Книга Никто, кроме нас читать онлайн. Никто книга


Никто читать онлайн, Лиханов Альберт Анатольевич

Annotation

Одно из самых драматичных произведений А. Лиханова.

Никто - кличка, данная главному герою, «выпускнику» банального детдома бандитами, расшифровывается просто: Николай Топоров, по имени и фамилии. Но это символ. В одной из самых богатых стран мира - теперешней России любой мальчишка простого происхождения в ответ на вопрос: «Ты кто?» наверняка сначала удивленно ответит: «никто…» и только потом - «человек». Так и скажет: «Никто... Человек». Проверьте.

Об ошибках (опечатках) в книге можно сообщить по адресу http://www.fictionbook.org/forum/viewtopic.php?p=17686. Ошибки будут исправлены и обновленный вариант появится в библиотеках. Также можете предложить свой вариант аннотации для книги.

Альберт Лиханов

Часть первая

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

Часть вторая. Червонный валет

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

Часть третья. Пустые хлопоты

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

Часть четвертая. Пиковый туз

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

15

Альберт Лиханов

Никто

Часть первая

Нечаянный интерес

1

По имени звали его очень редко, да и как тут станешь по имени к каждому обращаться, когда одних вот Колек не меньше чем десятка три во всем интернате из двух-то с половиной сотен живых душ, так что для различения училки да воспитательницы звали их по фамилиям, а меж собой обращаться принято было по кликухам, придуманным, кажется, не кем-то лично, каким-нибудь остроумцем, а, можно сказать, самим существованием. Как-то так выходило, что кличка выговаривалась сама собой, нередко даже самим ее будущим владельцем, порой произносилась в споре о чем-нибудь совершенно постороннем, и кем произносилась, никто потом вспомнить не мог, и были они, их новые имена, самыми разными – от нейтральных, как у него, вполне естественных, до обидных и даже оскорбительных – но это оставим пока в стороне.

Его же кликали Топорик, Топор, а когда сердились, то и Топорищем, хотя это слово означало совсем иное, чем означает топор. Все шло от его фамилии Топоров, а по имени его звали Кольча – ласкательно и уменьшительно сразу.

Светлоглазый, с круглым лицом, в раннем детстве он был одним из стайки головастиков, не просто похожих друг на друга, но абсолютно одинаковых, а потом, с годами, не то чтобы вырвался вперед, а отошел в сторону, пожалуй. Обрел масть – темно-русые, откуда-то шелковистые красивые волосы, которые, если их не состригать безжалостно воспитательскими ножницами, наверное, предназначенными когда-то для стрижки баранов, льются волшебными струями от макушки во все стороны, легкие и пышные, сами по себе составляя в зависть беспородному девчачьему большинству неслыханное богатство.

Еще одна подробность – брови. Казалось бы, и они должны иметь цвет в масть волосам, но по прихоти природы брови у Кольчи были абсолютно черные, ровно насурьмленные, и разлетались от переносицы прямыми стрелками, придавая его лицу решительное выражение.

Широкий нос с широкими же ноздрями и широкие губы завершали Кольчин облик какой-то утвердительностью, определенностью, твердостью. С годами он обогнал сверстников ростом, хоть и был при этом тонок, как прут или лозина, но главное, всегда обгонял остальных каким-то непонятным признанием, никоим образом им самим не создаваемым.

Причиной признанию были два качества – вот этот самый решительный вид и неспешность заключений.

Среди этих неспешностей были явные, когда требовалось вынести свое суждение о ком-то или о чем-то. Но были и тайные.

На глазах у него время от времени происходили странные сцены, на которые он взирал в разные годы своей жизни по-разному. Пока был мал и не больно смышлен, он независимо от себя почему-то волновался, подрастая же, волнение это как будто заталкивал вглубь себя, сам же усмехался снисходительно, выражая презрение всем своим видом, но непонятно для самого себя всегда помалкивал.

А сцены эти были такие. Вдруг во дворе интерната появлялась женщина и начинала, обращаясь к тем, кто тут оказывался, охотнее же все-таки не к взрослым почему-то, а к детям, просить, чтобы ей позвали Нюру такую-то или Васю такого-то. Заторможенный интернатовский народ начинал вслух соображать, о ком же конкретно идет речь, впрочем, чаще всего замедленность эта объяснялась тем, что имена в интернате слегка подзабывались, уступая, как было сказано, место кличкам, и требовался ресурс времени, чтобы определить искомую фигуру. Наконец, ее высчитывали, будто решали задачку, и за званым или званой устремлялся гонец, и чаще всего не один; бывало, что в погоне, оттирая друг дружку, обгоняя, ставя подножки, гонцы забывали свою задачу, затормаживая или даже останавливаясь вовсе и обмениваясь тумаками, и тогда оставшиеся в ожидании начинали им орать, чтобы те вспомнили, зачем они вызывались бежать.

И вот во двор выбегал пацан или девчонка, которую звала женщина. Выход этот взирала уже, как правило, целая толпа – к тому времени, пока вычисляли, к кому пришли, скачки гонцов и, главное, сам факт появления постороннего человека выводил на улицу немалую часть интернатовского люда, среди которого возвышались и взрослые фигуры – учительница, воспитательница, а то и сам директор Георгий Иванович.

Высокий и тощий, вершитель судеб, генеральный прокурор и верховный судья, начальник и милостивец, человек всегда и во все вмешивающийся, он тем не менее в таких вот положениях никогда не торопился. Выходил, стоял среди ребят, сходил с тропки, сдвигался в тень и там все ждал, когда найдут того, кого ищет женщина. Наконец вызываемая фигура являлась. Женщину признавала, ясное дело, издали или даже вовсе еще не видя, и вот тут бывало по-всякому.

Чаще всего, если это была девчонка, она бежала к этой Женщине. Маленькие девчонки ревели при этом, и тогда народ, не задерживаясь, расходился. Девчонки постарше могли идти не спеша, на одеревеневших ходулях, лицо покрывалось рваными алыми пятнами, народ снова разбредался, но не так поспешно. Мальчишки постарше приближались нерешительно, и было ясно, что они боятся, как бы остальные не разглядели их слабины.

Странное дело, ни одна из женщин, приходивших в интернат, не запомнилась Кольче. И фигурами, и лицами, и одеждой, и даже родом они все походили одна на другую, будто были скроены, сшиты одной рукой. Этакие одинаковые поношенные куклы. На них мог быть платок или берет, они могли быть простоволосы, но это не обманывало проницательный взгляд. Лица стерты и невыразительно круглы, ноги коротки и некрасиво обуты, руки недлинны, а сами тела будто обрезаны – этакие обрубыши.

Это были матери, когда-то родившие сдержанно идущих к ним или опрометью бегущих детей. Детей, которые им больше не принадлежали, и потому, наверное, наблюдавшие интернатовцы женщин этих матерями не называли, а называли мамашками.

Давно прошли времена, когда врали про своих родителей, выдумывая им красивые беды. Мол, отец сидит в тюрьме, потому что защищался от бандитов и одного убил. Или, дескать, родители погибли в автокатастрофе. Нынче правда не украшалась, наоборот, по новой неписаной моде дети старались ее подчернить. Не раз Кольча слышал, как вполне хладнокровно какая-нибудь интернатовская девчонка, сама слывущая недотрогой, называет свою мамашку проституткой. Он поражался, когда обнаруживал эту проститутку во дворе: такая же, как все остальные, – плосколицая, коротконогая и короткорукая кукла в обтертом плаще – кому она нужна. Он представлял себе проституток совсем другими.

Кольча знал, как и знали все остальные: бывшие матери приходят сюда со страхом. Некоторые для храбрости принимали полстакашка, и это было видно на расстоянии не одним детям, но и взрослым, особенно Георгию Ивановичу, и он, бдительным оком установив сей факт, не удалялся, а, напротив, приближался к мамашке и ее дитю, но для начала на деликатное расстояние, чтоб не слышать внятно их разговора, а если устанавливал, что допустимая норма в полстакашка неразумно преодолена и мамашку несет не в ту степь при рассуждениях о жизни и ее бедной доле, выдвигался на ближние позиции и требовал обтертую куклу покинуть вверенную ему территорию.

Пару раз Кольча вместе со всеми бывал свидетелем громких скандалов на эту тему, но чаще всего одинаковые куклы одинаково тихо исчезали, чтобы появиться через полгода, через год или вовсе не появиться.

Зачем они являлись вообще? Чтобы отдать своему дитю шоколадку и полистироловую игрушку – какого-нибудь крохотного медвежонка? Чтобы все в интернате узнали, какая у тебя мать?

А несколько раз, то ли по причине редких посещений, то ли из-за пропитой памяти, а может, по иным, неведомым первому взгляду причинам мамашки просили позвать своего сынка или доченьку у ребячьего кружка, в котором и были эти сынок и доченька, не узнавая их. На фиг нужны такие мамашки?

Впрочем, тоже пару раз, не более того, Кольча видел, как безликий обрубок менялся, превращался в человека.

Это выглядело странно, во многом непонятно, потому как невидимо, по крайней мере им, детям, и происходило главным образом где-то на стороне. Оба раза матери эти сидели в колонии за какие-то незримые отсюда дела, приходили обтрепанные, похуже остальных, но трезвые и, обняв своих дитяток, просились в кабинет к Георгию Ивановичу. Тот не отказывал, они удалялись. Выходя от него, женщин ...

knigogid.ru

Книга Господин Никто читать онлайн Богомил Райнов

Богомил Райнов. Господин Никто

Эмиль Боев - 1

 

1

   Вечернее небо над Афинами, темно-синее,  необъятное,  усыпанное

трепещущими звездами, поистине сказочно прекрасно.

   Совсем иным видишь это небо сквозь решетку тюремной камеры. А мне

приходится глядеть на него именно так. Блеск южных звезд меня отнюдь не

трогает, и если я и просунул нос между железными прутьями, то лишь ради

того, чтоб избавиться от тяжелого запаха мочи, которым пропитана камера.

   - Ты жалкий предатель, и все тут! - слышится хриплый голос у меня за

спиной.

   Я не отвечаю и, прильнув к решетке, жадно вдыхаю ночной холодок.

   - Мы гибнем по тюрьмам во имя социализма, а предатели вроде тебя

бегут от него! - продолжает тот же голос за спиной.

   - Заткнись, скотина! - бормочу я, не оборачиваясь.

   - Гнусный жалкий предатель, вот ты кто! - не унимается человек в

глубине камеры.

   Оба мы едва языком ворочаем, потому что обмениваемся подобными

репликами с неравными промежутками вот уже пятые сутки. С тех пор как пять

дней назад этот тип попал в мою камеру, а у меня  хватило  ума

проговориться, что я бежал из Болгарии, он без конца твердит, что я

негодяй и предатель. Македонец откуда-то из-под Салоник, он величает себя

крупным революционером, хотя, по-видимому, это обычный провокатор и

приставлен ко мне с целью выведать что-нибудь. Меня вовсе не интересует,

кто он такой, и я готов даже брань его сносить, постарайся он хоть как-то

разнообразить ее. Но когда тебе по сто раз на день, словно испорченная

пластинка, повторяют "жалкий предатель", это в конце концов начинает

надоедать.

   Сосед по камере еще раз произносит свой рефрен, но я не отзываюсь. Он

затихает. Обернувшись, я направляюсь к дощатому топчану, покрытому вонючей

дерюгой, который служит мне кроватью. Чистый воздух подействовал на меня

как снотворное, и я вытягиваюсь на топчане, чтобы немного подремать.

Потому что, едва заметив, что я уснул, меня торопятся разбудить. Ведут в

пустую полутемную комнату, направляют в  глаза  ослепительный  свет

настольной лампы и принимаются обстреливать вопросами, всегда одинаковыми,

неизменными, как ругань моего соседа:

   - Кто тебя перебросил через границу?

   - С кем тебе приказано связаться?

   - Какие на тебя возложены задачи?

   На каждый из этих вечных вопросов вечно следует один и тот же ответ.

Но ответ всегда вызывает новый вопрос, на который я даю неизменно тот же

ответ, затем опять вопрос, и так продолжается часами, до тех пор пока от

яркого света у меня перед глазами не поплывут красные круги и от

изнеможения не задрожат колени. Иногда ведущий допрос внезапно вскакивает

и орет мне в лицо:

   - А! Прошлый раз ты говорил другое!

   - Ничего другого я не говорил, - сонно отвечаю я, изо всех сил

стараясь не свалиться на пол. - И не мог сказать ничего другого, потому

что это сама правда.

   Частенько у допрашивающего выдержки оказывается меньше, чем у меня, и

тогда, чтобы дать волю своим нервам, он отвешивает мне одну-две затрещины.

   - Дурачить нас задумал, а? Твою мать!.. Теперь ты узнаешь, как здесь

допрашивают вралей вроде тебя!

   Однако, если оставить подобные отклонения в стороне, допрос ведется

все тем же способом: одни и те же вопросы, одни и те же ответы, потом

опять все сначала, по нескольку часов подряд, стоит мне только задремать

на вонючем топчане.

   Но вот сегодня дела приняли иной оборот.

knijky.ru

Читать книгу Никто Альберта Лиханова : онлайн чтение

Альберт Лиханов

Никто

Часть первая

Нечаянный интерес

1

По имени звали его очень редко, да и как тут станешь по имени к каждому обращаться, когда одних вот Колек не меньше чем десятка три во всем интернате из двух-то с половиной сотен живых душ, так что для различения училки да воспитательницы звали их по фамилиям, а меж собой обращаться принято было по кликухам, придуманным, кажется, не кем-то лично, каким-нибудь остроумцем, а, можно сказать, самим существованием. Как-то так выходило, что кличка выговаривалась сама собой, нередко даже самим ее будущим владельцем, порой произносилась в споре о чем-нибудь совершенно постороннем, и кем произносилась, никто потом вспомнить не мог, и были они, их новые имена, самыми разными – от нейтральных, как у него, вполне естественных, до обидных и даже оскорбительных – но это оставим пока в стороне.

Его же кликали Топорик, Топор, а когда сердились, то и Топорищем, хотя это слово означало совсем иное, чем означает топор. Все шло от его фамилии Топоров, а по имени его звали Кольча – ласкательно и уменьшительно сразу.

Светлоглазый, с круглым лицом, в раннем детстве он был одним из стайки головастиков, не просто похожих друг на друга, но абсолютно одинаковых, а потом, с годами, не то чтобы вырвался вперед, а отошел в сторону, пожалуй. Обрел масть – темно-русые, откуда-то шелковистые красивые волосы, которые, если их не состригать безжалостно воспитательскими ножницами, наверное, предназначенными когда-то для стрижки баранов, льются волшебными струями от макушки во все стороны, легкие и пышные, сами по себе составляя в зависть беспородному девчачьему большинству неслыханное богатство.

Еще одна подробность – брови. Казалось бы, и они должны иметь цвет в масть волосам, но по прихоти природы брови у Кольчи были абсолютно черные, ровно насурьмленные, и разлетались от переносицы прямыми стрелками, придавая его лицу решительное выражение.

Широкий нос с широкими же ноздрями и широкие губы завершали Кольчин облик какой-то утвердительностью, определенностью, твердостью. С годами он обогнал сверстников ростом, хоть и был при этом тонок, как прут или лозина, но главное, всегда обгонял остальных каким-то непонятным признанием, никоим образом им самим не создаваемым.

Причиной признанию были два качества – вот этот самый решительный вид и неспешность заключений.

Среди этих неспешностей были явные, когда требовалось вынести свое суждение о ком-то или о чем-то. Но были и тайные.

На глазах у него время от времени происходили странные сцены, на которые он взирал в разные годы своей жизни по-разному. Пока был мал и не больно смышлен, он независимо от себя почему-то волновался, подрастая же, волнение это как будто заталкивал вглубь себя, сам же усмехался снисходительно, выражая презрение всем своим видом, но непонятно для самого себя всегда помалкивал.

А сцены эти были такие. Вдруг во дворе интерната появлялась женщина и начинала, обращаясь к тем, кто тут оказывался, охотнее же все-таки не к взрослым почему-то, а к детям, просить, чтобы ей позвали Нюру такую-то или Васю такого-то. Заторможенный интернатовский народ начинал вслух соображать, о ком же конкретно идет речь, впрочем, чаще всего замедленность эта объяснялась тем, что имена в интернате слегка подзабывались, уступая, как было сказано, место кличкам, и требовался ресурс времени, чтобы определить искомую фигуру. Наконец, ее высчитывали, будто решали задачку, и за званым или званой устремлялся гонец, и чаще всего не один; бывало, что в погоне, оттирая друг дружку, обгоняя, ставя подножки, гонцы забывали свою задачу, затормаживая или даже останавливаясь вовсе и обмениваясь тумаками, и тогда оставшиеся в ожидании начинали им орать, чтобы те вспомнили, зачем они вызывались бежать.

И вот во двор выбегал пацан или девчонка, которую звала женщина. Выход этот взирала уже, как правило, целая толпа – к тому времени, пока вычисляли, к кому пришли, скачки гонцов и, главное, сам факт появления постороннего человека выводил на улицу немалую часть интернатовского люда, среди которого возвышались и взрослые фигуры – учительница, воспитательница, а то и сам директор Георгий Иванович.

Высокий и тощий, вершитель судеб, генеральный прокурор и верховный судья, начальник и милостивец, человек всегда и во все вмешивающийся, он тем не менее в таких вот положениях никогда не торопился. Выходил, стоял среди ребят, сходил с тропки, сдвигался в тень и там все ждал, когда найдут того, кого ищет женщина. Наконец вызываемая фигура являлась. Женщину признавала, ясное дело, издали или даже вовсе еще не видя, и вот тут бывало по-всякому.

Чаще всего, если это была девчонка, она бежала к этой Женщине. Маленькие девчонки ревели при этом, и тогда народ, не задерживаясь, расходился. Девчонки постарше могли идти не спеша, на одеревеневших ходулях, лицо покрывалось рваными алыми пятнами, народ снова разбредался, но не так поспешно. Мальчишки постарше приближались нерешительно, и было ясно, что они боятся, как бы остальные не разглядели их слабины.

Странное дело, ни одна из женщин, приходивших в интернат, не запомнилась Кольче. И фигурами, и лицами, и одеждой, и даже родом они все походили одна на другую, будто были скроены, сшиты одной рукой. Этакие одинаковые поношенные куклы. На них мог быть платок или берет, они могли быть простоволосы, но это не обманывало проницательный взгляд. Лица стерты и невыразительно круглы, ноги коротки и некрасиво обуты, руки недлинны, а сами тела будто обрезаны – этакие обрубыши.

Это были матери, когда-то родившие сдержанно идущих к ним или опрометью бегущих детей. Детей, которые им больше не принадлежали, и потому, наверное, наблюдавшие интернатовцы женщин этих матерями не называли, а называли мамашками.

Давно прошли времена, когда врали про своих родителей, выдумывая им красивые беды. Мол, отец сидит в тюрьме, потому что защищался от бандитов и одного убил. Или, дескать, родители погибли в автокатастрофе. Нынче правда не украшалась, наоборот, по новой неписаной моде дети старались ее подчернить. Не раз Кольча слышал, как вполне хладнокровно какая-нибудь интернатовская девчонка, сама слывущая недотрогой, называет свою мамашку проституткой. Он поражался, когда обнаруживал эту проститутку во дворе: такая же, как все остальные, – плосколицая, коротконогая и короткорукая кукла в обтертом плаще – кому она нужна. Он представлял себе проституток совсем другими.

Кольча знал, как и знали все остальные: бывшие матери приходят сюда со страхом. Некоторые для храбрости принимали полстакашка, и это было видно на расстоянии не одним детям, но и взрослым, особенно Георгию Ивановичу, и он, бдительным оком установив сей факт, не удалялся, а, напротив, приближался к мамашке и ее дитю, но для начала на деликатное расстояние, чтоб не слышать внятно их разговора, а если устанавливал, что допустимая норма в полстакашка неразумно преодолена и мамашку несет не в ту степь при рассуждениях о жизни и ее бедной доле, выдвигался на ближние позиции и требовал обтертую куклу покинуть вверенную ему территорию.

Пару раз Кольча вместе со всеми бывал свидетелем громких скандалов на эту тему, но чаще всего одинаковые куклы одинаково тихо исчезали, чтобы появиться через полгода, через год или вовсе не появиться.

Зачем они являлись вообще? Чтобы отдать своему дитю шоколадку и полистироловую игрушку – какого-нибудь крохотного медвежонка? Чтобы все в интернате узнали, какая у тебя мать?

А несколько раз, то ли по причине редких посещений, то ли из-за пропитой памяти, а может, по иным, неведомым первому взгляду причинам мамашки просили позвать своего сынка или доченьку у ребячьего кружка, в котором и были эти сынок и доченька, не узнавая их. На фиг нужны такие мамашки?

Впрочем, тоже пару раз, не более того, Кольча видел, как безликий обрубок менялся, превращался в человека.

Это выглядело странно, во многом непонятно, потому как невидимо, по крайней мере им, детям, и происходило главным образом где-то на стороне. Оба раза матери эти сидели в колонии за какие-то незримые отсюда дела, приходили обтрепанные, похуже остальных, но трезвые и, обняв своих дитяток, просились в кабинет к Георгию Ивановичу. Тот не отказывал, они удалялись. Выходя от него, женщины казались просветленными, появлялись вновь и вновь, сразу направляясь в директорский кабинет, и, наконец, по интернату, точно сквозняк, проносилась весть: такая-то мамашка снова стала матерью, восстановила свои родительские права, а такая-то и вообще их не теряла, но после колонии потребовалось время, чтобы устроиться на работу, и она забирала своего ребенка.

В первый раз, помнится, им был шестилетний пацан, еще не заслуживший даже клички. К младшим до определенного возраста, когда человек может чем-то отличиться, до времени получения заслуг, обращаются одинаково обезличенно: «Эй, пацан!» – и этого бывает достаточно. К белобрысому маленькому пацану, одному из немногих, а потому одинаковому, вернулась мать. А потом счастливицей оказалась девочка по кличке Мусля. Была она черноголова и черноброва, походила на цыганку, но оказалась не то татаркой, не то башкиркой, кто-то, может она сама, сказал, что она мусульманка, и это слово, непривычное для интерната, странно трансформируясь, обратилось в кличку.

За Муслей пришла ее такая же черная мать, коротенькая, невзрачная, затерханная, как другие матери, но, когда они уходили, Кольча поразился ее изменившемуся лицу: щеки у Муслиной матери порозовели, зато лоб и нос побелели, будто их сильно подчистили, как-то осветлились, и жгуче-черные глаза и брови контрастно сияли на этом белом от страха с розовыми пятнами лице.

Георгий Иванович никогда не устраивал никаких проводов. Однажды он обронил фразу, которая, хотя ее больше никогда не повторяли взрослые, жила в интернате самостоятельной жизнью, то ли негласно передаваемая из уст в уста, то ли вообще обреталась в воздухе, подразумеваемая как явная истина. А и сказал-то он вроде того, что не надо торжественных проводов, потому как может ведь все обернуться неторжественным возвращением.

Господи, да разве же напугаешь этих ребят таким предсказанием! И все же лучше не терять фразы. Они – не вещи, их не найдешь, не вернешь обратно.

Так вот о мамашках. Они приходили. Не часто, но все же. Приходили и тетки, двоюродные сестры, еще какие-то дальние женщины. Приносили мелкие гостинцы и еду, будто здесь не кормили, видите ли. Мужчины не появлялись. Словно не было у этих ребят отцов. Или хотя бы дядьев. Нет, не долетал до этого интерната мужицкий дух.

А к Коле Топорову вообще никто не приходил. Когда он был маленьким, ждал, что придут. Но он не один такой. Таких хватало. И все же как-то постепенно, без всяких объяснений со взрослыми, даже среди тех, к кому не приходили, произошел окончательный отсев: так или иначе дети узнавали, что и у них кто-то и где-то есть. Если и не запропавшая мамашка, то еще хоть кто-то, старая бабушка, например… В окончательный осадок выпало совсем немного, но и ведь немало – душ десять. Им ничего не говорили, а они не спрашивали… Топоров был среди них.

Он давно перестал ждать затерявшегося гостя, а когда стал Топором и уж тем более Топорищем, смотрел на эти мамашкины явления со скрытым презрением.

Однако что-то мешало его выразить.

Ему, давно не стеснявшемуся выражать свои чувства.

2

К этому праву выражать свои чувства без всякого стеснения лежал длинный путь – во всю его жизнь. Впрочем, чувств у Кольчи было немного – как и у каждого из них. Он не знал, например, что такое нежность. Просто потому, что ничто и никогда не пробуждало в нем такого чувства, оно не требовалось в его жизни. Что-то щемящее толкнулось, правда, однажды ему меж ребер, когда на заднем дворе в дощатой клетке крольчиха родила крольчат и дворник Никодим дал ему в руки пушистый комочек. Дрожащая, теплая, беззащитная плоть, ощущение полной власти над ней родило в нем прямо противоположное чувство бесконечной слабости и желания слиться с ней. Он постоял, покачиваясь, прижимая к животу пушистый комочек, потом положил его к крольчихе, поглядел еще недолго на маленьких ушастиков, отправился по своим делам и сразу забыл про непонятное ощущение, толкнувшее его куда-то левее и ниже горла, а увидел этого – или похожего – кролика через несколько месяцев в виде скользкой туши, освобожденной от шкурки, совсем ему незнакомой, висевшей как тулуп летом, вывернутой мездрой наружу на дощатом заборе, огораживающем крольчатник.

Ничто в нем не шелохнулось, хотя он сразу сказал себе: это тот крольчонок. Никакой нежности он не вспомнил.

Не было в нем и любви. Ведь любовь сама по себе не возникает, вроде бы не летает в пространстве, будто чайка. Может быть, она похожа на эхо, ведь ее смысл – обязательно в ком-нибудь откликаться. Сильное сердце рождает любовь, она исходит невидимыми волнами, ее ударяет в другое сердце и, если вызывает ответ, возвращается назад – и так они обмениваются незримыми волнами, неслышными словами, предназначенными только для двоих, и любовь жива, пока сердца способны излучать адресованные друг другу сигналы.

Есть волны, обращенные от мужчины к женщине, но начинается в мире все не с этого, а с волн, которые обращены от больших к маленьким, от матери к дитю, от отца к своему малышу.

Но движутся ли к чужому ребенжу эти волны? Вряд ли, хотя слов об этом сказано великое множество, да толку-то? И еще если этих чужих детей – почти три сотни?

Нет, в безответном мире любви не бывает, и пустое дело ждать ее от тех, в чье сердце ни разу не стукнула волна взрослой нежности. Откуда взяться ответному импульсу? Куда направить свою собственную волну, если ты даже и жаждешь обратить извне свое чувство? На взрослую тетю, которая ответит устало-равнодушным взглядом? На дружка, который, как и ты сам, пуст и не изведал живящей волны интереса к себе?

Увы, увы, пуста, не заполнена добрыми чувствами аура детского интерната, зато полна чувствами недобрыми, рано повзрослевшими – у чувств ведь тоже есть возрасты.

Среди интернатовских была темная забава – курево для лягушек. Отыскивали лягушку, желательно покрупнее, раскуривали папироску и всовывали ей в рот. Лягушка сразу раздувалась и, если из нее папироску вытащить, пускала струю дыма. Все интернатовские хохотали, для них это была элементарная шутка, а вот посторонние, даже пацаны, не говоря уж о девчонках, шарахались в сторону и торопились поскорее уйти. Поэтому, поймав лягуху, Кольча в окружении своей братвы выходил на улицу, ждал, когда кончатся уроки в соседней, «нормальной» школе, и учинял аттракцион как бы напоказ, когда приблизится кучка посторонних, штатских зрителей.

Себя они считали вроде как военнообязанными, еще точнее, рекрутами, но это слово пришло позже, после пятого класса, когда его узнали из учебника истории. Впрочем, и понятие военнообязанный тоже являлось откуда-то сверху, из старших классов, из взрослого мира, осознание же своей особенности приходило из собственного нутра: да, в отличие от этих гражданских, штатских, родительских школяров, интернатовских объединяло нечто обезличенное, государственное, до поры до времени прикрывавшее их и позволявшее делать если и не все что угодно, то многое из того, чего этим, родительским, возбранялось, за что штатским воздавалось дома, а дом интернатовцев был слишком велик, чтобы возились с каждым за каждое прегрешение, да еще совершенное целой толпой! Когда же ты грешишь не один, а вместе с товарищами, спрашивать, в сущности, не с кого и наказывать некого. Не накажешь же сразу семерых-восьмерых. Вот почему курили мальчишки поголовно с пятого класса, а некурящий был белой вороной, и долговязый Георгий Иванович, не говоря об училках и воспитательницах, ничего с этим поделать не мог. Выходило, пацаны из «нормальной» школы если и покуривали, то тайком, это для них было геройство и нарушение правил, интернатовцы же смолили не таясь, даже наглея, просили прикурить у взрослых прохожих, которые, окруженные толпой хихикающих пацанов с наглыми взорами, заметно робели и вместо того, чтобы шугануть малолеток как следует, с готовностью щелкали зажигалкой или доставали коробок спичек.

Так вот и определялся возраст жестокости.

То, что было не с руки даже десятиклассникам из родительской школы, полагалось нормой среди интернатовских, включая совершение забав вроде курящей лягушки или налетов на чужие сады, регулярных наскоков на старшеклассников из «нормальной» школы – дабы подчеркнуть их ненормальную слабину, нечастые, но случавшиеся все же время от времени взломы садовых домиков по окраинам городка или полудеревенских, вырытых в земле частных хранилищ овощей, где народ прятал законсервированные в банках помидоры, огурцы, овощную икру и прочую снедь, включая даже мясную тушенку.

Продукты воровали не из-за голода, а из-за желания испытать слабость закона, ведь чаще всего грабителей находили, но проводить серьезное разбирательство, судить, отправлять в колонию из-за нескольких, пусть и трехлитровых, банок с тушенкой да пары-тройки сосудов с огурцами никакая милиция не решалась, то ли потому, что речь шла не об одном воришке, которого следовало изолировать, а о целой группе, в которой ни один никогда не назовет заводилу по неписаным интернатовским правилам, то ли потому, что милицейские и другие государственные чины, видать, в душе не сильно отделяли интернат от колонии, сливая их в своем сознании почти в одно и то же, а может, все-таки жалели ребят, понимая, что из колонии им ход один – на большую дорогу, а тут, глядишь, ничего, вырастут и как-то устроятся: нынче и семейные дети – оторви ухо, чего уж про интернатовских говорить.

Ну а Кольча, вырастая потихоньку параллельно со всеми остальными своими корешками-интернатовцами, нутром и кожей все яснее чувствовал свою – и всех их – особенность. Она состояла в том, что, отвергнутые родными – очевидными и безвестными, – они становились как бы собственностью государства, его грузом, и никуда оно, родное, от них не денется – будут они в интернате, колонии или позже во взрослой зоне. Везде ему придется их кормить, поить, обувать, одевать, не дать заболеть, а коли заболеют – лечить, в общем, возиться, как возятся со своими детьми их родители. Ну а если у детей нет родителей, так тому и быть: возиться должно государство посредством своих многочисленных Георгиев Ивановичей, училок и воспитательниц на всем протяжении великой нашей и неповторимой отчизны.

И хотя внятных представлений о необозримости своей отчизны Кольча сотоварищи не имел, как и о масштабе и бедственности заведений, в одном из которых пребывал, он ясно ощущал главное – что Родина его похожа на замусоленных мамашек, которые в полутрезвом состоянии являются на интернатовский двор, чтобы быть облитыми слезами своих детей и обсмеянными их сверстниками, что отчизна, взявшая их под покровительство, не справляется с материнскими своими обязанностями, а за то должна быть помалу и наказана своими непутевыми детьми.

Чем? Да разным. Но для начала тем, чтобы прощать их мелкие пакости, их налеты на овощные ямы, синяки и шишки их благополучным сверстникам в качестве компенсации за несправедливость судьбы, их с малолетства желтые, не очень чищенные и прокуренные зубы, виртуозное обращение с непубличной, непечатной частью русского языка, взрослую жестокость и незнание любви, нежности и других сопливых чувств, от которых, как хорошо известно в интернатовском обществе, ни тепло, ни холодно.

Бессознательно жизнь учила их эффективным чувствованиям – беспощадности в борьбе за самого себя, краткости товарищества и дружбы, простиравшихся только до определенного предела, например, до границы, внутри которой может существовать каждая проказа и общий ответ, но за ее чертой не было ничего, никаких обязательств и привязанностей – там каждый избирал свое сам.

Они нападали толпой, отчетливо зная, что, если обиженные толпой же поймают тебя одного, жаловаться некому и придется за всех ответить самому, помалкивая и не ища ничьего утешения.

Не требуя того публично, внутренне они ждали от мамашки-отчизны еды три раза в день, желательно чистой постели, подспудно ждали ученья, пригляда, крыши над головой и теплых батарей в палате, внятно сознавая, что без этого будет плохо, и подсознательно чуя, что, лишившись этого, им предстоит чего-то сделать.

Чего – этого они точно не знали. Может быть, учеба, работа, еще что-то такое, чего они тайно страшились. И что было далеко впереди. Пусть даже и произойти это должно через месяц, и об этом все знали.

Отсутствие чувства времени – еще один признак казенного сиротства. В спальнях не бывает больших настенных часов, окружающие, как это происходит с родителями, никуда не торопятся, поглядывая на часы, поторапливая детей, нервничая и создавая ситуацию, когда ощущаешь срок, знаешь час и чувствуешь минуты.

У самих интернатовцев часов нет, так что все они делают не по минутным стрелкам, а по командам. Команда – подъем. Команда – на завтрак. Закричит воспитательница, значит, надо что-то дальше делать по ее расписанию, например, идти на прогулку. На какую-нибудь репетицию. На самостоятельные занятия. Ну и, конечно, по команде – криками и звонками – на уроки в соседний, школьный корпус. А там: звонок – урок, звонок – перемена, снова урок, и так считают до пяти, до шести – кому сколько полагается. Часы снова не нужны.

Бывало, часы дарили выпускникам. Или шефы какие расщедрятся, или Георгий Иванович сам поднапряжется – то ли купит, то ли просто раздобудет, и, бледнея от торжественности момента, жмет на прощальной линейке каждому руку, вручая бесценный дар хоть и отечественного, не самого лучшего производства.

Но Кольча знал, как знали почему-то и все остальные, что это бесполезняк: часы дарят поздно. И ребята, выросшие в интернате, разбежавшись кто куда – на ученье или работу, – все равно станут просыпать и опаздывать, зарабатывая всякие небрежные эпитеты, потому как всю жизнь шевелились по командам, а теперь эти команды исчезли и приходилось жить по часам, к которым они никак не смогут привыкнуть.

iknigi.net

Книга "Никто нигде: удивительная автобиография аутичной девочки"

Никто нигде: удивительная автобиография аутичной девочкиДобавить
  • Читаю
  • Хочу прочитать
  • Прочитал

Оцените книгу

Скачать книгу

214 скачивания

Читать онлайн

О книге "Никто нигде: удивительная автобиография аутичной девочки"

«Никто нигде» – рассказ о душе человека, жившего в мире «аутизма» и выжившего – несмотря на недоброжелательное окружение и на страшный внутренний хаос. В книге описывается, как, преодолевая препятствия, Донна научилась жить самостоятельно, поступила в университет и окончила его, а затем написала свою примечательную автобиографию. Сейчас Донна – автор девяти книг, художница, автор и исполнитель песен, сценарист и консультант по проблемам аутизма.

Книга представляет интерес для педагогов и психологов, для людей с аутизмом и их родственников, а также для широкого круга читателей.

На нашем сайте вы можете скачать книгу "Никто нигде: удивительная автобиография аутичной девочки" Донна Уильямс бесплатно и без регистрации в формате fb2, rtf, epub, pdf, txt, читать книгу онлайн или купить книгу в интернет-магазине.

Мнение читателей

Еще не успела прочитать все, но по нескольких фразам прочитанным сразу после же покупки могу сказать, что книга очень глубокая, держит в напряжении в первых слов

5/5mashaag

И это правда, что после прочтения книги, многие взгляды на жизнь меняются.

5/5Одри

Просто прочитайте эту книгу и посмотрите вокруг, сделайте всё, что от вас зависит, чтобы в этом мире было меньше жестокости и больше добра

5/5Паттителия

Даже в ее юбилейные годы ни одной самой маленькой книжки не вышло

4/5Lenusik_

Люблю работы Николая Александровича со времен книги "Дед Макабка", которую в букинистическом магазине случайно купил папа

4/5Lenusik_

Иногда, в наиболее занудных местах, где события вроде бы и разные, но как будто одинаковые уже пятую страницу, я сожалела, что автор обошелся без соавтора, знакомого с литературной работой

4/5Madam_pik

Прочитав эту книгу вы, возможно, будете проще понимать поведение своих детей

5/5Боброва boberka

Отзывы читателей

Подборки книг

Похожие книги

Информация обновлена: 06.09.2017

avidreaders.ru

Читать книгу Господин Никто Богомила Райнова : онлайн чтение

Богомил Райнов

ГОСПОДИН НИКТО

1

Вечернее небо над Афинами, темно-синее, необъятное, усыпанное трепещущими звездами, поистине сказочно прекрасно.

Совсем иным видишь это небо сквозь решетку тюремной камеры. А мне приходится глядеть на него именно так. Блеск южных звезд меня отнюдь не трогает, и если я и просунул нос между железными прутьями, то лишь ради того, чтоб избавиться от тяжелого запаха мочи, которым пропитана камера.

– Ты жалкий предатель, и все тут! – слышится хриплый голос у меня за спиной.

Я не отвечаю и, прильнув к решетке, жадно вдыхаю ночной холодок.

– Мы гибнем по тюрьмам во имя социализма, а предатели вроде тебя бегут от него! – продолжает тот же голос за спиной.

– Заткнись, скотина! – бормочу я, не оборачиваясь.

– Гнусный жалкий предатель, вот ты кто! – не унимается человек в глубине камеры.

Оба мы едва языком ворочаем, потому что обмениваемся подобными репликами с неравными промежутками вот уже пятые сутки. С тех пор как пять дней назад этот тип попал в мою камеру, а у меня хватило ума проговориться, что я бежал из Болгарии, он без конца твердит, что я негодяй и предатель. Македонец откуда-то из-под Салоник, он величает себя крупным революционером, хотя, по-видимому, это обычный провокатор и приставлен ко мне с целью выведать что-нибудь. Меня вовсе не интересует, кто он такой, и я готов даже брань его сносить, постарайся он хоть как-то разнообразить ее. Но когда тебе по сто раз на день, словно испорченная пластинка, повторяют «жалкий предатель», это в конце концов начинает надоедать.

Сосед по камере еще раз произносит свой рефрен, но я не отзываюсь. Он затихает. Обернувшись, я направляюсь к дощатому топчану, покрытому вонючей дерюгой, который служит мне кроватью. Чистый воздух подействовал на меня как снотворное, и я вытягиваюсь на топчане, чтобы немного подремать. Потому что, едва заметив, что я уснул, меня торопятся разбудить. Ведут в пустую полутемную комнату, направляют в глаза ослепительный свет настольной лампы и принимаются обстреливать вопросами, всегда одинаковыми, неизменными, как ругань моего соседа:

– Кто тебя перебросил через границу?

– С кем тебе приказано связаться?

– Какие на тебя возложены задачи?

На каждый из этих вечных вопросов вечно следует один и тот же ответ. Но ответ всегда вызывает новый вопрос, на который я даю неизменно тот же ответ, затем опять вопрос, и так продолжается часами, до тех пор пока от яркого света у меня перед глазами не поплывут красные круги и от изнеможения не задрожат колени. Иногда ведущий допрос внезапно вскакивает и орет мне в лицо:

– А! Прошлый раз ты говорил другое!

– Ничего другого я не говорил, – сонно отвечаю я, изо всех сил стараясь не свалиться на пол. – И не мог сказать ничего другого, потому что это сама правда.

Частенько у допрашивающего выдержки оказывается меньше, чем у меня, и тогда, чтобы дать волю своим нервам, он отвешивает мне одну-две затрещины.

– Дурачить нас задумал, а? Твою мать!.. Теперь ты узнаешь, как здесь допрашивают вралей вроде тебя!

Однако, если оставить подобные отклонения в стороне, допрос ведется все тем же способом: одни и те же вопросы, одни и те же ответы, потом опять все сначала, по нескольку часов подряд, стоит мне только задремать на вонючем топчане.

Но вот сегодня дела приняли иной оборот. Меня отвели не в пустую комнату, а в другую – поменьше. За письменным столом низкорослый щекастый человек с блестящей лысиной. Знаком отослав стражника, он указывает мне на стул возле письменного стола и предлагает закурить. Первая сигарета за шесть месяцев. Хорошо, что я успеваю сесть. Иначе наверняка свалился бы – так меня шатнуло.

Щекастый терпеливо выжидает, пока я сделаю несколько затяжек, потом говорит, добродушно усмехаясь:

– Ну, поздравляю вас. Вашим мукам приходит конец.

– В каком смысле?

– Мы возвращаем вас в Болгарию.

Меня охватил такой неподдельный ужас, что человек за столом, будь он даже круглым идиотом, и то, наверно, заметил бы это. Но хотя щекастый наблюдает за мной очень внимательно, он и виду не показывает, что обнаружил во мне какие-то перемены.

– Ну и как, вы довольны?

Я молчу, силясь подавить испуг, потом машинально делаю затяжку и медленно произношу:

– Значит, отсылаете, чтоб меня ликвидировали… Но скажите, ради бога, что вы от этого выиграете?..

– Да будет вам! – успокоительно машет рукой щекастый. – Никто вас не ликвидирует, самое большее – поругают слегка за то, что не выполнили задание. Но вы им объясните, что в Греции дураков нет. Верно?

И опять добродушно усмехается.

– Послушайте! – восклицаю я взволнованно. – Уверяю вас, что меня ликвидируют! Пожалуйста, не возвращайте меня туда!

– И это возможно! – неожиданно соглашается человек за столом. – Но в таком случае вас сгноят в здешних тюрьмах. Мы в болгарских коммунистах не нуждаемся. У нас своих хватает.

– Никакой я не коммунист. Иначе зачем бы я бежал. Если находите нужным, отправьте меня в тюрьму, только не отсылайте меня туда! В тюрьме все-таки живешь…

– Решено, – весело бросает толстяк. – Хотя там вас ждет такая жизнь, что вы сами предпочтете смерть.

Потом вдруг добавляет, уже иным тоном:

– Лучше сознайтесь. Сознайтесь, и я торжественно обещаю сразу же вас вернуть. Ничего мы вам не сделаем. Никакого преступления вы совершить не успели, так что получится вроде от ворот поворот…

– Но поймите же, ради бога, не в чем мне сознаваться! – кричу я в отчаянии. – Я вам сказал чистую правду: бежал, чтоб пожить на свободе! Бежал, потому что там для меня нет жизни! Бежал, бежал, вы понимаете?!

Человек выбрасывает вперед свою пухленькую руку, как бы защищаясь от моей истерии, а другой нажимает кнопку звонка.

– Уведите его!

Страж выводит меня за дверь, тумаком указывает направление, и я иду по длинному пустому коридору, пытаясь собраться с мыслями. А какой-то смутно знакомый голос издевательски шепчет мне на ухо: «Ступай пожалуйся отцу с матерью!»

Это было перед обедом, а сейчас уже вечер, и никто ко мне не приходит. Будто все на свете забыли обо мне, кроме моего соседа, который неукоснительно напоминает каждые пять минут, что я предатель. Обо мне забыли. И все же я уверен: стоит мне попытаться уснуть, как тут же придут меня будить.

Постель на топчане отвратительно грязная, насквозь пропитанная человеческим потом. Я лежу на спине, чтоб держать нос подальше от вонючей дерюги, и стараюсь не думать о том, что меня ждет. Все возможные варианты я уже перебрал в уме и решил, как действовать в каждом данном случае, так что с этим покончено. Больше ломать голову не имеет смысла, это только утомляет. Так же, как нападки соседа по камере.

– Вставай!

Голос идет откуда-то издалека, и я не обращаю на него внимания.

– Вставай!

Голос становится более ясным, даже осязаемым. Я слышу его и ощущаю пинок в бок. Значит, я не ошибся. Едва успел забыться, как меня уже будят.

Открываю глаза. Часовой пинает меня тяжелым сапогом. Рядом с ним – один из моих постоянных допросчиков.

– Вставай, ты что, оглох!

Меня приводят в ту же комнату, где принимал щекастый. Но сейчас щекастого нет. Вместо него у темного окна стоит спиной к двери стройный седоволосый мужчина в сером костюме безупречного покроя. Мои провожатые удаляются и закрывают за собою дверь. Как бы не заметив моего появления, мужчина еще с минуту напряженно глядит в окно, потом медленно оборачивается и с любопытством разглядывает меня.

– Господин Эмиль Бобев?

Я киваю утвердительно, несколько удивленный титулом «господин», – пока что меня тут никто не называл господином.

– Меня зовут Дуглас. Полковник Дуглас, – объясняет мужчина в сером.

Я снова киваю, ожидая, что будет дальше. Это «дальше» выражается в том, что мне подносят пачку «Филипп Морис».

– Курите?

Я киваю в третий раз, беру сигарету, закуриваю, хватаясь на всякий случай за угол письменного стола.

– Садитесь!

Я опускаюсь на стул. Седоволосый тоже садится, но не в кресло, а на край стола, глубоко затягивается и снова пристально смотрит на меня своими бесцветными глазами. Он весь какой-то бесцветный, будто облинялый от частого умывания: брови цвета соломы, бледные, почти белые губы, светло-серые глаза.

– Превратности судьбы, да?

По-болгарски он говорит правильно, но с сильным акцентом.

– То есть? – настороженно спрашиваю я.

– То есть рвались на свободу, а угодили в тюрьму! – отвечает мужчина в сером и неожиданно разражается смехом, слишком звонким для такого бесцветного человека.

– Нечто в этом роде, – бормочу я, впадая в приятный транс от никотинового тумана.

– Наша жизнь, господин Бобев, сплошная цепь превратностей, – назидательно произносит седоволосый, обрывая смех.

Я молча курю, все еще пребывая в никотиновом трансе.

– Значит, все дело в том, чтобы суметь дождаться очередной превратности, которая может оказаться приятнее настоящей.

Рассуждения человека банальны, но не лишены логики, и я не вижу оснований прерывать его. Похоже, однако, что он рассчитывает вовлечь меня в разговор.

– А могли бы вы спокойно и откровенно рассказать мне о превратностях вашей жизни попросту, как своему другу?..

– Опять? – Я бросаю на него страдальческий взгляд.

Седоволосый вскидывает бесцветные брови, словно его удивляет подобная реакция. От этого мое раздражение усиливается.

– Послушайте, господин Дуглас, вы говорите о превратностях, но тут дело совсем не в них, а в самом обычном тупоумии. Эти глупцы, которые в течение полугода по три раза в день вызывают меня на допрос, не могут взять в толк, что я не агент болгарской разведки. Я выложил им все как на духу, но эти идиоты…

– Ш-ш-ш! – заговорщически останавливает меня человек в сером и, приложив палец к губам, осторожно оглядывается, словно видит притаившегося за стеной слухача.

– Плевать мне на них! – раздраженно кричу я. – Пусть себе слушают, если хотят! Пускай знают, что они идиоты…

– Да-а-а… – неопределенно тянет полковник. – А как вы отнесетесь к тому, если мы продолжим разговор в более подходящей обстоновке? В более уютной, где вы могли бы успокоиться и прийти в себя…

– Я уже не верю в чудеса, – произношу я равнодушно. – Ни во что больше не верю.

– Я верну вам эту веру, – ободряюще говорит седоволосый, поднимаясь. – У вас есть друзья, господин Бобев. Друзья, о которых вы даже не подозреваете.

Заведение тонет в розовом полумраке. Из угла, где играет оркестр, доносятся протяжные стоны блюза. В молочно-матовом сиянии дансинга движутся силуэты танцующих пар. Я сижу за маленьким столиком и сквозь табачный дым вижу лицо седоволосого, очертания которого расплываются и дрожат, словно отраженные в ручье. Головокружение вызвано у меня не тремя бокалами шампанского и десятком выкуренных сигарет, а переменой, наступившей столь внезапно, что я ее ощутил как зуботычину. Превратности судьбы, сказал бы полковник.

События последних трех часов произошли так быстро, что запечатлелись в моей памяти не последовательно, а в хаотическом беспорядке, как снимки, нащелканные неопытным фотографом один на другой. Стремительный бег «шевроле», резкие гудки на крутых виражах, мелькание вечерних панорам незнакомых улиц, уверенная рука на рулевом колесе и отрывистые реплики со знакомым протяжным акцентом: «Вы слишком строги к нашим греческим хозяевам… Их методы, может быть, и грубоваты, но эффективны… Недоверчивость, господин Бобев, качество, достойное уважения…»

Роскошная белая лестница. Лифт с зеркалами. И снова голос Дугласа: «Сейчас мы вернем вам человеческий облик… Люблю иметь дело с достойными партнерами». Анфилада богатых апартаментов. Буфет с разноцветными бутылками. Шум льющейся воды, доносящийся, вероятно, из ванной. И опять голос Дугласа: «Немножко виски?.. На здоровье. А сейчас примите ванну и побрейтесь».

После первого намыливания вода в снежно-белой ванне становится черной.

– Я отчасти в курсе вашей одиссеи, – говорит Дуглас, опершись на дверь. – Потому и решил вмешаться, дабы облегчить вашу участь. Между прочим, за что вас уволили с поста редактора на радио?

– За ошибки в тексте передачи, – машинально отвечаю я, намыливаясь вторично.

– А именно?

– Мелочи: вместо «капитализм» было написано «социализм», вместо «революционно» – «реакционно», и еще два-три ляпа в этом роде.

– Значит, вы подшучивали над режимом, используя официальные передачи?

– Не собираюсь приписывать себе подобный героизм, – возражаю я, став под душ. – Ошибки допустила машинистка, а я не проверил текст после перепечатки. Виновата, по существу, эта дурочка, но, учтя мое буржуазное происхождение и мое поведение, все свалили на меня.

– Ваше поведение… – повторяет полковник. – А каким оно было, ваше поведение?

Он пристально следит за мной, пока я моюсь под душем, и этот взгляд, который, по всей вероятности, смущал бы меня шесть месяцев назад, сейчас не производит никакого впечатления. Проживя полгода в скотских условиях, и сам превращаешься в животное. Тем лучше. Я чувствую, что отныне мне придется часто стоять как бы обнаженным под взглядами незнакомых людей. Значит, хорошо, что я вовремя огрубел.

– Ваше поведение было вызывающим или?.. – повторяет он свой вопрос.

– Таким, наверное, оно им казалось. Хотя, как я уже сказал, я не собираюсь приписывать себе геройство. Просто жил, как мне нравилось, и говорил то, что думал. И поскольку я не желаю, чтоб социализм строили на моем горбу…

Намылив голову, я снова подставляю себя под душ. Не успела сползти с лица мыльная пена, как полковник задает новый вопрос:

– Ваш отец, если не ошибаюсь, был книготорговцем?

– Издателем, – поправляю я, слегка задетый. – Между прочим, он издавал и английских авторов…

– Я американец, – суховато уточняет Дуглас.

– И американских тоже. «Гонимые ветром», «Бебит», «Американская трагедия»…

– Интересно, – бормочет полковник безо всякого интереса. – Вы все же не злоупотребляйте купанием. Отныне вы сможете купаться, когда вам заблагорассудится. Вот в том гардеробе костюмы и белье… Примерьте хотя бы этот, он должен быть вам в самый раз… Чудесно… Еще виски?

Чистота собственного тела действует на меня прямо-таки опьяняюще. Как и прохладное прикосновение чистого белья. Костюм пришелся мне точно по мерке. Ботинки, пожалуй, широковаты, но это лучше, чем если бы они жали.

– Есть не хотите? Лично я умираю от голода.

Опять головокружительный бег «шевроле», клонящиеся к нам фасады при поворотах, рев мотора при форсированной подаче газа и резкое торможение в зеленом ореоле огромного неонового слова «Копакабана».

Сейчас лицо полковника расплывается и исчезает в табачном дыму, а я силюсь обрести ясность мысли и постичь смысл слов, произносимых нараспев, с акцентом:

– Забыл вам сказать, что я служу не в пехотных войсках, а в разведке…

– Не имеет значения… – великодушно машу я рукой и подливаю шампанского, стараясь покрепче держать бутылку.

– Значение в том, что, будь я полковником от пехоты, я не смог бы оказать вам помощь, а так могу предложить вам работать на нас.

– Готов работать хоть на самого черта, только не возвращайте меня в Болгарию или в тюрьму.

– Мы вам предлагаем работать не на черта, а во имя свободы, господин Бобев.

– Согласен, буду работать во имя свободы, – примирительно киваю я. – Вообще, я готов на все, только не отсылайте меня обратно.

Какое-то время полковник наблюдает за мной молча. Глаза и губы его кажутся до странности белыми, даже в этом розовом полумраке.

Ударник и саксофон посылают из угла серебристые молнии и сладостно-тягучие звуки.

– Ваши взгляды, поскольку таковые у вас имеются, кажутся мне скорее циничными, – сухо, с бесцветной улыбкой замечает Дуглас.

– Пожалуй. Только не играйте в превосходство, потому что ваши взгляды ничем бы не отличались от моих, доведись вам испытать то, что испытал я.

– Ладно, ладно, – успокаивающе поднимает руку полковник. – И все-таки что-то побудило вас бежать?

– Да, но только не это – не желание бороться за свободу отечества. В моем побуждении сыграл роль Младенов.

– Слышал о нем. Вместе с этим человеком вы перешли границу, не так ли?

– Вам, очевидно, известно все…

– Почти все, – поправляет меня седоволосый.

– Тогда почему же вы продолжаете задавать мне вопросы? Потому что все еще не доверяете мне, да?

– Видите ли, Бобев, если бы продолжалось недоверие, вы по-прежнему оставались бы в тюремной камере. Так что считайте эту тему исчерпанной. Что же касается меня, то я предпочитаю все услышать из собственых уст. У меня такая привычка: работать без посредников.

– Превосходно, – пожимаю я плечами. – Спрашивайте о чем угодно. Я уже привык к любым вопросам.

– Речь зашла о Младенове, – напоминает полковник. – Что он за птица?..

Блюзы закончились. Темные пары рассеиваются в розовом полумраке. У нашего столика вырастает кельнер в белом смокинге.

– Еще бутылку? – предлагает Дуглас.

– Нет, благодарю вас. Все хорошо в меру.

– Чудесное правило, – соглашается полковник и жестом руки отсылает кельнера. – Так что он за птица, говорите, этот Младенов?

– Важная птица… Я имею в виду его место в среде бывшей оппозиции. Сидел в тюрьме. Потом его выпустили. Мы познакомились случайно, в одном кабачке. Завязалась дружба. Человек он умный, был министром и опустился до положения трактирного политикана. Однажды он сказал мне: «Если мне удастся махнуть за границу, я стану асом парижской эмиграции». – «Это дело можно уладить, – говорю. – Но при одном условии: что ты и меня возьмешь». Так был заключен договор.

– А вы откуда узнали про канал? – спрашивает Дуглас, поднося мне пачку «Филипп Морис».

– В тот момент я не знал ни о каком канале. Но по материнской линии я выходец из пограничного села. Мне и раньше взбредало в голову воспользоваться услугой друга детства, который мог перевести меня через границу. Но такое случалось со мной, когда, бывало накипит в душе… Я, господин Дуглас, до известной степени человек рассудка и не склонен к фантазерству. Ну, перейду границу, а потом куда я, к черту, подамся? Грузчиком стану в Пирее или что?

Я умолкаю и пристально всматриваюсь в полковника, словно он должен ответить на мой вопрос. Лицо его сейчас проступает в табачном дыму четко и ясно. Туман у меня в голове рассеялся. Я отвожу глаза в сторону, и взгляд мой падает на женщину, сидящую за соседним столиком. Минуту назад столик пустовал, я в этом не сомневаюсь, и вот откуда ни возьмись там возникла красавица брюнетка, в строгом темном костюме с серебряными пуговками, стройные ноги, одна высоко закинута на другую.

Дуглас перехватывает мой взгляд, но, не показывая виду, напоминает:

– Речь шла о Младенове…

– Совершенно верно. Но вот когда я подружился с Младеновым, мои мечты о побеге обрели форму реального плана. Младенов и в самом деле стал знаменем части политической эмиграции. В Париже его носили на руках, а при нем и я устроился бы как-нибудь. Притом старик мне очень симпатичен.

– Своими идеями или еще чем?

– О, идеи!.. Идеи в наше время ничего не стоят, господин Дуглас, и используются разве что в корыстных целях.

– Неужели вы лично не придерживаетесь никаких идей?

– Никаких, кроме чисто негативных.

– Например?

Глаза мои снова устремляются к стройным ногам, вызывающе закинутым одна на другую в трех метрах от меня. Может быть, они немного полны в икрах, но изваяны превосходно. Томный взор женщины устремлен куда-то вдаль, за дансинг, на меня она не обращает ни малейшего внимания.

– Например, я против социализма, – заявляю я, с трудом перенося взгляд на своего собеседника. – Никто у меня не спрашивал, заинтересован я в построении социализма или нет, и я не желаю, чтобы мне его навязывали. А вот что ему противопоставить, социализму, на этот счет никаких мнений у меня нет, и вообще я пятака не дал бы за подобные великие проблемы. С меня достаточно моих личных дел. Пускай каждый поступает так, как считает нужным. Это лучшая политическая программа.

– Значит, вы вроде бы анархист?

– Я никто, – бормочу я в ответ, чувствуя, что стройные ноги вновь овладевают моими мыслями, словно навязчивая идея. – А если мое утверждение звучит в ваших ушах как анархизм, тогда считайте меня анархистом. Мне все равно.

– А что стало с Младеновым? – возвращает меня к теме разговора полковник, опасаясь, что предмет моего созерцания за соседним столиком снова вызовет у меня рассеянность.

– Все случилось так, как я предвидел. Может быть, я слаб по части великих идей, зато в практических делах на меня вполне можно положиться. Вызвав через третье лицо своего приятеля в Софию, я дал ему для поддержания духа некоторую сумму, и мы обо всем договорились. В назначенный час мы с Младеновым очутились в условленном месте. Друг детства оказался опытным проводником, и, не случись у нас небольшой заминки, мы бы благополучно пересекли границу. Впрочем, вам все это, вероятно, уже известно…

– В общих чертах да. Но не мешает послушать заново.

Я колеблюсь. Не потому, что хочу кое о чем умолчать, нет – как раз в этот момент воздух сотрясает оглушительный твист и площадку снова наводняют пары; они танцуют с таким увлечением, что я начинаю опасаться, как бы при виде этих качающихся задов не заболеть морской болезнью. Наблюдая за мной сквозь табачный дым, Дуглас, кажется, все еще изучает меня.

– Произошла заминка. Нас обнаружили и открыли огонь. Может быть, Младенов большой политик, но тут он оказался трусом. Потеряв всякое соображение, он побежал не туда, куда нужно. Прямо на него из зарослей выскочил пограничник с автоматом в руках и, если бы я не выстрелил, отправил бы Младенова к праотцам. Солдат упал. Я потащил Младенова за собой, и мы спустились с обрыва на греческую территорию.

Перед нами снова вырастает кельнер в белом смокинге. Я посматриваю на него с досадой – он закрыл собой соседний столик.

– Выпьем еще по бокалу? – обращается ко мне Дуглас. – Я тоже умерен в питье, но ради такого вечера можно сделать исключение.

Пожимаю плечами с безразличным видом, и Дуглас кивает кельнеру, указав на пустую бутылку. Человек в белом смокинге хватает ведерко с льдом, исчезает как призрак, потом снова появляется, с виртуозной ловкостью откупоривает шампанское, наполняет бокалы, кланяется и опять улетучивается. Дама за соседним столиком медленно описывает полукруг своими темными глазами, затем взгляд ее, транзитом минуя нас, устремляется к входной двери.

– Ваше здоровье! – говорит полковник и отпивает из бокала. – Должен вам признаться, господин Бобев, что именно этот инцидент при вашем переходе через границу побудил меня вмешаться в дело и занять вашу сторону. Вы не маленький и, несомненно, догадываетесь, что ваши показания были соответствующим образом проверены. А так как мне свойственно из малого делать большие выводы, я после этого решил, что, как человек сообразительный, хладнокровный и смелый, вы можете быть нам полезны…

– О себе мне судить трудно, – говорю я равнодушным тоном. – Думаю только, что Младенов преблагополучно добрался до Парижа. В то время как меня целых шесть месяцев гноят в этой вонючей тюрьме.

– А может, что ни делается, все к лучшему, как говорят у вас, – улыбается полковник своими бледными губами.

– Лучшее для меня – Париж.

– Всему свое время. Попадете и в Париж. Впрочем, судя по вашему взгляду, нечто заманчивое для вас может быть не только в Париже.

– Тут другое дело, – отвечаю я, и мои глаза виновато оставляют брюнетку. – Когда полгода не видишь женщину, то и самая затрепанная юбка кажется богиней.

– Вы можете располагать любой юбкой, какая вам приглянется, – замечает Дуглас.

– Как бы не так! – бросаю я с саркастической усмешкой. – Вы, как видно, забываете, что даже костюм у меня на плечах не принадлежит мне.

– Вы имеете в виду сегодняшний день, господин Бобев, а я говорю о завтрашнем. Завтра вы проснетесь в чудесной вилле, с ванной, холлом, садом и прочими вещами, и сможете есть и одеваться по своему вкусу.

– А чем еще буду я заниматься на той вилле?

– Войдете в курс обязанностей, – неопределенно отвечает полковник, любезно наполняя мой бокал.

– Смогу ли я выходить? – подозрительно спрашиваю я.

– Пока нет…

– Значит, опять тюрьма, только люкс.

Дуглас энергично вертит головой.

– Ошибаетесь, дружище, ошибаетесь. Не о тюрьме тут речь, а о профессиональной предосторожности. Придет время, будете ходить, где захочется. А до тех пор, чтоб не было скучно, мы абонируем вам какую-нибудь юбку.

Он посматривает на меня с хитрецой, широко раскидывая руками.

– Выбирайте, господин Бобев! Выбирайте любую! Убедитесь на практике, что полковник Дуглас слов на ветер не бросает.

Жест седоволосого охватывает все заведение и многозначительно останавливается на баре, где на высоких стульчиках разместилось полдюжины вакантных красоток. Разметав их всех взглядом, я снова перевожу глаза на брюнетку, сидящую за соседним столиком.

– Ясно, – вскидывает руку Дуглас, и опять на его лице проступает бледная улыбка. – Понял, кому отдано предпочтение.

Он кивает кельнеру, опять появившемуся в окрестностях, что-то шепчет ему, тот угодливо улыбается и направляется к брюнетке. Подняв бокал, человек в сером заговорщически подмигивает мне, даже не взглянув в сторону соседнего столика. Он знает, что воля полковника Дугласа – закон.

Плохо только, что существуют нарушители закона. Дама с безразличным видом выслушивает кельнера, потом презрительно усмехается и говорит что-то, должно быть, не особенно приятное, что тут же доверительно передается седоволосому. Полковник недовольно хмурит свои соломенные брови, отпивает из бокала и смотрит в мою сторону.

– Пожалуй, мы промахнулись. Дама утверждает, будто она не из профессиональных, хотя я готов держать пари, что это именно так. Придется вам переключиться на бар.

– В этом нет надобности. И вообще не беспокойтесь обо мне.

Мысль, что мне будет сервирована дама по заказу, отнюдь меня не соблазняет, и все же я чувствую, что задет отказом брюнетки. Дуглас тоже, очевидно, слегка раздосадован тем, что его всемогущество не сработало.

– Ладно, – неожиданно заявляет он. – Вы ее получите, вашу избранницу, пусть даже она и в самом деле не профессионалка.

– Ради бога, какая избранница… Оставьте ее в покое, эту надменную шлюху! – пренебрежительно возражаю я полковнику.

– Нет, вы ее получите и убедитесь, что полковник Дуглас слов на ветер не бросает.

Он слегка поворачивает голову, окидывает брюнетку малоприязненным взглядом и рукой подзывает кельнера:

– Счет!

Я просыпаюсь в солнечной бледно-зеленой комнате. Купаюсь в ванне, поблескивающей голубой эмалью и никелем. Завтракаю в уютном розовом холле, затем блаженно вытягиваюсь в мягком кресле под оранжевым навесом веранды, позволяющим глазам отдыхать среди пышной зелени сада. Словом, вилла-обещание стала реальностью.

Кроме меня, тут живут только двое: садовник и слуга. Они в моем распоряжении, а я в их, потому что им, несомненно, поручили меня охранять. Так и подмывает сказать этим людям: «Занимайтесь своим делом, а я не сумасшеший, чтоб бежать из рая». Но я молчу, пускай стараются изо всех сил.

Я вообще редко говорю больше, чем следует. Жизнь научила меня: развяжешь язык – непременно скажешь лишнее, что впоследствии используют против тебя. Поэтому, если тебе не терпится поболтать, болтай про себя. В разговоре человек открывается, а в этом мире чем ты сдержаннее, тем меньше уязвим.

Распечатываю сигареты «Филипп Морис», оставленные чьей-то заботливой рукой, закуриваю и снова гляжу в сад. Маслиновые деревца серебрятся, будто выгорели от солнца. Листва апельсиновых деревьев густая и темная, за ними почти черной стеной стоят кипарисы. Рай густо обнесен лесом, чтоб ты не имел никакого представления об окружающей местности. Из-за стены кипарисов доносится урчание автомобиля, который останавливается где-то поблизости. Звенит звонок от калитки, и вскоре за моей спиной в холле слышатся торопливые твердые шаги.

Оборачиваюсь. Надо мной нависает полковник Дуглас со своим бледным, бесцветным лицом, словно только полученным из химчистки.

– Доброе утро! Как настроение? – протяжно произносит Дуглас.

– Благодарю, не плохое, – отвечаю я, поднимаясь с кресла.

Полковник не один. Слева от него стоит невзрачный человечек в белой панаме и черных очках.

– Господин Гаррис будет вашим учителем, – объясняет седоволосый, представляя нас. – Вы, насколько я мог понять, хорошо владеете французским?

Я киваю утвердительно.

– Чудесно! Господин Гаррис ознакомит вас с материалом, который неотделим от вашей будущей работы. Что бы вам ни понадобилось, за всем обращайтесь к нему. Я некоторое время не буду вас видеть, но это не значит, что я перестану о вас думать. Всего вам доброго и успеха в занятиях!

Полковник с бледной улыбкой пожимает мне руку и уходит. Однако я иду за ним следом и в прихожей останавливаю его:

– Господин Дуглас! Только два слова.

– Слушаю, – отвечает он с некоторой досадой.

– Ради бога, не возвращайте меня туда!

– Учту ваше желание, – безучастно говорит полковник. – Только запомните, я не всемогущ. Эти вопросы решают другие люди.

– Но если вы вернете меня туда, мне крышка. Вы же обещали послать меня в Париж? Я отлично владею языком. Буду вам полезен.

Бесцветные глаза полковника смотрят на меня с нескрываемой досадой.

– Видите ли, друг мой, – говорит он кротко, как ребенку, – при случае вы побываете и в Париже, и во многих других местах. Будете жить в уютных коттеджах, вроде этого, посещать роскошные заведения, проводить время в обществе роскошных подружек и вообще будете наслаждаться свободой. Но за все эти удовольствия надо платить напряженной работой и некоторым риском, господин Бобев! Вы не ребенок и должны знать, что в этом мире ничто не дается даром.

Он машет мне рукой и, прежде чем я успеваю остановить его, уходит. Впрочем, какой смысл его останавливать? Я действительно не ребенок и понимаю, что судьба моя решена какими-то незнакомыми людьми в незнакомом мне учреждении в ходе разговора, содержание которого мне никогда не узнать. Роскошная вилла и все прочее – блеф для прикрытия жестокого приговора: меня должны перебросить обратно. Когда и с какой целью – пока не известно.

Возвращаюсь в холл. Господин Гаррис положил на стол свой небольшой черный портфель и, устроившись на стуле, дремлет за темными очками.

– Какие-нибудь неприятности? – любезно спрашивает он, заметив тревогу на моем лице. И, не дожидаясь ответа, добавляет: – Садитесь сюда! Так. Я полагаю, мы можем начать. Вам, надеюсь, известно, что такое криптография.

Я молчу, уставившись в персидскую скатерть на столе, и самое последнее, что меня занимает в данный момент, это криптография.

– По известному определению Джона Бейли, «криптография – это искусство писать по способу, непонятному для всех тех, кто не владеет ключом используемой системы».

iknigi.net

Донна Уильямс - Никто нигде

"Никто нигде" - рассказ о душе человека, жившего в мире "аутизма" и выжившего - несмотря на недоброжелательное окружение и на страшный внутренний хаос. В книге описывается, как, преодолевая препятствия, Донна научилась жить самостоятельно, поступила в университет и окончила его, а затем написала свою примечательную автобиографию. Сейчас Донна - автор девяти книг, художница, автор и исполнитель песен, сценарист и консультант по проблемам аутизма.

Содержание:

Донна УильямсНикто нигдеУдивительная автобиография аутичной девочки

Шерон, моим дедушке и бабушке, и всем Лоури мира сего - просто за то, что вы есть.

И отдельное спасибо доктору Лоури Бартак и Морганам - за то, что помогли мне улучшить качество связи.

Ольга Сергеевна Никольская об этой книге

Эта книга имеет много адресатов. Многих она увлечет, потому что дает обычному человеку возможность почувствовать, что переживают люди с аутизмом, позволяет ощутить не только их потерянность в мире "нормальных" отношений, но и очарование волшебного чувства пустоты и полноты растворения в ощущениях тела, звуках, ритмах, кружении, в разноцветных пятнах, узорах букв, слов, орнаментов. И описания этого "упоительного небытия", наверное, не одного вполне "нормального" человека вернет к воспоминаниям собственного раннего детства, заставит испытать родственные чувства: "я сам такой". Вместе с тем, воспринимая эту книгу как помощь в понимании, что такое аутизм, мне кажется, надо учитывать, что эти яркие и точные воспоминания написаны и систематизированы человеком, много читавшим и думавшим, то есть представлены нам уже в соответствии с определенными теоретическими установками автора.

Мы найдем здесь и послание к специалистам, старающимся пробиться к аутичным детям, - не думайте, что их можно просто научить правильно вести себя, у них есть основания вести себя плохо, и, продвигаясь в социализации, важно учитывать эти основания и искать компромисса. Человек, вырвавшийся "из ниоткуда", говорит нам: будьте твердыми, не оставляйте попыток, вы нужны и работаете не зря, но будьте и терпеливы; сохраняя внешнюю сдержанность и отстраненность, вы поможете детям самим стать более активными в контактах. "Спокойное присутствие рядом, не глядя на меня, может быть, даже повторение моих действий в нескольких футах от меня и без всяких попыток обратиться ко мне напрямую - все это я восприняла бы как знак понимания того, что я пытаюсь сообщить, и это придало бы мне надежды и отваги". Важно и то, что здесь показывается: просто установлением контакта наша работа не исчерпывается, даже самому умному ребенку с аутизмом для развития нужен постоянный переводчик, подсказчик в осмыслении происходящего.

Читая эту книгу, наверное, все мы в первую очередь будем напряженно следить за развитием реальной драматической истории отважного ребенка, растущего в очень тяжелых и враждебных житейских обстоятельствах, в чрезвычайно травматических отношениях с мамой. Эту историю легко прочитать и понять традиционно по-диккенсовски: жестокая мать, ребенок, физическое насилие. Все так, но и гораздо сложнее, больнее - они обе отвергнуты, и это их общее глубокое несчастье, унижение от невозможности пробиться друг к другу, отчаянное стремление матери, пусть сломав дочь, но вбить ее в рамки "нормального поведения", и стремление дочери доказать, что она не ненормальная и сама не пропадет. Дочь ничего не прощает, но и помнит момент, когда "она, наконец, заплакала обо мне", что мама искала школы, сняла квартиру, позвала в отчаянный момент домой.

На основе жестокого опыта своего детства Донна Уильямс пытается определить, какую любовь близких она могла бы принять, какая стала бы ей поддержкой. Поэтому эта книга адресована и семьям, воспитывающим похожих детей. Донна думает, что это должна быть умная, терпеливая и уважительная любовь-забота и симпатия, не требующая непременной немедленной взаимности, бережно принимающая, но "твердая", с разумными и четкими запретами. "Мне совершенно не требовалось, чтобы меня любили до смерти"; "если любящие родители смогут отстраниться, насколько это возможно, от собственных эмоциональных потребностей и общаться со своими детьми соответственно тому, как сами дети воспринимают мир - тогда, быть может, эти дети обретут уверенность и отвагу… Помогайте им, не вторгаясь в их жизнь - и дети поверят, что вы принимаете их такими, какие они есть, и там, где они сейчас находятся".

Помимо реальной истории трудного взросления ребенка мы вычитываем здесь и историю внутреннего становления души, узнаём, каково это, когда "душа выбирается из мусора и встает на путь самоопределения". Это история поиска себя и выхода из своего мира в мир других людей, но "на своих условиях", и, думаю, что чувство собственного достоинства, которому мы сопереживаем, не может не вызывать глубокого уважения. Энергия самоутверждения питается здесь, конечно, не только желанием доказать свою состоятельность матери и брату. Донна Уильямс стремится в реальный мир, который считает чужим, и потому, что уже любит его: небо, землю, деревья, траву, цветы, музыку. Любит "стеклянные окна, в которых можно увидеть себя и помахать себе рукой", маленькую девочку, которая с ней разговаривает, ножки стульчика этой девочки и ее маму, которая кормит ее угрем.

Также и с людьми - с ними воевала маленькая перепуганная девочка, но она же и тянулась к ним, отзывалась на их симпатию. А людей, пытавшихся "до нее достучаться", тех, кому нравилось то, что нравилось ей, все-таки было много: бабушка и дедушка, отец, тетя, соседские дети и их мамы, девочки в школах, учителя, доктор, и, что бы не говорилось, она, понемногу, училась принимать их дары. Донна Уильямс запоминает и называет в этой книге, наверное, всех, кому была интересна, кто помогал, учил, кормил, давал приют. Призывом для нее стала и беспомощность маленького брата, желание его защитить. То есть и здесь, в этой жестокой и жесткой истории, взросление души движется любовью. Бывает ли по-другому?

О. С. Никольская,

д-р психол. наук, профессор, зав. лабораторией Института коррекционной педагогики РАО

В комнате без окон,В обществе теней,Ты знаешь: тебя не забудут,Тебя возьмут с собой.Потрясенная,Не спрашивай, важно ли это,Не позволяй этому тебя расстроить -Просто начинай сначала.

В мире под стекломСмотри, как мир проплывает мимо.Никто здесь тебя не тронет,Ты думаешь, что ты в безопасности.Но что, если холодный ветерПовеет в глубинах твоей души,Пока тебе кажется, что никто не причинит тебе боли -И будет дуть, пока не станет слишком поздно?

Беги, пока не упадешь -Умеешь ли ты останавливаться?Все проходят мимо,Ты машешь им вслед.Они просто улыбаются -Ведь ты похожа на ребенка,Они видят твои слезы,Но никогда не поймут, что ты плачешь из-за них.

Так послушай моего совета -Не обращайся к специалистамИ долго не раздумывай.Просто прислушивайся,Беги и прячьсяВ уголках своего сознания,Одна,Как никто нигде.

Эта книга - история двух битв: одна - за то, чтобы не подпускать к себе "мир", другая - за то, чтобы с ним соединиться. Она рассказывает и о боях внутри "моего собственного мира", и о стратегии, тактике и боевых потерях в ходе моей личной войны с другими.

Эта книга - попытка перемирия на моих условиях. В своей личной войне я была "она", "ты", "Донна" - и, наконец, "я". Теперь все мы расскажем о том, каково это было - и каково это сейчас.

Если вам нелегко меня понять - не удивляйтесь, так и должно быть. Добро пожаловать в мой мир.

Предисловие

Книга "Никто нигде", впервые изданная в 1991 году, стала международным бестселлером, заняв первое место по продажам в США, Канаде, Японии и Норвегии. Пятнадцать недель она оставалась в списке бестселлеров "Нью-Йорк Таймс" и была переведена на 20 языков. "Никто нигде" прочли миллионы "обычных людей", а также и те, кто находится на периферии общества. По иронии судьбы, мужчины и женщины по всему миру, увлеченные моей историей, благодаря ей обретали голос - мой рассказ помог им понять о себе те истины, которые обычно скрываются от глаз и порой загоняют нас в ловушку. Издание моей книги - и многих других книг, для которых моя стала предшественницей - привело к серьезным изменениям в лечении, обучении и статистических исследованиях людей с трудностями развития и помогло запустить на мировом уровне общественные, политические и культурные перемены в отношении к аутизму.

Несколько лет после издания моей книги люди еще продолжали верить, что аутизм чрезвычайно редок, что он поражает лишь четверых из десяти тысяч. Существовал стереотипный образ аутиста - угрюмый, замкнутый, лишенный речи мальчик из среднего класса. Считалось, что 90 процентов людей с аутизмом страдают тяжелой умственной отсталостью, что аутисты неспособны ни к эмпатии, ни к близким отношениям.

www.profilib.net

Книга Никто, кроме нас читать онлайн Владимир Васильев

Владимир Васильев. Никто, кроме нас

Смерть или слава - 4

 

    Пролог

    Бот швыряло и трясло минут пять, не больше. Земных минут, локальных. Скотч постепенно привык к ним снова, хотя изредка глядел на циферблат десятичных часов Табаски и тихонько, чтобы не заметили бойцы, вздыхал. Командир взвода десантников не хотел прослыть среди бойцов сентиментальным.

    Да и не был Скотч в общем-то сентиментальным. Просто Табаска успела стать его второй родиной. Жаль, что эта дикая и своеобразная планета была стерта с карты Галактики крылом равнодушной войны. Вместе со своим желтым солнышком, именуемым Пронг-тридцать.

    -  Готовность три! - донеслось из пустоты.

    Скотч подобрался и скосил глаза на информтабло. Зеленые глазки сигнализировали, что модуль жизнеобеспечения пустотного десантного скафандра и штатный антиграв пребывают в полной боевой готовности. В готовности пребывал и штурмовой двухпотоковый бласт - мощное ружье, способное продырявить навылет легкий скафандр шат-тсуров первым же импульсом.

    -  Готовность два!

    Скотч встал. Бойцы нестройно шевелились в персональных нишах - кто-то так же косился на информтабло, кто-то на ощупь проверял амуницию, кто-то неслышно шевелил губами - видимо, молился. Старики вроде Солянки (коллеги еще по мирной работе на Табаске) выглядели спокойнее. Молодняк, для кого этот рейд всего лишь первый, второй или третий, волновался. Еще бы не волноваться!

    -  Готовность раз!

    -  Подъем, гвардия! - рявкнул Скотч зычно. - Буди антигравы!

    Сам он тоже активировал генератор антитяготения, лучший из парашютов, когда-либо использовавшийся десантниками доминанты Земли и просто Земли.

    -  Носы выше! Внизу не рассыпаться, держать цепь! Видеть соседние взводы! Канониры, по касанию - двойной сигнальный залп!

    Скотч орал привычно и без надрыва. Такова уж сержантская доля - орать на подчиненных, чтоб те не дрейфили и не терялись перед боем.

    -  И помним, орелики, мы - десант! Мы - гвардия! Мы пройдем там, где завязнут остальные! Задание не выполнит никто, кроме нас! Ясно?

    -  Никто, кроме нас! - слаженно рявкнул взвод.

    Раньше Скотчу после первого хорового выкрика приходилось восклицать: «Не слышу!» - и десантники повторяли клич во всю мощь тренированных легких. Теперь орелики привыкли и уже в первый раз орали так, что сотрясались упругие переборки.

    В отсек бота заглянул резервный пилот. Было видно, как за его спиной медленно срастается перепонка, заслоняя внутренность кабины. Скотч успел заметить, что за лобовым колпаком никаких облаков нет.

    И хорошо, и плохо.

    -  Готовность ноль!

    -  Режь перепонку! Солянка, пошел! - скомандовал Скотч.

    Первым десантироваться полагалось его заму, капралу Олегу Саксину более известному под кличкой Солянка. Сам Скотч, как самый опытный, прыгал последним.

    Десантники один за другим вываливались в овальный люк, снаружи очень похожий на жерло вражеского конусного заградителя. Пятнадцать стрелков, четыре канонира, два орудия. И начальник этого маленького, но сверхмобильного и очень опасного в бою подразделения - сержант Вадим Шутиков по прозвищу Скотч.

    Уже в воздухе Скотч привычно нашарил взглядом соседей: в отдалении чернела на фоне зеленоватого неба точка ближнего бота со вторым взводом во чреве. Бот четвертого взвода Скотчу разглядеть не удалось, стало не до того, пришлось маневрировать на потоке и управлять антигравом.

knijky.ru