ерзали на скамье в поисках несуществующей спинки, чтобы откинуться, официант приносил чай, разливал его согласно вековому ритуалу и ставил на стол, наскоро пройдясь по нему тряпкой, тарелку с «рожками газели». Есть больше никому не хотелось, но в этом-то вся и прелесть настоящего десерта: сладости можно оценить сполна только на сытый желудок, когда это сахарно-медовое объедение не утоляет насущную потребность, а услаждает наше нёбо благорасположением жизни.

Не знаю, приведут ли меня куда-нибудь сегодня мои поиски, но, может статься, цель моя недалека от этого контраста: поразительного контраста, являющего собой суть цивилизации, между терпкой сочностью простого и сытного мяса и участливой нежностью, казалось бы, уже излишнего лакомства. Вся история человечества, племени чувствительных хищников, каковыми мы являемся, умещается в эти танжерские трапезы, и она же объясняет даримое ими несказанное блаженство.

Никогда больше я не вернусь в этот приморский город, к желанному берегу, в гавань, к которой так долго стремилась истерзанная бурями душа, – никогда. Но что с того? Я вступил на путь искупления. На этих торных дорогах, где познается удел человеческий, вдали от суетности былых роскошных пиров моей карьеры критика должен я теперь искать то, что дарует мне спасение.

Назад к карточке книги "Лакомство"

itexts.net

Читать книгу Жизнь эльфов Мюриель Барбери : онлайн чтение

Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Мюриель БарбериЖизнь эльфов

Muriel Barbery

LA VIE DES ELFES

Copyright © Éditions GALLIMARD, Paris, 2015

© А. Беляк, перевод, 2015

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2015

Издательство АЗБУКА®

* * *

Посвящается Себастьяну

Посвящается Арти, Елене, Мигелю, Пьеру и Симоне

Персонажи
Бургундия

Ферма «У оврага»

Мария Фор

Андре Фор, ее отец, крестьянин

Роза Фор, ее мать

Евгения и Анжела, двоюродные бабушки со стороны Андре

Жанетта и Мария, троюродные бабушки со стороны Розы

Ферма Марсело

Эжен Марсело, крестьянин

Лоретта Марсело, его жена

Селение

Отец Франциск, кюре

Жанно, почтальон

Поль-Анри по прозвищу Риполь, кузнец

Леон Сора-старший, крестьянин

Леон и Гастон-Валери, его сыновья

Анри Фор, по прозвищу Рири, лесничий

Жюль Леко по прозвищу Жюло, староста селения и старший путевой обходчик

Жорж Эшар по прозвищу Шашар, шорник и седельщик

Абруцци

Приходский дом

Клара Ченти

Падре Ченти, ее приемный отец, священник из Санто-Стефано

Алессандро Ченти, младший брат священника и друг Пьетро Вольпе

Старуха-прислужница

Деревня

Паоло по прозвищу Паолино, пастух

Рим

Вилла Аччиавати

Густаво Аччиавати, Маэстро

Леонора Аччиавати, его супруга, в девичестве Вольпе

Петрус, необычный слуга

Вилла Вольпе

Пьетро Вольпе, негоциант, торговец произведениями искусства, шурин Густаво Аччиавати

Роберто, его отец (к моменту действия – покойный)

Альба, его мать

Леонора, его сестра

Вилла Клементе

Семейство Клементе, богатые римские патриции

Марта, их старшая дочь (покойная), великая любовь Алессандро

Тереза, младшая дочь (покойная), виртуозная пианистка

Римский Капитолий

Рафаэле Сантанджело, Губернатор, Правитель Рима

Мир Туманов

Глава совета Туманов (в облике серого коня/зайца)

Страж Храма Туманов (в облике белого коня/вепря)

Маркус и Паулус, друзья Густаво Аччиавати и Петруса

Элий, вождь неприятелей

Рождения
Малютка из Испанских земель

В свободное время девочка чаще всего сидела среди ветвей. Когда не знали, где она, шли к деревьям. Сначала к большому вязу, что нависал над северной пристройкой и где она любила мечтать, следя за жизнью фермы, потом к старой липе, которая росла в саду кюре возле низкой прохладной каменной ограды, и наконец – чаще всего зимой – к дубам у западного оврага ближнего поля, где на взгорке высились три таких исполина, краше которых во всем крае не найдешь. Малышка просиживала на деревьях все время, которое могла урвать от деревенской жизни, состоявшей из учебы, еды и походов в церковь. Порой она брала с собой каких-нибудь друзей, и те дивились устроенным ею навесным мосткам и проводили там славные денечки, болтая и смеясь.

Как-то вечером она сидела на нижней ветви среднего дуба. Овраг уже наполнялся тьмой, и она знала, что сейчас за ней придут, чтобы увести в тепло дома, поэтому решила, что лучше срезать напрямик через луг и заодно проведать соседских барашков, и пустилась в путь сквозь густеющий туман. Между контрфорсами отцовской фермы и границей владений Марсело она знала каждую кочку и могла бы закрыть глаза и, как по звездам, ориентироваться по колдобинам полей, зарослям тростника у ручья, камням на дороге и отлогим склонам холмов. Но по какой-то совершенно особой причине она широко раскрыла глаза. Совсем рядом с ней, в тумане, шел кто-то, от чьего присутствия странно сжималось сердце и в воображении рождались удивительные картины. Ей привиделся белый конь в отливающей золотом роще и блестевшая под высокими кронами деревьев дорога, вымощенная черными камнями.

Надо бы рассказать, что это был за ребенок – тем более, что случилось такое примечательное событие. Все шестеро взрослых обитателей фермы – отец, мать, две престарелые тетушки и две бабушкины кузины – обожали ее. Ее отличало очарование, не похожее на прелесть детей, чье раннее детство было безоблачным, на ту прелесть, что рождена из доброго замеса неведения и счастья. Нет, это скорее напоминало радужное сияние, которое становилось заметно, стоило ей пошевелиться. Жившие среди пастбищ и лесов соседи сравнивали это сияние с колыханием густых крон. Самая старшая из тетушек, имевшая чрезмерную склонность к необъяснимому, полагала, что в малышке есть что-то сверхъестественное. Впрочем, все сходились на том, что для такого маленького ребенка двигается она странно, словно увлекая за собой невидимый трепещущий воздух, как стрекозы или вербы на ветру. А в остальном – девочка как девочка: темноволосая и очень подвижная, худенькая, но грациозная; глаза как два сверкающих обсидиана, кожа матовая, почти смуглая, на высоких, чуть славянских скулах играет румянец; и наконец, ярко-алые губы изумительной формы. Загляденье. А что за характер! Все бы ей бегать по полям, падать в траву и лежать там, глядя в огромное небо, или шлепать по ручьям босиком, даже зимой, когда вода холодит или кусается. А потом с важностью епископа повествовать всем о важных и ничтожных событиях своих вольных дней. И при этом легкая грусть, какая бывает у тех, чей разум превосходит восприятие и кто по каким-то приметам, присутствующим повсюду, даже в таких укромных, хоть и весьма бедных местах, где она выросла, уже предчувствует человеческие трагедии. И вот эта-то юница, пылкая и скрытная, ощутила рядом с собой в предвечернем тумане присутствие кого-то невидимого, про кого знала – тверже, чем от кюре про Бога сущего, что этот кто-то одновременно дружелюбный и сверхъестественный. Так что, вместо того чтобы испугаться, она шагнула к нему, направляясь по намеченному пути, к барашкам.

Что-то или кто-то взял ее за руку. Как будто широкая лапища, обвитая чем-то мягким и теплым. Ее рука словно бы потонула в этом нежном обхвате. Но ни один человек не мог с такой силой сжать ладонь, все впадины и выпуклости которой она ощущала сквозь шелковистый покров как лапу гигантского вепря. Тут они почти под прямым углом свернули влево, и девочка поняла, что, обходя барашков и ферму Марсело, они направляются к рощице. Там была заросшая чудной плотной и влажной травой пустошь. Она отлого поднималась к изрезанному тропками холму и вливалась в прекрасную тополиную рощу с морем земляники и ковром из барвинков. Еще недавно каждое семейство имело там свою вырубку и с первым выпавшим снегом запасалось дровами. Увы, прошло то время, но сегодня мы о нем говорить не будем, чтобы не огорчаться или по забывчивости. А также потому, что в этот час малышка бежит навстречу судьбе, крепко сжимая лапу гигантского вепря. Тот вечер пришелся на осень, мягче которой давно не бывало. Яблоки и груши все не закладывали в погреба сушиться на деревянных слегах, а опьяневшая от садовых соков мошкара дни напролет дождем падала с неба.

И еще стояла в воздухе какая-то истома, ленивый вздох, безмятежная уверенность в том, что ничто не кончается, и хотя люди по привычке, без продыху и без жалоб, продолжали работать, они втайне наслаждались этой нескончаемой осенью, приказывавшей им не забывать любить.

Но вот у опушки восточного леса снова произошло неожиданное событие. Начался снегопад. Снег пошел внезапно, и не робкими мохнатыми снежинками, мелькающими в серой мгле и едва успевающими коснуться земли, прежде чем растаять. Нет, летели плотные хлопья размером с бутон магнолии, образовавшие непроницаемую завесу. Около шести в деревне все были сильно удивлены: отец, который колол дрова в одной бумазейной рубахе, Марсело, который выгуливал свору собак возле пруда, Жанетта, месившая квашню, и все остальные, кто под конец осени, мечтая об утраченном счастье, хлопотал по хозяйству, сновал по двору туда-сюда кто с кожей, кто с мукой, кто с сеном. Да, все были застигнуты врасплох и теперь задвигали засовы на дверях хлевов, загоняли овец и собак, предвкушая то, что почти столь же приятно, как чудесная осенняя ленца: к первым посиделкам у очага, когда снаружи чертовски метет.

Готовились и размышляли. А размышляли – из тех, кто помнил, – об одном осеннем вечере тому десять лет назад, когда внезапно повалил снег, да так, словно небо вдруг раскрошилось белоснежными опилками. А особенно задумались об этом на ферме у девочки, где только что обнаружили, что ее нет, и где отец нахлобучил меховую шапку и натянул охотничью куртку, от которой за сто метров несло нафталином.

– Только бы у нас ее не отняли, – прошептал он, прежде чем скрыться во тьме.

Он стучал в двери домов, где жили другие фермеры, шорник и седельщик, деревенский голова, который был также старшиной дорожных обходчиков, лесничий и другие. И повсюду, прежде чем отправиться к следующей двери, говорил одно и то же: малышка пропала! И у него за спиной хозяин дома кричал, чтоб ему дали охотничью куртку или самое теплое пальто, подпоясывался и нырял в снежную бурю. Так что их собралось пятнадцать человек в доме у Марсело, жена которого уже приготовила свиные шкварки и кувшин горячего вина. Все это смели за десять минут, перемежая еду боевыми наказами, не многим отличавшимися от тех, что раздаются утром в день охоты. За тем исключением, что передвижения диких кабанов тайны не составляли, а вот девочка была непредсказуемей чертенка. Просто у отца, как и у остальных, было на этот счет свое мнение, потому что в тех краях, где мирно уживаются Господь Бог и легенды и где чертей подозревают в разных каверзах, о которых давно позабыл городской человек, люди не верят в случайные совпадения. В наших местах, видите ли, в беде лишь изредка призывают на помощь разум, а скорее полагаются на глаз, ногу, интуицию и упорство. Именно так поступили мужчины в тот вечер, потому что вспомнили похожую ночь ровно десять лет назад, когда они шли по тропе в гору, ища того, чьи следы вели прямо к опушке восточного леса. Однако отец больше всего опасался, что, придя на место, парни будут только хлопать глазами, креститься и качать головой, точь-в-точь как тогда, когда следы внезапно оборвались в центре круга и все уставились на гладкий, как кожа новорожденного младенца, снег, нетронутый и безмолвный, по которому – охотники готовы были в том поклясться – дня два никто не ступал.

Ладно, пусть себе продираются сквозь снежную бурю.

Малышка добралась до опушки. Шел снег. Ей совсем не было холодно. Тот, кто привел ее сюда, заговорил с ней. Это был высокий и прекрасный белый конь, от его спины и боков в вечернем воздухе поднимается пар и светлым туманом заволакивает все стороны света – к западу, где синеет Морван, к востоку, где сжали хлеб без единого дождя, к северу, где раскинулась равнина, и к югу, где люди с трудом идут в гору, увязая в снегу по бедра, и сердца их сжимает тревога. Да, высокий прекрасный белый конь с руками и ногами, да еще и с петушиными шпорами. И он не конь, не человек, не вепрь, а одновременно все они, только составляющие их части подвижны – лошадиная голова вдруг становится человечьей, а тело одновременно удлиняется и обзаводится конскими копытами, которые сокращаются до поросячьих ножек, а потом вырастают до размера кабаньих. И все это продолжается бесконечно, а малышка сосредоточенно следит за этой пляской сущностей, которые перекликаются и смешиваются, прокладывая путь знанию и вере. Он ласково заговорил с ней, и туман изменился. И тогда она увидела. Девочка не понимала, что он говорит, но видела снежный вечер, такой же, как нынешний, в том же селении, где расположена ее ферма, и на крыльце, на белизне снега, что-то белело. И это что-то – она сама.

Все без исключения вспоминали об этом всякий раз, как встречали эту малышку, трепещущую, словно цыпленок, биение жизни которого не скрывает легкий пушок его детского оперения. Тетушка Анжела как раз собралась запереть курятник, когда обнаружила бедняжку. Со смуглого личика девочки на нее глянули черные глаза, такие огромные и такие явно человечьи, что Анжела так и застыла, а потом опомнилась и закричала: «Дитя в ночи!» А после прижала к себе и унесла в дом – малышку, спасая ее от снежных хлопьев, а снег все падал и падал, неумолимо. Той ночью, попозже, тетушка сообщила: «Меня будто Господь вразумил». После чего умолкла со смутным чувством, что невозможно высказать, как искажается геометрия мира после того, как обнаружен новорожденный младенец в белых пеленочках, как вспыхивают возможности и расщепляются на неведомые траектории, вибрирующие в снежной ночи, а тем временем втягиваются и сокращаются пространства и времена. Но она хотя бы ощутила это, а труд разобраться препоручила Богу.

Час спустя после того, как Анжела обнаружила девочку, ферма была полна сельчан, которые держали совет, а окрестность – мужчин, идущих по следу. Они двигались по цепочке одиноких шагов, начинавшихся от фермы и поднимавшихся к восточному лесу, едва впечатываясь в снег, в котором мужчины, однако же, увязали едва не по пояс. Дальнейшее известно: придя на опушку, они прекратили преследование и вернулись в селение с грузом весьма темных мыслей.

– Только бы не… – сказал отец.

Больше никто ничего не сказал, но все подумали о несчастной, которая не дай бог, и осенили себя крестом.

Девочка наблюдала за всем этим, лежа в пеленках тонкого батиста, с кружевами неизвестного в округе рисунка, где был вышит крест, согревший сердца бабулек, и два слова на неведомом языке, сильно их напугавшие. Над двумя этими словами тщетно раздумывали все присутствующие, пока не подошел Жанно, почтовый служащий. По причине войны, той самой, откуда не вернулся двадцать один житель селения, коим поставили памятник напротив мэрии и церкви, этому Жанно в прежние времена случилось весьма далеко забраться на территорию под названием Европа. Для участников спасательной операции оная местность представляла собой не более чем розовые, голубые, зеленые и красные пятна на карте в зале мэрии, потому что какая тут Европа, когда строжайшие границы разделяют села, стоящие всего в трех лье друг от друга?

И вот этот Жанно, заявившийся в шапке из снежных хлопьев и тут же получивший от матери чашку кофе, куда она щедро плеснула спиртного, взглянул на вышитую на атласной ткани надпись и сказал:

– Ей-богу, это же по-испански.

– Точно знаешь? – спросил отец.

Славный малый энергично закивал головой, уже отяжелевшей от спиртного.

– И что означает? – снова спросил отец.

– Откуда мне знать? – ответил Жанно, не говоривший по-бусурмански.

Селяне покачали головой и запили известие новой порцией горячительного напитка. Так, значит, малышка из Испанских земель? Ну и ну!

Тем временем женщины, которые, конечно, не выпивали, сходили за Люсеттой, недавно разродившейся, и теперь она принялась кормить молоком обоих мальцов, пристроив их к таким же белым, как снег за окном, грудям. И мужчины без всякой задней мысли смотрели на эти прекрасные груди, так напоминающие сахарные головы, что их хотелось лизнуть. И всем казалось, будто на весь мир словно бы снисходит покой, потому как тут у нас два малыша приникли к кормящим сосцам. Вдоволь напившись молока, малютка славно срыгнула – кругленько, как шарик, и громко, как с колокольни, – и все засмеялись и стали братски хлопать друг друга по плечу. Всем полегчало, Люсетта зашнуровала корсаж, и женщины подали заячий паштет на толстых ломтях хлеба, обжаренного на гусином жире. Все решили, что это грешок господина кюре, а они удумали оставить девочку в христианском доме. Все остальное не вызвало тех проблем, какие могли бы возникнуть в иных местах, если б испанская девочка свалилась там на крыльцо кому ни попадя.

– Ну, – сказал отец, – по мне, так малютка у себя дома, – и посмотрел на мать, которая улыбнулась в ответ. Потом посмотрел на каждого из гостей, которые были не в силах отвести сытый взгляд от младенцев, уложенных на одеяле возле большой печи. И наконец посмотрел на господина кюре с лоснящимся от паштета из зайчатины и гусиного жира лицом. Тот встал и приблизился к печи.

Все повскакали со своих мест.

Мы не станем повторять здесь благословение деревенского кюре, вся эта латынь – когда лучше бы было хоть немного знать испанский – запутает нас вконец. Но они встали, кюре благословил малышку, и каждый понял, что эта снежная ночь исполнена благодати. Все помнили рассказ одного старожила про такую сильную стужу, что если не замерзнешь, так помрешь от страха. Это случилось во время последней кампании, из которой они вышли с победой и вечным проклятьем – памятью о павших. Той последней кампании, когда колонны двигались вперед в лунных сумерках и когда сам он уже не понимал, существовали ли когда-то дороги его детства, и лещина у поворота, и рои пчел на Иванов день… Да, он перестал что-либо понимать, и все остальные тоже, потому что тогда было так холодно, так холодно… невозможно вообразить, что за участь им выпала. Но на рассвете после той ужасной ночи, когда мороз валил храбрецов, которых не смог сломить враг, внезапно начался снегопад, и этот снег… он был словно искупление мира, потому что дивизии больше не будут замерзать до смерти и скоро все почувствуют чудесное и долгожданное прикосновение оттепели.

Малютка не чувствовала холода, не больше, чем солдаты в последнюю кампанию или парни, вышедшие на опушку и замершие, как собаки в стойке на охоте. Позднее они не смогут четко вспомнить то, что видели ясно, как днем, и на все вопросы станут отвечать неопределенным тоном человека, пытающегося где-то в глубинах сознания обнаружить смутное воспоминание. Чаще всего они будут просто говорить:

– Там малютка стояла посреди черт-те какой пурги, но она была живехонька и теплехонька и болтала со зверем, который потом ушел.

– Что за зверь? – будут спрашивать женщины.

– Да уж такой зверь, – ответят они.

А поскольку дело происходит в таких местах, где Бог и легенда и так далее, то этим ответом все удовлетворятся и будут просто беречь девочку, как сам Гроб Господень.

Поразительно человечный был зверь, это ощущал каждый, глядя на вихрящиеся вокруг малютки волны, такие же видимые, как полотно. И зрелище это было им внове и вызывало у них странную дрожь, как будто жизнь внезапно распахнулась настежь и можно наконец заглянуть внутрь. Но что можно увидеть внутри жизни? Видны деревья, роща, снег, может быть, мост и пейзажи, что проносятся мимо, так что взгляд не способен удержать их. Видно тяжкий труд и легкий ветерок, времена года и страдания, и каждый видит картину, что принадлежит лишь его сердцу, – кожаный ремень с жестяной пряжкой, край поля, где боярышника целый полк, морщины на лице любимой и улыбку девочки, рассказывающей историю про лягушек. Потом видение исчезло. Мужчины потом скажут, что мир вдруг снова шлепнулся с головы на ноги – с такой отдачей, что их даже качнуло, – после чего они увидели, что туман над опушкой рассеялся, повалил такой снег, что можно провалиться по пояс, и что малышка стоит одна в центре круга, где других следов, кроме ее, – нет. Тогда все спустились к ферме. Девочку усадили перед чашкой горячего молока, а мужчины поспешно отставили ружья, потому что их ждала грибная жареха, паштет из требухи и десять бутылок вина из погреба.

Вот история девочки, которая крепко держалась за лапу гигантского вепря. По правде сказать, никто не смог бы объяснить смысл случившегося. Но надо сказать еще кое-что, два слова, вышитые на белой атласной пеленке, ни логики, ни смысла, на прекрасном испанском языке, который малышка выучит, когда покинет село и запустит механизмы судьбы. А кроме того, заметим: всякий человек вправе знать тайну своего рождения. Так молятся в наших церквах и в наших лесах и так пускаются бродить по свету, оттого что родились снежной ночью, получив в наследство два слова из Испанских земель.

Mantendré siempre1   Буду хранить всегда (исп.).

[Закрыть]

Малышка из Итальянских земель

Те, кто не умеет читать между строк жизни, запомнят только, что малышка выросла в затерянном селении Абруцци под опекой деревенского кюре и его безграмотной старухи-няньки.

Жилище падре Ченти представляло собой высокую каменную постройку с погребами и со сливовым садом, где в прохладные часы надолго развешивали белье, чтобы его просушил ветер с гор. Дом стоял посередине деревни, стрелой взмывавшей в небо так, что улицы обматывали холм как нитки плотного клубка, в который кто-то воткнул церковь, постоялый двор и кое-какие каменные строения, приютившие шестьдесят душ. Пробегав весь день на воле, Клара возвращалась к семейному очагу не иначе, как через фруктовый сад, где обращалась к местным духам, готовясь вернуться в дом. Потом она шла в кухню, длинную низкую комнату, где из кладовки пахло сливой, старым тазом для варенья и благородной подвальной пылью.

Там от рассвета до заката старая нянька рассказывала истории. Кюре она как-то сообщила, что слышала их от бабушки, а Кларе – что их нашептали ей во сне духи Сассо, и малышка понимала, что признание это похоже на правду, ибо слыхала рассказы Паоло, который сам заимствовал их у духов альпийских лугов.

Но в фигурах и оборотах речи рассказчицы она ценила только бархат и напевность ее голоса. Ибо эта простая женщина, которую от полной безграмотности отделяли всего два слова – она умела писать свое имя и название деревни, а молитвы во время службы не читала, но твердила по памяти, – имела дикцию, контрастировавшую с убогостью прихода, затерянного среди отлогих уступов Сассо. Кстати, неплохо было бы знать, что в то время представлял собой горный край Абруцци, где жили покровители Клары: восемь месяцев снега с бурями вперемешку в горных массивах, зажатых между двумя морями, где нередко и в разгар лета можно было увидеть снежные хлопья. А вдобавок еще и бедность – бедность края, где лишь возделывают землю и разводят скот, в теплое время уводя его на горные пастбища. Народу мало, да и то в снежные месяцы почти все уходят, отгоняя скот под солнце Пулии. В деревне тогда можно встретить лишь тружеников-крестьян, которые выращивают темную чечевицу, что приживается только на бедных почвах, и доблестных женщин, которые в суровые зимы посвящают себя заботам о детях, служению Богу и работе на ферме. Но если ветер и снег обтачивают людей этих земель, как уступы каменных утесов, то еще их формирует поэзия пейзажей, в ледяных туманах альпийских лугов нашептывая пастухам рифмы и рождая из вихрей селения, парящие в небесной синеве.

Вот и в голосе старой женщины, чья жизнь протекла в отрезанной от цивилизации деревне, шуршал шелк, сотканный из роскоши этих пейзажей. Малышка была уверена: именно тембр этого голоса пробудил ее к миру, хотя ее и заверяли, что она в ту пору была лишь голодным грудным младенцем, найденным на верхней ступени церковного крыльца. Но вера Клары не знала сомнений.

Ей сильно недоставало ощущений, провал в кружевной оправе белизны и ветра; зато был звонкий ручей, пронизывавший пустоту. Его журчание возвращалось к ней каждое утро, когда старая нянька будила ее. На самом деле малышка выучила итальянский с поразительной скоростью, но Паоло-пастух по-своему понял то ощущение дара Божьего, которое шлейфом тянулось за ней, – однажды долгим вечером он ласково прошептал ей:

– Это ты музыку слышишь, да ведь, малышка, – музыку?

Подняв на него свои синие, как потоки с ледника, глаза, она ответила взглядом, в котором пели ангелы тайны. И жизнь текла по склонам Сассо с медлительностью и насыщенностью тех мест, где все требует труда и точно так же неспешно вписывается в ту давнюю грезу, когда люди постигали мир в тесном смешении немощи и истового упорства.

Здесь много работали, столько же молились, здесь оберегали малышку, которая говорила как пела и умела болтать с духами скал и ущелий.

Однажды июньским вечером в дверь приходского дома постучали, и в кухню, утирая потные лбы, вошли двое мужчин. Один из них был младший брат кюре, другой – возчик, прибывший из Аквилы на запряженной парой лошадей большой телеге, на которой виднелся массивный предмет, стянутый попонами и ремнями.

После обеда Клара сидела на скалистом уступе над деревней, откуда можно было охватить взглядом обе долины, а в ясную погоду увидеть к тому же Пескару и море, и следила взглядом за процессией, двигавшейся по северной дороге. Когда телега преодолела последний подъем, девочка сбежала по склону и вошла в приходский дом: лицо ее светилось любовью. Мужчины оставили повозку у паперти и поднялись в сливовый сад. Там все расцеловались и выпили прохладного, с фруктовым привкусом, белого вина, которое подавали в жаркие дни, к чему добавили несколько закусок для подкрепления сил. После чего, отложив ужин на более позднее время, утерлись обшлагами рукавов и перешли в церковь, где ждал падре Ченти. Пришлось звать на подмогу еще двоих мужчин, чтобы установить большой предмет в нефе и начать освобождать его от пут. Тем временем вся деревня понемногу рассаживалась по скамейкам церквушки, а в воздухе долины разливалось приятное тепло, совпавшее с появлением из города этого неожиданного наследства. Но Клара, неподвижная и немая, стояла в отдалении, в тени колонны. Настал ее час, она догадалась об этом в тот момент, когда заметила движущуюся точку на северной дороге. И если старая нянька разглядела у нее на лице радостное смятение невесты, то это потому, что девочка чувствовала, что находится на пороге бракосочетания, единения с чем-то знакомым и странным. Когда сняли последний ремень и стал наконец виден сам предмет, послышалось довольное перешептывание, за которым последовал гром аплодисментов. Взорам собравшихся предстал прекрасный рояль, черный и гладкий, как галька, и почти без царапин, хотя ему довелось немало поездить и пожить.

Вот какова была его история. Падре Ченти происходил из богатого аквильского рода, хиревшего без потомства, поскольку сам он сделался священником, двое его братьев умерли до срока, а третий, Алессандро, теперь расплачивающийся за грехи ветреной жизни в Риме, так и не обзавелся женой. Отец их умер до войны, оставив вдове неожиданный список долгов и дом, слишком роскошный для бедной женщины, каковой она стала в одночасье. После того как она продала все свое добро и кредиторы перестали стучаться в дверь, она удалилась в тот самый монастырь, где несколько лет спустя умерла. Это было задолго до того, как Клара появилась в деревне. И вот, расставаясь с мирской жизнью ради окончательного затворничества, она приказала отнести к сестре, старой деве, жившей возле крепостной стены, рояль, то единственное, что осталось от былой жизни и что ей удалось спасти от стервятников, и попросила сберечь для внуков, буде те народятся у нее на земле. «Я их не узнаю, но они получат это от меня, теперь же я ухожу и желаю тебе хорошей жизни», – прилежно переписала тетка в своем завещании, оставляя инструмент тому из своих племянников, кто обзаведется потомством ко дню ее кончины, и добавила: «сделайте по моей воле». Именно так и решил поступить нотариус, прослышавший о появлении сиротки в приходском доме. Он попросил Алессандро сопроводить наследство до жилища брата. Поскольку рояль всю войну простоял на чердаке, да и потом тоже никому не пришло в голову спускать его вниз, тот же нотариус предупредил письмом, что по прибытии инструмент следует настроить. На что кюре ответил, что настройщик, раз в год объезжающий близлежащие города и веси, уже приглашен в первые дни лета заглянуть в деревню, сделав небольшой крюк.

И все смотрели на прекрасный рояль, блестевший под витражами, и все смеялись, обменивались впечатлениями и смаковали радость чудесного дня в конце весны.

Но Клара молчала. Ей уже доводилось слышать игру на органе во время отпевания в соседней церкви. Старуха-богомолка, исполнявшая церковный репертуар, была столь же тугоуха, сколь и бездарна с музыкальной точки зрения; правда, надо сказать, что и аккорды, которые она вбивала в клавиатуру, возможно, тоже не стоили упоминания.

Клара стократно предпочитала напевы, которые Паоло выдувал из своей горной дудочки и которые казались ей и чище, и мощнее органного грохота во славу Всевышнего.

Однако при виде повозки внизу, на изгибах долгой петляющей дороги, ее сердце екнуло, как будто готовилось что-то необыкновенное. Теперь, когда предмет предстал перед ней, это чувство нарастало с головокружительной быстротой, и Клара не понимала, как сможет вынести ожидание. Потому что, к огорчению тех, кто хотел получить аванс в счет грядущих радостей, было объявлено, что пока инструмент не настроят, к нему никто не должен прикасаться. Но решение духовного пастыря уважали, а потому готовились к славному вечеру за доброй чаркой вина под защитой благоприятствующих звезд.

И вечер выдался великолепный. В саду под сливовыми деревьями накрыли стол и пригласили отужинать старых друзей Алессандро. Некогда он был очень красив, и под отметинами времени и былых излишеств еще проступали тонкость черт и гордая лепка лица. К тому же он говорил по-итальянски ровным тоном, что не вредило мелодичности речи. Обычно он рассказывал истории о прекрасных женщинах и бесконечных вечерах, когда курят под навесом, беседуя с поэтами и мудрецами. В тот раз он завел рассказ, действие которого разворачивалось в благоухающих гостиных, где угощали тонкими сигарами и золотистыми ликерами. Смысла истории Клара не понимала, настолько чужды были ей и обстановка, и нравы. Но когда он собрался приступить к рассказу о чем-то таинственном под названием концерт, старая нянька прервала его словами: «Sandro, al vino ci pensi tu?»2   Сандро, не подумать ли тебе о вине? (ит.)

[Закрыть] И любезный человек, спаливший всю свою жизнь за несколько лет бурной и расточительной молодости, отправился в подвал и принес бутылки, которые он открыл с той же элегантностью, с которой погубил свою жизнь, и с той же улыбкой на губах, с какой всегда встречал любую беду. И тогда в теплом лунном свете, от которого вспыхивал выхваченный из тьмы обеденный стол приходского дома, Алессандро на мгновение снова стал блестящим юношей из прошлого. Потом выражение лица, поразившее всех, подернулось ночным пеплом. Вдали виднелись огни, висящие в пустоте, и люди знали, что другие тоже разливают летнее вино, славя Господа в благодати теплых сумерек. Горы покрылись алыми маками, а тут – малютка с волосами светлее сухих травинок, которую падре скоро выучит играть на рояле, как водится у городских барышень. Ах… остановиться и отдышаться в беспрестанном круговороте трудов… то была великая ночь, и это понимали все, кто там собрался.

Алессандро Ченти оставался в приходском доме в дни, последовавшие за прибытием рояля, и он же встретил настройщика в самом начале июльской жары. Клара пошла за ними в церковь и молча смотрела, как незнакомец раскладывает инструменты. Первые удары по расстроенным клавишам произвели на нее впечатление одновременно и наточенного лезвия, и сладостного морока, Алессандро и настройщик переговаривались и шутили, а ее жизнь падала и взлетала от смыкающихся наугад пластинок слоновой кости и войлочных молоточков. Потом Алессандро сел за инструмент, поставил перед собой ноты и сыграл довольно хорошо, несмотря на долгий перерыв. В конце отрывка Клара встала рядом с ним и, показав на ноты, знаком попросила перевернуть страницы. Он чуть снисходительно улыбнулся, но что-то в ее взгляде поразило его, и он стал листать страницы, как она просила.

iknigi.net