Роксолана. Полная версия легендарной книги. Роксолана читать книгу


Роксолана. Полная версия легендарной книги

© Загребельный П., 2015

© ООО «ТД Алгоритм», 2015

Море

Не вздымалась злосупротивная волна навстречу турецкой кадриге[1], море было тихое, ветер начинался ежедневно после захода солнца, дул всю ночь с берега, но вода от него лишь слегка морщинилась, к утру же залегала мертвая тишина на воде и в воздухе, и только после полудня задувал с моря свежий ветерок, поворачивал за солнцем, точно гонясь за ним, и умирал к вечеру вместе с солнцем.

Так и состязались здесь извека два ветра – один с суши, другой с моря – и летели над водами дальше, дальше, в беспредельность.

Кадрига кралась вдоль берега, не решаясь выйти на широкий простор этого переполненного водами исполинских славянских рек моря, непроглядного в глубинах, таинственно-неприступного, черного, как шайтан, Кара Дениз…

Три паруса – один красный, два зеленых – едва надувались, кадригу гнали вперед своими веслами галерники, на двадцати шести лавках по четыре гребца, голые до пояса, бритоголовые, в кандалах, прикованные к толстенной цепи, змеившейся по дну кадриги. Ни выпрямиться, ни места переменить, спали и ели посменно на своих лавицах, волны били в них, солнце жгло, ветер рвал тело, пот заливал глаза, а вдоль помоста, проложенного над галерниками, бегал с канчуком евнух-потурнак – ключник, похожий на старого вола, евнух, наделенный силой тоже чуть ли не воловьей, в высокой чалме, в расхристанном шелковом халате, тряс жирной грудью, кричал до пены на губах, подгоняя гребцов, а они и сами с каждым взмахом весел, словно бросая в проклятую воду не только весла, но и всю свою силу, выдыхали из себя дико, с ненавистью: «Г-гик! Р-рык! Г-гик! Р-рык!»

 Хоча й би синєє море розiграло,Хоча й би турецький корабель розiрвало… 

На демене-корме – натянут от солнца и непогоды навес из полосатого белого с синим – египетского полотна. Старый Синам-ага, страдая от хворей, устало поглядывает на шестерых, прикованных друг к другу, красивых молодых чернооких женщин в железных ошейниках. Кто может измерить всю глубину отчаяния старого Синам-аги, который был вынужден заковать в жестокое железо эти молодые тела, полные отчаянья еще большего! Все они похищены и пленены, а две из них еще и оторваны от грудных младенцев, все проданы на невольничьем торге в Кафе, почти нагими брошены на кадригу (пусть свежий ветер Кара Дениза золотит их молодые влекущие тела), скованы железом, чтобы спасти их от отчаянья и от нечестивых попыток найти себе смерть в волнах. Кадрига крадется вдоль берега, пробивается все дальше и дальше на юг, к благословенным землям Анатолии, к Босфору, к священному Стамбулу, где этих молодых чужестранок уже ждут в гаремах. Сказано у поэта: «Бери чаще новую жену, чтобы для тебя всегда длилась весна. Старый календарь не годится для нового года». И старые глаза Синам-аги, утомленные суетой и несовершенством мира, отдыхают на гибких белых телах полонянок. И хоть не подобает правоверному созерцать греховную женскую наготу, так пусть хоть глаза старого Синам-аги утешаются в пути созерцанием славянских рабынь, коли уж тело немощно. Ибо сказано: «Аллах хочет облегчить вам; ведь сотворен человек слабым». Да и что ему, старому Синам-аге, эти шесть пленниц? Может, он и взял их на кадригу разве что для отдохновения очей своих? Вез же в Стамбул, на знаменитый Бедестан, где продаются самые дорогие под луной рабы, молодую белотелую девчушку с волосами червонного золота, отливающими огнем потусторонним, пятнадцатилетнюю, дерзкую, непокорную и – о всемогущество Аллаха единого и милосердного! – смешливую и беззаботную!

Девчушка не закована в железо, не прикована ни к кадриге, ни к несчастным своим подругам, не светит она нагим телом, а укутана заботливо в шелка, чтобы тело ее не утратило нежности; жилистый евнух-суданец, посвященный в непостижимое искусство древнего Мисра[2], натирает девчушку какими-то благовониями, расчесывает ее золотые волосы, а она то шаловливо подставляет себя под это чужеземное лелеянье, то увертывается и летит к борту кадриги так, словно собирается утопиться, и Синам-ага, от ярости меняясь в лице, топает ногами, пронзительно кричит на евнуха, призывая на него страшнейшие кары земные и небесные за недосмотр, а девчушка подпрыгивает-вытанцовывает у самого борта, еще пуще изводя старого агу, да еще и припевает:

 Нехай щуки їдять руки,А плотицi – бiле лице,Нехай нелюб не любує,Бiле лице не цiлує,Нехай пiсок очi точить,Нехай нелюб не волочить… 

– Настася! Не береди душу! – стонут полонянки.

Тогда златовласая девчушка заводит такую тоскливую, что и Синам-ага, даже не понимая языка, опускает голову на тонкой морщинистой шее и тяжко задумывается о своих прегрешениях перед Аллахом:

 Ой, повiй, вiтроньку, да з-пiд ночi,Да розкуй мої да руки-нiженьки,Ой, повiй, вiтроньку, з-пiд темної ночi,Да на мої ж да на карiї очi… 

Горы подступают к самому морю, настороженно высятся над водой. Море заглядывает в темные ущелья, в широкие устья рек и ручьев, в чащи и леса на склонах. Потом долго тянется вдоль берега плоская равнина, образованная тысячелетними выносами мутных рек, на которых древние греки искали когда-то золотое руно.

Тяжелый путь кадриги упирается в суровые горы Анатолии, вздымающиеся высоко под небесами за полосой круглых холмов, песчаных кос и пастбищ. На узких полосках земли пасутся кони, растут какие-то злаки, затем горы подступают к самому морю, острые, скалистые, мертвые, а за ними беспредельный снежный хребет, холодный, как безнадежность; холодом смерти веет от тех снегов, ледяные вихри зарождаются в поднебесье, падают на теплое море, черный дым туч клубится меж горами и водой, алчно тянется к солнцу, солнце испуганно убегает от него дальше и дальше, и на море начинает твориться нечто невообразимое.

Точно змей из страшной детской сказки родился где-то над горным горизонтом, сотканный из призрачного желтого света, припал к поверхности моря, потом круто взмыл в небо, полетел выше, еще выше, закрыл шаровидной головой полнеба и стал лакать из моря свет, жадно и торопливо прогоняя его по своему длиннющему телу в ту шаровидную голову. Бесконечное змеиное тело билось в судорогах от притока света, голова кроваво кипела огнем, а море темнело, темнело, чернота надвигалась на него отовсюду, тяжелая и плотная, только изредка пробивалась несмелым взблеском голубовато-зеленая волна и умирала посреди сплошной черноты, и море становилось как черная кровь.

В тот короткий промежуток времени, наступивший между появлением тревожного мрака и неминуемой бурей, испуг охватил Синам-агу и его прислужников, затрепетали от страха скованные железом пленницы, только галерники выкрикивали после каждого взмаха весел еще более дико и словно бы даже обрадованно, да златовласая пятнадцатилетняя Настася дерзко осмотрелась вокруг и, наверное, впервые за все время плаванья подумала, что, может, и в самом деле броситься бы сейчас с кадриги и утопиться навеки! Потому что, пожалуй, человеку иной раз лучше утонуть, чем мучиться… Если бы она знала, что лучше! Да если бы еще знала, что воды примут ее тело и успокоятся. И успокоятся ли? И выплеснут ли хоть каплю той печали, которая заполняет это море до самых высоких его берегов?

А уже падала на них буря, такая страшная, что море содрогнулось до своих глубочайших глубин, вздыбило свои воды, взревело и загремело.

«И ты увидишь, – бормотал Синам-ага, – что горы, которые ты считал неподвижными, – вот они идут, как идет облако…»

Паруса на кадриге уже давно были сорваны, теперь невольники рубили мачты, и они, падая, раздавили тех, кто, удерживаемый железной цепью, не мог спастись.

Исчезло все, умерло навеки, убитое каменной силой вознесшихся до небес водяных гор, сатанинским ветром, ошалелостью всего мира, лишь какое-то подобие жалобного стенания, превозмогая рев, свист и громы стихий, тонкой нитью неожиданно провисло над несчастными душами, может, и рождаемое теми душами, стенание, услышанное сначала одной лишь пятнадцатилетней Настасей, потом ее изгоревавшимися подругами, потом галерниками, потурнаками-евнухами и даже самим Синам-агой, потому что все они, в конце концов, были людьми, хотя и не одинаково милосердными и не одинаковых достоинств, и уже когда должны были погибнуть все, когда кадригу не могли спасти ни железнорукие гребцы, ни молитвы Синам-аги, ни неистовство потурнака-ключника, ни слезы полонянок, ни отвага златовласой девчушки, ни сам Аллах, донеслось откуда-то это тонкое стенание, этот жалобный плач-стон, – родившись в душе Настасиной, он стал слышен всем людям и стихиям, подхватил кадригу, повел за собой, повел, и провел сквозь стихию, сквозь смерть и гибель, и вывел туда, где еще светило солнце, зависая над вечерним горизонтом, где море хотя и билось еще отчаянно, но уже не крушило всего на себе, где была жизнь, хотя и горькая для пленниц, но жизнь, ох, жизнь, и уже не стон-плач был в душе златовласой девчушки, а напев, тонкий и высокий, сияющий, как золотая нить, и светился тот напев, как молодая девичья душа, и хотелось кричать, смеяться и плакать, заламывать руки от неудержимой радости и отчаянья за только что перенесенное: «Жить, хочу жить!»

Синам-ага бормотал из Корана: «И восток, и запад Аллаху принадлежат». Кадрига шла всю ночь вдоль темных берегов, утреннее солнце высветило глубокие морщины в древнем теле гор, за скалистыми островками море как бы проваливалось, каменные горы простлали до самой воды округлые зеленые холмы, судно очутилось между теми холмами. Синам-ага и его прислужники радостно закричали: «Богазичи! Богазичи!»[3], а с широкого моря, точно радуясь спасению людей, весело погнался за галерой целый табун добрых удивительных созданий; они охватили кадригу полукругом, выпрыгивали из волн, темноспинные, белобрюхие, могучие и красивые, ловко прошивали глубину, точно живые веретена, приближались к кадриге в радостных всплесках, в веселой игре, и словно бы даже пение доносилось от них, словно бы даже человеческое что-то или от глубинных высших сил живых. Девчушка златовласая бросалась к бортам, то к правому, то к левому, захлопала в ладоши, прокричала что-то тем удивительным добрым созданиям, запела им, суданец-евнух, для которого дельфины не были в диковинку, слегка озадаченно взглянул на Синам-агу, а тот, как-то горестно вздохнув, протянул руку, показывая, чтобы евнух подал ему длинное бронзовое ружье.

Выстрел прогремел с такой силой, что казалось, уже один его звук должен был сбросить белотелую девчушку в море, но девчушка в ярких чужих шелках угрожающе нависала над самым бортом, падая и не падая в босфорскую волну, зато в табуне добрых дельфинов один, пораженный, может, в самое сердце, исчез в глубине, его товарищи ринулись за ним, чтобы спасти, но, бессильные помочь ему, вновь вынырнули и отдалялись от кадриги так же быстро, как незадолго перед этим приближались к ней, а тот, сраженный, убитый и еще не добитый, внезапно всплыл почти у самой кормы, блеснул в прозрачной воде белизной, тяжело перевалился темной спиной через буруны; умирающее животное так и льнуло к деревянному телу кадриги, и гребцы занесли весла, держали их на весу, не опуская в воду, чтобы не задеть дельфина, за которым, точно красное руно, тянулась багровая полоса крови. Дельфин не поспевал за волнообразным движением воды, высовывал спину, поднимал в муке голову, и тогда становилось видно, что есть в нем что-то от человека. Умирал как человек. Беспомощно, мучительно, тяжко. Еще раз блеснул брюхом, перевернулся, навеки исчез в темной глубине и точно звал с собой и к себе всех, кому на поверхности, под солнцем и небом, было тяжело, невыносимо и безнадежно, звал и тех галерников с обритыми головами и почерневшими, как кора на старых деревьях, телами, и женщин-полонянок, и ту пятнадцатилетнюю золотоволосую девчушку, которую Синам-ага в чаянии высокой прибыли готовил к жизни сладкой и роскошной, – но для кого же, для кого? «Не хочу! Не хочу!» – кричало все в ней, а она подавляла тот крик, загоняла его в глубь души, полными слез глазами смотрела уже и не на глубины моря, в которых навеки исчезло доброе морское существо, а на высокие зеленые берега, на птиц, вольно реявших над кадригой, на белые камни суровой крепости, опоясывающей узкий пролив, на толстые железные цепи, которыми запирались турецкие воды, отгораживаясь от свободного морского мира. Гребцы неохотно и не спеша опускали длиннющие, тяжелые, как камни, весла в воду, но кадрига плыла уже и без весел, свободно и охотно, все убыстряя бег, словно бы радовалась своему вновь обретенному умению чувствовать родной берег, возвращаться в родной город, в свой дом. А она? На что она тут, так далеко от родного дома, на что, на что, Настася, Настася? Спрашивала сама себя, называя себя так, как называли ее мама, татусь, а слышалось другое: на что, на что? Спрашивало чужое небо, спрашивали чужие деревья, спрашивали чужие птицы, спрашивали чужие воды, – все вокруг полнилось коротким и безнадежным: «На что? На что, Настася, Настася?»

В последний раз слышала свое имя здесь, над морем, ибо должно было оно утонуть в море навсегда, навеки.

…И названо было море Черным.

mybook.ru

Читать онлайн книгу Роксолана и Султан

сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Назад к карточке книги

Наталья Павловна ПавлищеваВеликолепный век. Роксолана и султан

Воля – неволя…

Музыка… она сводила с ума, потому что была протяжной, тоскливой, усиливая и без того мрачное настроение.

Неволя… Что может быть горше? Особенно если попала в нее прямо перед свадьбой. Налетели, дома подожгли, людей рубили без жалости и часто без смысла. Крик женский и детский стоял такой, что и бушующее пламя заглушить не могло. Но не дома, не скарб стали главной добычей набежников, они гонялись за людьми, прежде всего за девушками и женщинами.

Насте пересидеть бы, спрятаться в кустах или вообще лесу, но увидела, как занялась церковь, в которой отец был священником, метнулась:

– Тато!

И попала на глаза страшному, черному… Подхватил прямо с земли в седло, захохотал, помчал… И кончились Настина волюшка и прежняя жизнь.

Не у нее одной, у этого торговца невольниками оказались пятеро рогатинских девушек, а сколько еще у других?

Из задумчивости Настю вывел окрик хозяина, ему тоже не понравилась мелодия. Завели другую, более живую, зазвучали бубны, зазвенели какие-то колокольчики, но веселья все равно не получалось: видно, на душе у музыкантов не радостней, чем у полонянок, а может, они и сами невольники? Хозяин снова закричал, музыка прекратилась вовсе.

И тогда Настя вдруг затянула песню, свою, домашнюю, ту, что пели на воле. Девушки подхватили. Теперь черный страшный степняк кричал уже на них. Кричал, но бить не бил, только вращал глазами страшно и плетью размахивал.

– А драться боится?

Одна из полонянок усмехнулась:

– Мустафа? Боится шкуры наши попортить.

– Какие шкуры?

– Кожу нежную, девичью. Чтоб следов не осталось.

– А если я сама себе попорчу?

Девушка, что объясняла, горестно вздохнула:

– Ты, видать, только попала в полон, не знаешь, каково это. Отберут красивых, остальных отправят на тяжелую работу по дому. А из красивых снова отберут умных.

– Зачем это?

Настя подсела ближе, чтобы тоже послушать, что станет говорить девушка. Та тяжело кашляла, задыхалась, видно, была больна, но продолжила:

– Пока говорить могу, скажу вам, чего бояться и как себя вести. Бежать отсюда некуда, вокруг – то ли степь, то ли море будет. А когда в Кафу привезут, так и вовсе чужой город. Потому, если жить хотите, привыкайте.

Невольницам два пути: некрасивым, как уже сказала, в рабыни на тяжелый труд, а тем, кто лицом да станом удался, путь в наложницы. Это рабыни для услады.

– Какой еще?

– Мужчин услаждать. Их мужчины, кроме четырех жен, еще могут сколько угодно вот таких рабынь держать, чтоб каждую ночь новая была. Гарем называется. Кто поспособней, тех обучать начнут.

– Чему же?

– А многому. Языку своему и многим чужим, какие выучишь. Письму, счету, пению, танцам, играть научат на разных инструментах, Коран обязательно…

– Это что?

– Вроде Библии нашей или Священного Писания.

– Читать?

– Нет, женщине его читать не положено, это для них Святая книга. Только пересказывать станут, а вы чтоб запоминали. А еще как мужчину ублажать…

Настя, не выдержав, звонко расхохоталась:

– А это как?

– Куклы у них есть деревянные, станут учить, как с нее халат снять, как разуть, как приласкать…

– Вот еще!

– А кто спрашивать будет?

– Ты сама говорила, что шкуру попортить боятся? Так я ее испорчу!

– И попадешь, порченая, в рабыни к какому-нибудь злому хозяину, станет тебя бить ежедневно, голодом морить и насиловать.

– Ой!

– А ты как думала? Но ты-то красивая – если не дура и учиться сможешь, в любой гарем попадешь.

– А если я не хочу?

– Ты свои желания дома оставила, здесь они никому не нужны. Здесь только одно: выжить и попасть в хорошие руки…

Девушка еще что-то рассказывала, но Насте уже вовсе не хотелось слушать. Ее слова не лучше тоскливой музыки.

Пока их и впрямь берегли, даже связывали мягкой веревкой, чтоб кожу рук не натереть, а дальше-то что?

Вдруг дверь распахнулась явно от удара снаружи, двое слуг втащили и безжалостно бросили посередине девушку. Она была сильно избита, лицо залито кровью, рука неестественно выгнута.

Настя, не выдержав, бросилась к бедняге. Ее примеру последовали еще двое.

– За что ее так?!

Слуга обернулся от двери, коверкая язык, коротко бросил:

– Бежат памагла. Шайтан!

Двери закрылись, сквозь небольшие щели проникало мало света, но глаза девушек уже привыкли к полумраку. Они принялись отирать кровь у бедолаги, смочили ее губы, дали немного попить. Рука видно, была сломана в суставе, потому что, стоило ее тронуть, девушка закричала. Но среди полонянок нашлась разумная, все же устроили подобие лубка, избитой стало легче.

– Кому ты бежать помогла?

– Марысе…

Голос еле слышный.

– Удалось?

– Поймают… куда здесь денешься, если вокруг одни они?

– А если поймают, то что сделают? Убьют?

– Красивых не убивают сразу. Мучить будут долго, – ответила та, что рассказывала про гарем. – Ты думаешь, у меня кашель от болезни? Не было той болезни, пока я хозяину не нагрубила. Вернее, хозяйский сынок лапать стал, я ударила. Так избили в ответ, что теперь едва дышать могу.

– А если всем сразу вдруг отказаться повиноваться? Сразу всех не побьют?

– Побьют и всех сразу, на всех дубинок хватит.

Всю ночь Настя размышляла о том, как можно сбежать. Их и впрямь не связывали, руки берегли, не били. Она понимала, что это пока. Представить себе, что будет ласкать хозяина или кого-то подобного, просто не могла. Нет уж, лучше бежать, хотя бы попытаться, если не удастся, то убьют. Только бы без мучений.

Она попыталась и попалась тут же. Куда бежать-то, если вокруг степь и псы голодные?

И вот теперь стояла перед хозяином, а двое здоровенных слуг держали за плечи и руки. Вырываться бесполезно, но Настя уже знала, что сделает, как только руки отпустят – метнется и вцепится ногтями в противную рожу Мустафы, да так вцепится, чтобы не сразу оторвали. А там будь что будет.

Чтобы крымчак не разглядел это намерение в ее глазах, опустила их долу, стояла, точно неживая.

Но наброситься на Мустафу не удалось, он кивнул, чтобы пока подержали так, и еще что-то приказал по-своему, непонятно что. Слуги вывели во двор трех огромных псов, рвавшихся с цепей, таких злых, что слюна капала с клыков. У Насти все обмерло внутри: зачем псы?!

– Всем смотреть! Не смейте закрывать глаза или отворачиваться!

Во двор втащили еле живую девушку. Кто-то, видно, узнал, ахнул:

– Марыся!

Ее оставили на коленях, подняться у бедняжки сил не было. И тогда…

– Глаза открыть! Смотреть!

Голос хозяина дошел почти до визга, потому что смотреть на то, как здоровенные псы рвали нежное девичье тело, не смог никто. Кто-то из девушек забился в истерике, а Настя просто повисла без сознания на руках у слуг.

Очнулась от выплеснутой в лицо воды. Хозяин протянул руку в сторону пировавших псов:

– Смотри! Смотри! Но это не твоя участь. Ты красивая и неглупая, я за тебя много денег получу. Запомни вот это, бежать надумаешь – я не тебя, сначала их по одной своим собакам скормлю или шкуру живьем спущу и на воротах повешу. Поняла? Будешь бегать – ловить не стану, но каждый день, пока не вернешься, по одной буду вот так! – его рука снова указала во двор.

Он брызгал слюной, глаза побелели от злости, руки в кулаки сжались от желания самому разорвать строптивую полонянку. Но денег жалко, потому стерпел, еще раз фыркнул, как дикий кот:

– Их жизни от тебя зависят!

Вечером он за какую-то провинность до полусмерти избил одну из своих служанок, та тихо выла, валяясь в луже крови во дворе.

Девушка, помогавшая Марысе бежать, сошла с ума: она вдруг встала на четвереньки и с рычанием поползла к собакам, пытаясь отнять «добычу»; псы разорвали и ее.

Ночью никто заснуть не мог, Настя просто чувствовала, что два десятка глаз наблюдают за ней, не отрываясь.

– Я не сбегу, не бойтесь… Не сбегу…

Кто-то разрыдался, не выдержав, за первой принялась плакать еще одна, потом еще. Немного погодя плакали уже все, одна из девушек заголосила:

– Ой, мамо моя!..

Тут же прибежали слуги, принялись раздавать пинки налево-направо, но даже при свете факелов умудрялись не задевать Настю – видно, было приказано беречь. Осознавшие это девушки стали за нее прятаться.

– Шайтан!

Их заперли, а на следующий день ни еды, ни даже воды не давали. Той, что оставалась в небольшом кумгане, хватило только на пару часов. Все сидели молча, напряженно ожидая, что же будет, и боясь подойти к двери.

Но кто-то из девушек все же не выдержал, в комнатке жарко, воды нет, окон нет, дверь заперта… Прильнувшая к тонкой щели полонянка сначала молчала, потом тревожно сообщила:

– Они собираются куда-то! Грузят все.

– А… мы? Неужели нас оставят?!

Это означало бы медленную, мучительную смерть от жары и обезвоживания. Их комната и не комната вовсе, а амбар бывший, вернее, его закуток – тесный, грязный, но двери крепкие и снаружи подперты.

Головы как одна повернулись к Насте, словно она могла выпустить всех из этого амбара. Девушка смотрела на подруг по несчастью и понимала, что от нее ждут помощи и избавления.

Стоило шагнуть к двери, как подглядывавшая тут же отступила в сторону, то ли боясь, то ли признавая старшинство. Хотелось крикнуть:

– Какое старшинство?! Я сама девчонка!

Но она заколотила в дверь и закричала, прижавшись губами к щели:

– Эй! Эй! Позовите хозяина!

Подошел слуга:

– Чего тебе?

– Скажи хозяину, что я буду послушной!

Снаружи только хмыкнули, мол, кому твоя послушность теперь нужна?

– Я сделаю все, что он потребует! Клянусь!

Как легко слетела клятва с губ! Не давши слова – крепись, а давши слово – держись. Или наоборот? Все равно, поклялась, теперь должна быть послушной рабой.

Но клятва нечестная, дана извергу жестокому, который собакам двух девушек скормил. Настя обернулась к остальным и увидела в их глазах благодарность. Вот эти глаза, полные слез и мольбы, были куда сильней любых клятв. Даже если завтра дверь окажется незапертой, а собаки далеко, она не побежит, потому что есть еще десять девушек, которых скормят голодным псам. Теперь их жизни зависят от нее, а ее собственная ей не принадлежит.

Пока думала, пришел хозяин. Спокойно оглядел всех, долго смотрел на саму Настю, чуть покачался с пятки на носок, засунув за пояс засаленного халата толстенькие пальцы, больше похожие на обрубки (Настя даже подумала, не отгрызли ли их те самые псы?), хмыкнул:

– Хорошо… сейчас дальше поедем.

Поехали, вернее, Настю и еще двух девушек посадили в повозку, остальные пошли следом. Она пыталась протестовать, но слуга замахнулся и перетянул плетью одну из с трудом ковылявших полонянок, потом обернулся к Насте и назидательно произнес:

– За тебя! Ты болтать будешь, их бить будут.

Вот это плен так плен! Что там кандалы да плеть. Куда трудней, когда за тебя других бьют.

Так и ехали до самого побережья – Настя молча в повозке, страшно боясь чем-то не угодить хозяину или его слугам, а девушки следом, спотыкаясь и сбивая ноги и бдительно следя за тем, что делает или говорит эта славянка.

Настя плакала, хозяин снова пригрозил, что побьет подруг, пришлось даже слезы сдерживать. Постепенно она словно одеревенела, застыла в ожидании чего-то страшного. Никто больше не сбежал, но по пути трое умерли – та самая девушка, что кашляла, и еще две, тоже слабые. Их тела бросили на дороге на съедение бродячим псам.

Полонянок везли в Кафу, но до Кафы нужно плыть, а у хозяина кораблей не было, да и не собирался он так далеко, потому переуступил другим. Теперь их разделили: Настя с тремя девушками попала к крымчанину, который собирал красивых рабынь со всего побережья, чтобы продать на невольничьем рынке в Кафе.

Но ее саму не продали, Настя впервые услышала слово «бакшиш» – «подарок». Она подарок?

– Он же хотел за меня деньги выручить?

В последние дни, когда полонянок рядом уже не осталось, только двое, те, что ехали с ней в повозке, Настя придумывала, как наказать мерзкого хозяина во время продажи. Слышала такое от кашлявшей девушки. Когда покупать красивую пленницу приходит стоящий покупатель, вести себя нужно соответственно. Это означает, что перед молодым следует скромно потупиться и робеть, а перед старым, напротив, призывно глядеть в глаза, словно обещая рай на земле.

– Я тебе покажу рай на земле!

Настя решила, что если теперь наказывать за нее некого, то она опозорит хозяина перед всем рынком, и пусть тогда ее скармливают собакам!

Но ничего этого не вышло, ее подарили! Причем не новому хозяину, а через него кому-то в Кафе. Перевозивший их грек покачал головой:

– Повезло тебе.

– Почему?

– Обучат, попадешь в хороший гарем.

Снова говорили об учебе и о хорошем гареме. Еще одна девушка обнадежила:

– Пока учиться будешь, может, родные узнают, где ты, выкуп привезут.

– А чему учиться?

– Ой, многому. Но это если возьмут.

Настя сидела, обхватив колени руками, и смотрела на воду, которая обвивала борта, закручивалась водоворотиками и оставалась где-то позади. Еще пока ехали степью, на земле была надежда вернуться, а теперь она пропала. Как найти следы в море?

Можно просто перевалить через борт и пойти ко дну, вряд ли выловят. Никого за ее побег из жизни наказывать не станут, деньги не платили – значит, никто не пострадает. Так все просто…

Настя словно разделилась надвое, одна ее половина подталкивала, шептала: прыгни за борт, всего одно движение, и не будет больше этой неизвестности, страха, тоски по дому… Вторая хотела жить, просыпаться поутру и видеть солнышко, слушать пение птиц, дышать, петь, танцевать… даже учиться! Она ведь так молода, столько могло быть хорошего: замужество, детки, радость от каждого прожитого дня.

И эта вторая подсказывала, что пока ничего дурного, кроме самого полона, не случилось. Кого-то другого наказывали, даже убили, но ее и пальцем никто не коснулся. Теперь вот везут в подарок, обещают чему-то учить… Может, все не так уж плохо, а прыгнуть в морскую воду она всегда успеет.

Девушка все больше соглашалась с той второй: вдруг и правда родные ее разыщут, или бежать удастся, или еще что-то произойдет?

Кафа поразила с первого взгляда своей громадой и, главное, многолюдством. Судов в гавани столько, что и места не найти, чтобы приткнуться, гвалт стоял на всех языках, изредка даже слышалась славянская речь. Броситься бы к такому, попросить выкупить и домой увезти, а там уж родные вернут сторицей потраченное.

Она едва так не сделала, услышала, как рослый русоволосый человек кому-то говорил, что завтра отплывает, дернулась, но хозяин вовремя заметил:

– Куда?! И думать забудь! Глупая, уж этот тебя домой не повезет.

– А куда?

– На другой рынок, в Константинополь.

– Царьград?

– Не знаю, как вы там у себя его зовете, только не лучше Кафы. И меня не наказывай, я деньги взял, чтобы тебя привезти в Кафу. Убежишь, что я отвечу?

Значит, все-таки заплатили… Но оказалось – за перевозку.

И снова их разделили, больше Настя девушек, с которыми ехала в повозке, не видела. Ее повели отдельно, но прежде переодели в местную одежду и голову накрыли тонким платком, чтоб лица не было видно.

Пока шли по улицам, Настя больше слышала, чем видела. Ревели верблюды, орали ослы, кричали погонщики, предлагали свой товар купцы, на разные лады расхваливая его достоинства, кто-то ругался, кто-то умолял, кто-то зазывал… многолюдство всегда многоголосо. Кое-какие слова Настя уже понимала, но все равно шум оставался невнятным, а потому пугающим. Плохо, когда не понимаешь, что говорят вокруг.

Ее привели в какой-то большой дом, но не через главный вход, а в узкую боковую калитку, передали старой женщине, одетой во все черное. Та выслушала перевозчика, кивнула, что-то сунула ему в руку. Калитка захлопнулась, и старуха за руку повела Настю в дом.

– Ты русская? Как зовут?

Голос у старухи скрипуч и неприятен. Настя промолчала: было страшно и отвечать не хотелось. Терзала мысль, что тут родные могут ее и не найти, никто не знает, где она.

– Будешь Роксоланой. – Старуха уже стянула с Насти наброшенный на голову платок и внимательно разглядывала ее лицо.

– Я Настя.

– Раньше надо было отвечать. Разденься.

– Что?

– Сними с себя все.

Раздеваться не заставляли нигде, Настя отрицательно покачала головой. Старуха что-то гортанно выкрикнула, в комнату вошли две рослые рабыни, ловко сорвали с девушки всю одежду и встали, держа за руки, как когда-то слуги у Мустафы.

– Чиста? С мужчиной была?

– Нет! – Настя невольно отшатнулась от цепких пальцев старой ведьмы, трогавших грудь.

– Если лжешь, будешь наказана.

Старуха сделала жест, и рабыни подтащили девушку к кровати, поставили раком. Карга обследовала у Насти что-то внутри, слазила пальцами в заднее отверстие. Девушка в ужасе крутилась, пытаясь избавиться от рук старухи, та фыркнула:

– Не вертись! Я должна убедиться, что ты девственна и здорова.

Видно, осмотр в чем-то ее убедил, потому что старуха отдала несколько распоряжений рабыням уже довольным тоном.

Настю повели мыться. Эх, в баньку бы, но после стольких дней невольной грязи она была рада и такому.

Сначала ее просто обливали теплой водой и натирали чем-то жестким, потом проделали это же с большим количеством мыльной пены. Смыли все и разложили на ложе, раскинув руки в стороны. Одна из сопровождавших уселась на ноги, вторая крепко держала руки.

Внутри все свело от ужаса: что они собираются делать?! Но дальше за дело принялись две другие рабыни, поизящней. Они смазали подмышки какой-то смолой и принялись эту смолу скатывать, тем самым безжалостно вырывая волоски. Было больно, очень больно, несмотря на то что кожу смазывали чем-то прохладным.

За подмышками последовали ноги; хорошо, что Настя волосатостью не отличалась, ножки были чистыми. Но затем… она поняла, что боли-то и не видела! Так же безжалостно были вырваны, выкатаны, удалены все остальные волоски и внизу живота тоже.

Потом ее еще раз вымыли, снова покрыли мыльной пеной и сделали массаж. Крепкие руки рабыни, разминавшей плечи, спину, ноги, действовали умело, испытанная боль отступала в потоке наслаждения. Очищенное от грязи тело словно пело.

Потом ее смазали какими-то маслами, одели в наряд, похожий на тот, в каком она пришла, и отвели в небольшую комнату, жестами объяснив, что жить будет здесь. В комнате уже была девушка, при появлении рабынь с новенькой она сначала в испуге отшатнулась, но потом осмелела и уже смотрела с улыбкой.

Когда они с Настей остались вдвоем, девушка поинтересовалась:

– Ты русская, Роксолана?

– Да, а ты?

– Я Гюль. Это будет твое место, – она указала на угол комнаты, где стоял свернутый матрас. – А это мое.

Ее место ничем не отличалось. Маленькое оконце на самом верху, что-то вроде большого сундука низенький топчан-настил, чтобы сидеть. Заметив тоскливый взгляд Насти, Гюль попыталась ее утешить:

– Здесь хорошо, очень хорошо.

Она говорила по-русски с сильным акцентом, немного коверкая слова, но понять можно.

– Я буду учить тебя турецкому языку. Остальному научат другие. Постарайся учиться скорей.

– А чему остальному?

– Нас готовят для гаремов. Мы должны уметь услаждать мужчин не только плотью, но и беседой.

Насте очень хотелось расспросить Гюль и о школе, и, главное, о том, можно ли отсюда выбраться, но она не успела: позвали обедать.

Все-таки до обеда они успели немного поговорить в крошечном садике, где разгуливали еще с десяток девушек.

– Как ты попала сюда?

– Степняки налетели на город, дома пожгли, людей побили, нас в полон захватили. Потом привезли до моря и сюда на корабле. А ты?

– Меня свои продали.

– Тебя продали родственники?! – обомлела Настя.

– Родители.

– Как родители могли продать в рабство собственную дочь?!

Это просто не укладывалось в голове.

– У тебя была мачеха? Или отец не родной?

Такое бывает, и в Рогатине тоже было, мачеха поедом съела Марютку, а у Сигачей, наоборот, отчим приставал к Василе до тех пор, пока девка не повесилась, поняв, что беременна. Марютка утопилась, не желая выходить замуж за старого рябого грека-ростовщика, масляно разглядывавшего ее всякий раз, как проходил мимо. Подругам она жаловалась, что грек подол задрать пытался и тискал почти на виду у мачехи, а та лишь посмеивалась.

– Нет, мать родная и отец тоже. Просто к нам пришел торговец невольниками, сказал, что для гарема красавиц ищет, большие деньги предложил, но чтоб договор подписали. У нас семья бедная, этих денег двум братьям на калым за невест хватило и долги отдать. К тому же меня не отдать нельзя, он с охраной приехал.

– Нет, все равно – продавать свою дочь…

– Тише ты! По мусульманскому праву, никто не должен продавать мусульманок в рабство.

– А как же все они? – Настя кивнула на прогуливающихся по дворику девушек.

– Они здесь по доброй воле.

– По своей?! Врешь!

Гюль не поняла произнесенного по-русски слова.

– Что?

– Я не верю, чтобы они были здесь по своей воле. Неужели никому не хочется домой? Вот тебе хочется?

– Нет.

– Как это?

– Дома меня ждет жидкая похлебка раз в день, рваные чувяки, старая одежда и работа от рассвета до ночи. Много детей и муж, который будет бить.

– А… здесь?

– А здесь сама увидишь.

Их позвали за столы. Весело щебеча, девушки направились каждая на свое место за низенькие столики, больше похожие на поставленные на треноги подносы. Столы были уставлены яствами, вокруг мягкие подушки на коврах, в одном углу журчал маленький фонтан, в другом играли какую-то мелодию рабыни. Настя уже знала, что здесь не бывает мужчин, только женщины-рабыни.

– Это Роксалана¸ она будет жить со мной! – объявила Гюль, пристраивая Настю за столиком.

– Я Лейла, а она Зульфия.

Настя поняла только имена, как и объяснение Гюль. Ее еще о чем-то спрашивали, но отвечала Гюль.

Еды было много, она вкусно пахла и оказалась такой же на пробу. Но есть не хотелось. Настя осторожно оглядывалась. Сидевшие за тремя столиками девушки ели, выбирая куски получше, но никаких споров не возникало, потому что за всем пристально наблюдала та самая старая карга, что заглядывала Насте куда не следует.

Девушка тихонько спросила у Гюль:

– А это кто?

– Уста-хатун, она за нами следит и нас многому учит. Она столько всего знает, что твой хафиз!

– Это кто?

– Я же тебе сказала: уста-хатун.

– Да нет, этот хафиз твой.

Гюль тихонько рассмеялась:

– Хафиз не мой. Это человек, который знает наизусть Коран и умеет столько всего рассказывать!..

– А Коран – это что?

Гюль сделала страшные глаза:

– Коран – Священная Книга мусульман.

Старуха подошла к девушкам, кивком показала Гюль на Настю:

– Ты с ней не на ее языке говори, а хотя бы на кааба тюркче, чтоб понимать скорей научилась. Не век же с ней возиться.

Настя почти не поняла, о чем речь, но схватила суть: старуха требовала говорить по-своему, чтобы новенькую поскорей обучить. Вроде и протестовать не с чего, но девушку задело то, что старая карга разговаривала с Гюль так, словно самой Насти не было рядом. Она вспомнила слово «быстро» по-турецки и фыркнула:

– Я быстро учусь!

Старуха присмотрелась к новенькой внимательней: кажется, кроме огромных глазищ и торчащих в разные стороны грудей, у нее есть и кое-что в голове. Это хорошо, глупая красавица не редкость, куда трудней найти такую, чтоб и говорить умела. Надо попросить тех, кто девушек обучает, обратить особое внимание на эту роксоланку. А то, что строптива, так это не беда, легкая строптивость женщины добавляет удовольствия мужчине, а серьезно противиться, если не глупа, не станет, как только поймет, что иного выхода, кроме как научиться доставлять радость хозяину, у нее нет.

Со следующего дня началась удивительная жизнь, которую Настя, с трудом привыкавшая откликаться на Роксолану, позже вспоминала не раз. О девушках заботились, кормили сытно, но в меру, заставляли следить за телом, выщипывая малейшие волоски на нем, постоянно водили в хамам, натирали разными маслами, ухаживали за волосами, ногтями, зубами… Это было приятно, хотя Насте страшно не нравился запах прокисшего молока, при помощи которого волосы старались сделать гладкими и блестящими. Хорошо хоть ее не заставляли мыть их молоком.

Настины волосы были предметом ее гордости: стоило распустить их, и золотистая волна покрывала всю спину. Ей не нужны гладкость и блеск, напротив, роскошь густых волос потерялась бы, стань они гладкими. Это, видно, понимали и ее хозяева, потому ничего не требовали.

Хорошо кормили, хорошо одевали, но главное – учили. Не всякая учеба нравилась, потому что учили ухаживать за будущим господином, надевать и снимать с него халат, ласкать мужское тело, ласкать свое перед ним. Правда, все без мужчин, халаты надевали на деревянных кукол, а ласкать приходилось друг дружку. Хуже с собственным телом. Наставницы внушали, что, не научившись доставлять удовольствие себе, невозможно дать его мужчине.

Это было для Насти самым тяжелым. Доставлять удовольствие ненавистному человеку, который купит тебя на невольничьем рынке? Как такое возможно?

Но ей твердили: возможно, даже необходимо, это залог хорошей жизни. Пусть не любимая жена (на рабынях не женятся), но любимая наложница у какого-нибудь богатого господина ест на золоте и ходит в шелках. Настя смеялась:

– Да разве это главное?

Даже Гюль ее не понимала.

А для Насти была куда дороже совсем иная учеба – им давали настоящее образование. Не всем, из десятка постоянно живущих под присмотром старой карги отобрали всего четверых, к этой четверке пришлось добавить Гюль, потому что Насте было трудно из-за незнания языка. Зато Гюль тяжело давались многие науки, которые девушка вынуждена изучать вместе со своей русской подругой – история, стихосложение, игра на музыкальных инструментах, пение, языки.

Настя училась с удовольствием. Им позволили на занятиях только прикрывать нижнюю часть лица и не прятать руки, и вопросы задавать тоже позволили. Столько интересного можно узнать у генуэзца Бартоломео (Гюль сказала, что такое имя нормальный язык произнести не в состоянии), обучавшего премудростям европейской истории и латыни, у Абдуллы, который рассказывал об истории Османов, у Нияза, из уст которого лилась волшебная музыка персидской поэзии, даже у старой Зейнаб, которую Настя все равно недолюбливала, так и не простив первого унизительного осмотра.

Зато как ей нравилось играть на струнных музыкальных инструментах! Гюль больше любила бубен. А еще нравилось петь простые песенки, которые мельком слышала, когда ходила в хамам. Запоминались уличные песенки легко, и Настя распевала их, приводя в ужас Зейнаб. Но девушку не наказывали, хотя ругали за своеволие часто.

Много ли в юности нужно, чтобы почувствовать себя лучше других? Держали в особых условиях, холили, лелеяли, восхищались умом и способностями, явно выделяли даже среди тех, с кем вместе училась… Настя зазналась, легко поверив, что она особенная. Она и была особенной, но только не там, где оказалась. Умная и красивая рабыня все равно рабыня, и никакое знание латыни или персидской поэзии от участи быть проданной не спасет. Этого девушка пока не поняла, а если и говорили, то считала, что ее либо выкупят, либо не продадут вообще никогда.

Но больше всего ждала, что выкупят и домой вернут. Должны же ее искать?

Особенно в это поверила, когда одну за другой выкупили двух учившихся с ними девушек. Одна из них, Александра, и вовсе жила неподалеку от Рогатина, правда, в неволе с Настей почему-то знаться не желала. Не хочет, и не нужно, Настя не навязывалась, хотя так тянуло поговорить о родных краях.

Но, услышав, что за Александрой приехали, метнулась к ней, чуть не в ноги упала:

– Передай в Рогатин Лисовскому, что его дочь в неволе в Кафе. Христом богом молю, передай! Он отблагодарит, щедро наградит. Передашь?

Та сначала шарахнулась в сторону, потом задумалась. Было видно, как она борется с собой.

– Да чего же ты боишься?! Ведь кто-то же сказал о тебе родным. Скажи обо мне, меня выкупят, а тебе заплатят.

– Кому сказать? Повтори.

– Лисовским. В Рогатине их всякий знает. Скажешь?

Александра словно нехотя кивнула.

– Скажешь?! – умоляюще впилась в нее глазами Настя.

И тут Александра зашептала ей горячо:

– Ты дурочка! Чем тебе здесь плохо? Кормят, поят, работать не заставляют.

– Дома же лучше. Ты не хочешь домой?

– Мой Олесь ни за что не простит неволи, не женится на рабыне, пусть и нетронутой. Дома позор.

– Глупости, с Руси степняки часто угоняли женщин в полон, но их радостно встречали, если удавалось вернуться.

– Кто тебе сказал? Ты хоть одну счастливую видела или о такой знаешь?

– Я и тех, кто вернулся, не видела.

– А я видела. У меня тетка вернулась, так что? Всю жизнь и прожила как проклятая, словно она виновата, что мужчины защитить не могли. Родственники, что выкупили, сторонились. Жила бобылкой, так все, кому не лень, стали ходить к ней, словно она гулящая. Знаешь, чем закончилось?

Настя махнула рукой:

– Догадалась. Только не везде так. Знаю, что мне простят, потому как прощать нечего.

– Простят знаешь кому? Тем, кто в море с корабля бросился, от неволи спасаясь. Или под плетьми степняцкими погиб. А нам с тобой, Настя, спасения уже нет. Кому докажешь, что чиста осталась? Не станешь же ходить по улицам и кричать?

Надеяться было на что, она в плену уже почти два года, учится второй год, но пока никто на ее тело не посягал и обращались, словно с драгоценностью. Но ничто не вечно…

Двух девушек из пяти обучавшихся куда-то увели и не вернули. Настя попыталась спросить у Зейнаб, та только фыркнула:

– Не твое дело! Их в гарем забрали.

Это означало, что могут забрать и саму Настю? Тогда можно не мечтать, что выкупят, из гарема никому еще не удавалось вернуться домой, это позор для владельца. Стало страшно, но девушку снова успокоила собственная уверенность – она особенная, значит, с ней будет иначе!

Но случилось другое…

Гюль показала какую-то плошку:

– Это для рук, чтобы кожа была нежная и гладкая. Давай мазать.

– А из чего?

Настя знала, что бывают мази из бараньих мозгов, а то еще из чего похуже, потому сначала интересовалась, что в составе.

Гюль наморщила и без того не слишком высокий лобик:

– Ммм… желток, льняное масло, мед и лимон. Никаких не рожденных барашков!

Они намазали руки на ночь и улеглись, выставив их поверх одеяла и стараясь не выпачкаться медом, чтобы не липнуть. Гюль вдруг шепотом сообщила:

– Тот парень сегодня меня снова встречал…

Она говорила о красивом парне, который прислуживал в доме. Конечно, вне своих помещений они передвигались, только закрыв нижнюю часть лица, но глаза тоже умеют говорить. Гюль явно нравилась парню, как и он ей.

– Его зовут Мюрад, я слышала…

– Он тебе нравится?

– Конечно…

– Гюль, у него нет денег, чтобы купить тебя.

– Я знаю.

Этому разговору бы тем и закончиться, но Гюль неожиданно простонала:

– Лучше в омут, чем в гарем к какому-нибудь старику!

– Разве у стариков бывают гаремы?

Назад к карточке книги "Роксолана и Султан"

itexts.net

Роксолана. Полная версия легендарной книги

© Загребельный П., 2015

© ООО «ТД Алгоритм», 2015

Море

Не вздымалась злосупротивная волна навстречу турецкой кадриге[1], море было тихое, ветер начинался ежедневно после захода солнца, дул всю ночь с берега, но вода от него лишь слегка морщинилась, к утру же залегала мертвая тишина на воде и в воздухе, и только после полудня задувал с моря свежий ветерок, поворачивал за солнцем, точно гонясь за ним, и умирал к вечеру вместе с солнцем.

Так и состязались здесь извека два ветра – один с суши, другой с моря – и летели над водами дальше, дальше, в беспредельность.

Кадрига кралась вдоль берега, не решаясь выйти на широкий простор этого переполненного водами исполинских славянских рек моря, непроглядного в глубинах, таинственно-неприступного, черного, как шайтан, Кара Дениз…

Три паруса – один красный, два зеленых – едва надувались, кадригу гнали вперед своими веслами галерники, на двадцати шести лавках по четыре гребца, голые до пояса, бритоголовые, в кандалах, прикованные к толстенной цепи, змеившейся по дну кадриги. Ни выпрямиться, ни места переменить, спали и ели посменно на своих лавицах, волны били в них, солнце жгло, ветер рвал тело, пот заливал глаза, а вдоль помоста, проложенного над галерниками, бегал с канчуком евнух-потурнак – ключник, похожий на старого вола, евнух, наделенный силой тоже чуть ли не воловьей, в высокой чалме, в расхристанном шелковом халате, тряс жирной грудью, кричал до пены на губах, подгоняя гребцов, а они и сами с каждым взмахом весел, словно бросая в проклятую воду не только весла, но и всю свою силу, выдыхали из себя дико, с ненавистью: «Г-гик! Р-рык! Г-гик! Р-рык!»

 Хоча й би синєє море розiграло,Хоча й би турецький корабель розiрвало… 

На демене-корме – натянут от солнца и непогоды навес из полосатого белого с синим – египетского полотна. Старый Синам-ага, страдая от хворей, устало поглядывает на шестерых, прикованных друг к другу, красивых молодых чернооких женщин в железных ошейниках. Кто может измерить всю глубину отчаяния старого Синам-аги, который был вынужден заковать в жестокое железо эти молодые тела, полные отчаянья еще большего! Все они похищены и пленены, а две из них еще и оторваны от грудных младенцев, все проданы на невольничьем торге в Кафе, почти нагими брошены на кадригу (пусть свежий ветер Кара Дениза золотит их молодые влекущие тела), скованы железом, чтобы спасти их от отчаянья и от нечестивых попыток найти себе смерть в волнах. Кадрига крадется вдоль берега, пробивается все дальше и дальше на юг, к благословенным землям Анатолии, к Босфору, к священному Стамбулу, где этих молодых чужестранок уже ждут в гаремах. Сказано у поэта: «Бери чаще новую жену, чтобы для тебя всегда длилась весна. Старый календарь не годится для нового года». И старые глаза Синам-аги, утомленные суетой и несовершенством мира, отдыхают на гибких белых телах полонянок. И хоть не подобает правоверному созерцать греховную женскую наготу, так пусть хоть глаза старого Синам-аги утешаются в пути созерцанием славянских рабынь, коли уж тело немощно. Ибо сказано: «Аллах хочет облегчить вам; ведь сотворен человек слабым». Да и что ему, старому Синам-аге, эти шесть пленниц? Может, он и взял их на кадригу разве что для отдохновения очей своих? Вез же в Стамбул, на знаменитый Бедестан, где продаются самые дорогие под луной рабы, молодую белотелую девчушку с волосами червонного золота, отливающими огнем потусторонним, пятнадцатилетнюю, дерзкую, непокорную и – о всемогущество Аллаха единого и милосердного! – смешливую и беззаботную!

Девчушка не закована в железо, не прикована ни к кадриге, ни к несчастным своим подругам, не светит она нагим телом, а укутана заботливо в шелка, чтобы тело ее не утратило нежности; жилистый евнух-суданец, посвященный в непостижимое искусство древнего Мисра[2], натирает девчушку какими-то благовониями, расчесывает ее золотые волосы, а она то шаловливо подставляет себя под это чужеземное лелеянье, то увертывается и летит к борту кадриги так, словно собирается утопиться, и Синам-ага, от ярости меняясь в лице, топает ногами, пронзительно кричит на евнуха, призывая на него страшнейшие кары земные и небесные за недосмотр, а девчушка подпрыгивает-вытанцовывает у самого борта, еще пуще изводя старого агу, да еще и припевает:

 Нехай щуки їдять руки,А плотицi – бiле лице,Нехай нелюб не любує,Бiле лице не цiлує,Нехай пiсок очi точить,Нехай нелюб не волочить… 

– Настася! Не береди душу! – стонут полонянки.

Тогда златовласая девчушка заводит такую тоскливую, что и Синам-ага, даже не понимая языка, опускает голову на тонкой морщинистой шее и тяжко задумывается о своих прегрешениях перед Аллахом:

 Ой, повiй, вiтроньку, да з-пiд ночi,Да розкуй мої да руки-нiженьки,Ой, повiй, вiтроньку, з-пiд темної ночi,Да на мої ж да на карiї очi… 

Горы подступают к самому морю, настороженно высятся над водой. Море заглядывает в темные ущелья, в широкие устья рек и ручьев, в чащи и леса на склонах. Потом долго тянется вдоль берега плоская равнина, образованная тысячелетними выносами мутных рек, на которых древние греки искали когда-то золотое руно.

Тяжелый путь кадриги упирается в суровые горы Анатолии, вздымающиеся высоко под небесами за полосой круглых холмов, песчаных кос и пастбищ. На узких полосках земли пасутся кони, растут какие-то злаки, затем горы подступают к самому морю, острые, скалистые, мертвые, а за ними беспредельный снежный хребет, холодный, как безнадежность; холодом смерти веет от тех снегов, ледяные вихри зарождаются в поднебесье, падают на теплое море, черный дым туч клубится меж горами и водой, алчно тянется к солнцу, солнце испуганно убегает от него дальше и дальше, и на море начинает твориться нечто невообразимое.

Точно змей из страшной детской сказки родился где-то над горным горизонтом, сотканный из призрачного желтого света, припал к поверхности моря, потом круто взмыл в небо, полетел выше, еще выше, закрыл шаровидной головой полнеба и стал лакать из моря свет, жадно и торопливо прогоняя его по своему длиннющему телу в ту шаровидную голову. Бесконечное змеиное тело билось в судорогах от притока света, голова кроваво кипела огнем, а море темнело, темнело, чернота надвигалась на него отовсюду, тяжелая и плотная, только изредка пробивалась несмелым взблеском голубовато-зеленая волна и умирала посреди сплошной черноты, и море становилось как черная кровь.

В тот короткий промежуток времени, наступивший между появлением тревожного мрака и неминуемой бурей, испуг охватил Синам-агу и его прислужников, затрепетали от страха скованные железом пленницы, только галерники выкрикивали после каждого взмаха весел еще более дико и словно бы даже обрадованно, да златовласая пятнадцатилетняя Настася дерзко осмотрелась вокруг и, наверное, впервые за все время плаванья подумала, что, может, и в самом деле броситься бы сейчас с кадриги и утопиться навеки! Потому что, пожалуй, человеку иной раз лучше утонуть, чем мучиться… Если бы она знала, что лучше! Да если бы еще знала, что воды примут ее тело и успокоятся. И успокоятся ли? И выплеснут ли хоть каплю той печали, которая заполняет это море до самых высоких его берегов?

А уже падала на них буря, такая страшная, что море содрогнулось до своих глубочайших глубин, вздыбило свои воды, взревело и загремело.

«И ты увидишь, – бормотал Синам-ага, – что горы, которые ты считал неподвижными, – вот они идут, как идет облако…»

Паруса на кадриге уже давно были сорваны, теперь невольники рубили мачты, и они, падая, раздавили тех, кто, удерживаемый железной цепью, не мог спастись.

Исчезло все, умерло навеки, убитое каменной силой вознесшихся до небес водяных гор, сатанинским ветром, ошалелостью всего мира, лишь какое-то подобие жалобного стенания, превозмогая рев, свист и громы стихий, тонкой нитью неожиданно провисло над несчастными душами, может, и рождаемое теми душами, стенание, услышанное сначала одной лишь пятнадцатилетней Настасей, потом ее изгоревавшимися подругами, потом галерниками, потурнаками-евнухами и даже самим Синам-агой, потому что все они, в конце концов, были людьми, хотя и не одинаково милосердными и не одинаковых достоинств, и уже когда должны были погибнуть все, когда кадригу не могли спасти ни железнорукие гребцы, ни молитвы Синам-аги, ни неистовство потурнака-ключника, ни слезы полонянок, ни отвага златовласой девчушки, ни сам Аллах, донеслось откуда-то это тонкое стенание, этот жалобный плач-стон, – родившись в душе Настасиной, он стал слышен всем людям и стихиям, подхватил кадригу, повел за собой, повел, и провел сквозь стихию, сквозь смерть и гибель, и вывел туда, где еще светило солнце, зависая над вечерним горизонтом, где море хотя и билось еще отчаянно, но уже не крушило всего на себе, где была жизнь, хотя и горькая для пленниц, но жизнь, ох, жизнь, и уже не стон-плач был в душе златовласой девчушки, а напев, тонкий и высокий, сияющий, как золотая нить, и светился тот напев, как молодая девичья душа, и хотелось кричать, смеяться и плакать, заламывать руки от неудержимой радости и отчаянья за только что перенесенное: «Жить, хочу жить!»

 

Синам-ага бормотал из Корана: «И восток, и запад Аллаху принадлежат». Кадрига шла всю ночь вдоль темных берегов, утреннее солнце высветило глубокие морщины в древнем теле гор, за скалистыми островками море как бы проваливалось, каменные горы простлали до самой воды округлые зеленые холмы, судно очутилось между теми холмами. Синам-ага и его прислужники радостно закричали: «Богазичи! Богазичи!»[3], а с широкого моря, точно радуясь спасению людей, весело погнался за галерой целый табун добрых удивительных созданий; они охватили кадригу полукругом, выпрыгивали из волн, темноспинные, белобрюхие, могучие и красивые, ловко прошивали глубину, точно живые веретена, приближались к кадриге в радостных всплесках, в веселой игре, и словно бы даже пение доносилось от них, словно бы даже человеческое что-то или от глубинных высших сил живых. Девчушка златовласая бросалась к бортам, то к правому, то к левому, захлопала в ладоши, прокричала что-то тем удивительным добрым созданиям, запела им, суданец-евнух, для которого дельфины не были в диковинку, слегка озадаченно взглянул на Синам-агу, а тот, как-то горестно вздохнув, протянул руку, показывая, чтобы евнух подал ему длинное бронзовое ружье.

Выстрел прогремел с такой силой, что казалось, уже один его звук должен был сбросить белотелую девчушку в море, но девчушка в ярких чужих шелках угрожающе нависала над самым бортом, падая и не падая в босфорскую волну, зато в табуне добрых дельфинов один, пораженный, может, в самое сердце, исчез в глубине, его товарищи ринулись за ним, чтобы спасти, но, бессильные помочь ему, вновь вынырнули и отдалялись от кадриги так же быстро, как незадолго перед этим приближались к ней, а тот, сраженный, убитый и еще не добитый, внезапно всплыл почти у самой кормы, блеснул в прозрачной воде белизной, тяжело перевалился темной спиной через буруны; умирающее животное так и льнуло к деревянному телу кадриги, и гребцы занесли весла, держали их на весу, не опуская в воду, чтобы не задеть дельфина, за которым, точно красное руно, тянулась багровая полоса крови. Дельфин не поспевал за волнообразным движением воды, высовывал спину, поднимал в муке голову, и тогда становилось видно, что есть в нем что-то от человека. Умирал как человек. Беспомощно, мучительно, тяжко. Еще раз блеснул брюхом, перевернулся, навеки исчез в темной глубине и точно звал с собой и к себе всех, кому на поверхности, под солнцем и небом, было тяжело, невыносимо и безнадежно, звал и тех галерников с обритыми головами и почерневшими, как кора на старых деревьях, телами, и женщин-полонянок, и ту пятнадцатилетнюю золотоволосую девчушку, которую Синам-ага в чаянии высокой прибыли готовил к жизни сладкой и роскошной, – но для кого же, для кого? «Не хочу! Не хочу!» – кричало все в ней, а она подавляла тот крик, загоняла его в глубь души, полными слез глазами смотрела уже и не на глубины моря, в которых навеки исчезло доброе морское существо, а на высокие зеленые берега, на птиц, вольно реявших над кадригой, на белые камни суровой крепости, опоясывающей узкий пролив, на толстые железные цепи, которыми запирались турецкие воды, отгораживаясь от свободного морского мира. Гребцы неохотно и не спеша опускали длиннющие, тяжелые, как камни, весла в воду, но кадрига плыла уже и без весел, свободно и охотно, все убыстряя бег, словно бы радовалась своему вновь обретенному умению чувствовать родной берег, возвращаться в родной город, в свой дом. А она? На что она тут, так далеко от родного дома, на что, на что, Настася, Настася? Спрашивала сама себя, называя себя так, как называли ее мама, татусь, а слышалось другое: на что, на что? Спрашивало чужое небо, спрашивали чужие деревья, спрашивали чужие птицы, спрашивали чужие воды, – все вокруг полнилось коротким и безнадежным: «На что? На что, Настася, Настася?»

В последний раз слышала свое имя здесь, над морем, ибо должно было оно утонуть в море навсегда, навеки.

…И названо было море Черным.

Ибрагим

Зеркала были как вода. С блеском глубинным и загадочным. Ибрагим любил зеркала и свое отражение в них. Как в детстве. Тогда он смотрелся в воду. Вода окружала остров Паргу. Маленький Георгис каждый день бегал на берег – встречал отца-рыбака с моря. Глядел на воду, видел свое отражение. Небольшого роста, ладный, востроглазый. Слишком бледнолицый для искони смуглых островитян. Перенял от них бойкость и подвижность.

А бледность, возможно, зародилась как раз оттого, что он пристально всматривался в воду. Но это его не очень занимало. Посвистывал себе и напевал, прыгая то на одной, то на другой ноге. Охотно свистел на свистульках, играл на самодельных дудочках. У соседских дочек была старенькая цитра – вскоре Георгис бренчал и на цитре. Отец пропадал в море или заливался вином по самые глаза. Сын? Кроме старшего растут еще два. Вырастут помощники. Способности? Это слово было ему неведомо. Мать приобрела у торговца, скупавшего губки по всему побережью, небольшую виолу. Приплывая на Паргу, торговец показывал маленькому Георгису, как играть ту или иную мелодию. Не для усвоения, а чтобы посмеяться над рыбацким сыном. Когда же он приплывал через месяц, мальчик уже играл услышанное лишь однажды. Как будто на острове у него был учитель. Ибрагим ходил на берег, дожидался отца, играл и играл. Для морских волн, для безмолвных камней, для высокого неба. Часто засыпал с виолой в руках, спал под палящим солнцем, на горячих камнях, но лицо его оставалось белым. Жизнь легка и заманчива! Даже когда приходилось помогать отцу, думал так же, поскольку помогал лишь относить губки тому странствующему торговцу. Не было тогда видно ни отца, ни сына. Движутся две округлые кучи губок, а под ними мелькают две пары ног. Коричневые, жилистые, потрескавшиеся, все в ссадинах и шрамах – отца. И стройные, тонкие, как у козлика, – сына. Грек большой и грек маленький. Большой так и остался греком. Где-то ловит рыбу, достает губки с морского дна, высушивает, продает заезжим торговцам и пропивает все заработанное. Пьет неразбавленное кислое вино, как дикий фракиец. А маленький вырос и уже давно не грек, а Ибрагим-эфенди. Он красив, умен, богат и почти так же всемогущ, как и султан Сулейман. Говорить об этом излишне. В Стамбуле болтают лишь глупцы. Настоящие люди умеют молчать. Делают свое без шума. Человека вообще не слышат и не знают. Особенно же в таком городе, где говорит только история. Единственный способ, чтобы тебя заметили, – бить в глаза: уметь жить, наряжаться, показывать, кто ты есть. Ибрагим не был ни пашой, ни санджакбегом, ни бейлербегом[4], ни визирем, но могущество его не имело границ. «Душа султана, его сердце и дух» – так прозвали Ибрагима. С Сулейманом прожил десять лет в Манисе, где султан Селим держал своего единственного сына, наследника трона, лишь изредка позволяя ему побыть своим наместником в Стамбуле, когда сам отправлялся в далекие и трудные походы, как это было шесть лет назад, во время покорения Египта. Султан Селим не любил сына, не любил он и свою жену Хафсу, дочь крымского хана, держал обоих в отдалении, равнодушен был к обычным утехам, в гарем заглядывал изредка, да и то лишь затем, чтобы войско не сомневалось в его мужских достоинствах, любил только войну, охоту, верных своих янычар. Про Ибрагима Селим знал, как знал обо всем в своей беспредельной империи. Возненавидел вертлявого грека. Возненавидел и сына за то, что тот сделал своим любимцем не воина, а какого-то вертопраха. Особенно не любил пышность в одежде, к которой Ибрагим приохотил шах-заде Сулеймана. И поэтому показалось странным, когда султан прислал Сулейману из Эдирне, куда отправился на большую охоту в начале рамадана[5], дорогую сорочку из тонкого шелка. Валиде Хафса не дала сыну надеть ее. Позвала одного из балтаджиев, который когда-то повел себя с нею неучтиво, сказала, что прощает его и в знак прощения дарит ему дорогую сорочку. Такая сорочка приличествовала бы и самому султану. Балтаджи надел ее и в тот же день скончался в страшных мучениях. Селим прислал своему сыну отравленную сорочку! Зачем? Думал жить вечно, устраняя единственного наследника? Или не заботился о достойном продолжении рода Османов, могучей лозы Османова древа? Шах-заде не спал тогда всю ночь, все допытывался у Ибрагима. Ибрагим перебирал случаи из истории. Там можно было найти еще и не такое. Но кто же может успокоить себя прошлым?

В конце рамадана умер султан Селим. Умер от болезни почек на пути из Стамбула в Эдирне, в тех самых местах, откуда восемь лет назад выступил против родного отца, султана Баязида Справедливого. Может, носил эту неизлечимую болезнь в себе уже давно и, не имея ни времени, ни надежд на получение престола, расчистил себе путь к власти убийствами своих братьев, их детей, укорочением века самому султану Баязиду. Носил в себе дикую боль, тщетно пытался унять ее опиумом, может, собственной болью мог бы оправдать и свою нечеловеческую жестокость? Жестокость к врагам уже не удивляла никого – все Османы были жестоки. Но к родному и единственному сыну?

Известие о смерти принес в Манису Ферхад-паша, бывший раб родом из Шибеника, грабитель и убийца, любимец Селима и… Сулеймана. Одного очаровал своей зверолютостью, другого быстрым умом, песнями, беседами. За него выдали Сулейманову сестру Сельджук-султанию, принцессу, гордую своей красотой, но и она, так же, как и валиде, была в восхищении от бывшего раба.

Для Османов происхождение никогда много не значило. Только заслуги, верность, преданность и личные достоинства. Кто умел крикнуть громче всех во время штурма вражеской крепости, ударить сильнее всех саблей, растоптать наибольшее количество врагов, растолкать локтями всех вокруг, лезть напролом без стыда и совести, лишь бы только во славу Аллаха и на пользу и услужение султану. Каждый нищий мог стать великим визирем, вчерашний раб – царским зятем. Ведь сказано: «Разве же у них лестница до неба?»

Паша, загоняя коней до смерти, мчал из Эдирне, чтобы принести в Манису весть о смерти султана, прежде чем об этом узнают в Стамбуле. Он торопил Сулеймана: «Быстрее, быстрее!» В столицу, в султанский дворец, пока не проведали янычары, пока стамбульская чернь не выплеснулась на улицы… Сулейман не верил. Султан мог подговорить Ферхад-пашу. Заманить Сулеймана в западню и расправиться.

Ферхад-паша падал на колени, целовал Сулеймановы следы. «Сияние очей моих! Разве бы осмелился раб твой…» Сулейман кривил тонкие губы в усмешке. Слишком много черных теней затемняло сияние самого Ферхад-паши. В царской семье хотел властвовать безраздельно, соперников не терпел. Если перед шах-заде заискивал, то Ибрагима ненавидел открыто. Называл его ржавчиной на сверкающем мече Османов.

Тогда прибыл новый гонец. Теперь уже от великого визиря Пири Мехмед-паши из Стамбула. Мудрый Пири Мехмед прислал Сулейману шелковый свиток: «Моему достославному повелителю. Дня двадцать седьмого рамадана почил в Аллахе всесветлый султан Селим. Смерть его скрыта от войска. Остаюсь для повелений моего достославного властителя».

Сулейман поцеловал свиток. Взял с собой Ибрагима и Ферхад-пашу. Ибрагима для себя, пашу для янычар. Коней меняли через каждые три часа. Ферхад-паша издевался над Ибрагимом: «Рассыплешься!» – «До твоих похорон доживу!» – «Подумай, кому это говоришь?» – «Я уже подумал». Сулейман не разнимал двух фаворитов. Один – его собственный, другой – всей султанской семьи. Может, ждал, кто кого? Но Ибрагим ждать не мог.

На вершине пятого из семи стамбульских холмов Сулейман поклонился покойному султану, и первым, что он повелел, было: воздвигнуть на том месте джамию[6], тюрбе[7] и медресе в память великого покойника. Только после этого вступил во дворец Топкапы.

 

Янычары взвыли, услышав о смерти Селима. Султана звали Явуз Грозный, с ним и они были грозны как никогда прежде. В знак скорби посрывали с голов свои островерхие шапки, свернули походные шатры, бросили их на землю, отказались служить новому султану. Ибо тот признавал только свои книги, выискивая в них мудрость. А мудрость – на конце ятагана. Пусть себе утешается книгами!

Сулейман терпеливо пережидал смуту в придворном войске. Надеялся на Ферхад-пашу? Или на старого Пири Мехмеда? Потом велел открыть сокровищницу и стал щедро раздавать золото и серебро. Янычары притихли. Отпустил домой шесть сотен египтян, взятых в рабство Селимом. Персидским купцам, у которых Селим перед походом против шаха Исмаила забрал имущество и товары, возвратил все и выплатил миллион аспр[8] возмещения. В науку другим и для острастки повесил командующего флотом капудан-пашу Джафер-бега, прозванного Кровопийцей. Никто не знал, что это первая месть Ибрагима. Да и сам капудан-паша не успел догадаться об истинной причине своей смерти. Забыл, как пятнадцать лет назад был привезен на его баштарду худощавый греческий джавуренок со скрипочкой и как, насмехаясь, почесывая лохматую жирную грудь, прячась в тени шелкового шатра на демене, поставил он под солнцем на шаткой палубе мальчонку и велел играть. И тот играл. Может, думал, что и схватили его на берегу только затем, чтобы потешил игрой капудан-пашу? И, пожалуй, надеялся, что его отпустят к папе и маме? «Хорошо играешь, малыш, – сказал Джафер-бег, – и как жаль тебя продавать! Но что я бедный раб всемогущественного и милосердного Аллаха, могу поделать?» И он даже заплакал от растроганности и безысходности. Сказано же: кого волк схватит, того уже в лес не пустит.

Джафер-бег продал маленького Георгиса за пятьдесят дукатов богатой вдове Феррох-хатун из Маниссы. Добрая женщина не только уплатила бешеные деньги за ничтожного греческого мальчугана, она не жалела денег на самых дорогих учителей; и за пять лет Ибрагим (ибо теперь его так звали) словно заново родился на свет. Не узнал бы его уже никто с маленького острова Парги.

Повезло даже в несчастье. Ему повезло и еще раз: шах-заде Сулейман услышал однажды на улице, как Ибрагим играл на виоле. Небесная игра! Феррох-хатун плакала горькими слезами, расставаясь со своим воспитанником. Воля шах-заде для нее была превыше любви к Ибрагиму. Шестнадцатилетний шах-заде купил себе семнадцатилетнего раба редкостных способностей, знаний и достоинств. Не мог жить без Ибрагима. Назвал его силяхтаром оруженосцем. Ибрагим платил Сулейману преданностью, любовью и благоговением. Не довольствовался словами, взглядами, готовностью служить во всем. Доходил уже и до невероятного. Обрезал Сулейману ногти над серебряной тарелочкой и хранил их в розовой воде, как драгоценнейшую реликвию. Сулейман сочинял стихи про Ибрагима. Называл его макбул – милый, мергуб – желанный, махбуб – любимый. Часто спал с ним в одной комнате, забывая о красавицах из своего маленького гарема. Заставил Ибрагима завести собственный гарем. Пока из одних рабынь. Женщины тоже любили Ибрагима. Он был любовником пылким и утонченным, как все греки. Греком оставался, несмотря ни на что. С Сулейманом они читали Аристотеля по-гречески. Спорили о Платоне и Сократе, тоже по-гречески. Когда в Стамбуле Ибрагим познакомился с богатым венецианским купцом Луиджи Грити, то первый их разговор велся опять-таки по-гречески. Внебрачный сын венецианского сенатора Андреа Грити, на десять лет старше Ибрагима, человек невероятного богатства, Луиджи повел себя с Ибрагимом как с братом. За кипрским вином неторопливо велись беседы о поэзии, об Александре Македонском и Ганнибале, об исламском мудрословии. Грити учился в университетах Вены и Падуи, Ибрагим – только у безымянных улемов[9]. Один родился в роскоши, другой происходил из вековечных голодранцев. Но кто бы заметил различие между ними? К тому же, будучи и старше, и богаче, и могущественнее, и образованнее, хозяин дома уступал младшему, незнатному, рабу, наконец, даже в языке! Не удивлялся только Ибрагим. Ибо знал то, что знал и Грити. О смертельном недуге султана Селима. И о том, что Сулейман единственный наследник престола. А также о том, что он, Ибрагим, душа и сердце Сулеймана.

Все-таки жизнь легка и прекрасна. На третий день после провозглашения Сулеймана султаном Ибрагим получил пост смотрителя султанских покоев и звание великого сокольничего. Ему был предназначен двор на Ат-Мейдане, возле античной цистерны Бинбир-дирек. От Ат-Мейдана через ипподром до Айя-Софии и серая Топкапы совсем близко. Султан хотел, чтобы его любимчик был всегда рядом. На Ат-Мейдане происходили смотры султанского войска. Там муштровались янычарские орты[10]. Через него пролегал путь торжественных султанских выездов – селямликов. Ат-Мейдан был как бы зеркалом султанского Стамбула. А Ибрагим любил зеркала. Венецианца не удивишь таким подарком, но Ибрагим, поселившись на Ат-Мейдане, часто посылал Луиджи Грити на Перу зеркала, то бронзовые, то серебряные, а то и золотые. У османцев нет предметов без значения. Ведя происхождение от темных сельджуков, они не возлагали больших надежд на письменность, обходились по обычаю своих неграмотных предков языком вещей. Даже совершенно неграмотный османец мог составить любое послание. Зеркало значило: «Я готов всем пожертвовать для вас». Грити охотно включился в предложенную Ибрагимом игру. Присылал ему виноград, свитки синего и голубого шелка, сладости, ветку алоэ. Это означало: «Сердце мое, я люблю вас! Страдания, кои претерпеваю я от своей любви, едва не сводят меня с ума. Душа моя стремится к вам со всей силой страсти. Пролейте благотворный бальзам на мои раны!» Ибрагим отсылал золотую монету. Это значило: «Я буду любить вас еще сильнее».

Истекал второй месяц со дня провозглашения Сулеймана султаном. Убедившись в щедрости и суровости нового султана, Стамбул утихомирился. И хотя огромная империя взрывалась бунтами то тут, то там, в столице жизнь налаживалась. Первым признаком этого было то, что купцы повезли на Бедестан драгоценные товары и самых дорогих рабов. Луиджи Грити через посланца пригласил Ибрагима посетить вместе с ним Бедестан, где должны быть редкостные молодые рабыни. Даже черкешенки, которые ценятся дороже всех. Луиджи Грити намекал Ибрагиму, что уже забыл о его рабстве. Собственно, в этой земле все рабы. Народ – раб султанов, султан – раб Аллаха. Чтобы сделать приятное Луиджи, Ибрагим решил одеться венецианским купцом. Цветные кружева, черный бархат, золотая цепь на шее, перстни с крупными самоцветами, широкополая шляпа с драгоценным плюмажем. Одевали его два греческих мальчика. Красивые и изящные, как и сам Ибрагим. Он окружал себя только красивым. Хотел видеть себя в зеркалах чужих жизней. Не переносил евнухов. Ненавидел надругательства над человеческой природой. Человека лучше убить, чем искалечить. Смерть следует рассматривать как один из способов облегчить человеческую жизнь. И не тому, кто убивает, а кого убивают. Пока живой, можно было утешаться такими рассуждениями. А он был жив и не имел намерения умирать. Может, и никогда. Смотрел на себя в венецианское зеркало, подаренное Луиджи Грити. Нравился себе, как всегда. Тонкий, нервный, изысканный. На бледном лице выразительно очерченные губы, из-под тонких черных усов поблескивают ровные острые зубы, так плотно поставленные, что кажется – их вдвое больше, чем нужно. Иные развивают тело, он развивает дух. Тело приспосабливалось к духу, шлифовалось им, зависело от него, а дух был свободный, раскованный, миллионноликий. Потому и любил себя Ибрагим удвоенного, утроенного в зеркалах. В них отражался уже и не он, не его внешность, а его неповторимый дух.

Луиджи Грити застал Ибрагима у зеркал. Как бы в угоду Ибрагиму, купец оделся османцем. Богатый халат из золотистой парчи, расшитые золотом зеленые шаровары, белоснежный шелковый тюрбан, под широченными смоляными бровями поблескивают выпуклые глаза. Искривленный, как у султана Мехмеда-Фатиха, нос, густые пышные усы, чернющая борода. Вылитый паша! Они долго смеялись, рассматривая друг друга. Обнялись и расцеловались в надушенные усы. Даже духи каждый подобрал соответственно костюму: у Луиджи восточные, у Ибрагима итальянские, чуточку женственные, чуть ли не от самой Екатерины Сфорца, к советам которой прислушивались все самые вельможные лица Европы.

– В носилках или на конях? – спросил Ибрагим.

– Только верхом! – захохотал Грити, показывая на кривую саблю в драгоценных ножнах, на парчовой перевязи.

Их сопровождало с десяток бостанджиев, готовых на все. Свиту не удивил Ибрагимов вид. Видывали и не такое. Головами отвечали за его целость и неприкосновенность перед самим султаном – вот и все, остальное их не касалось. Грити об охране, казалось, не заботился вовсе. Его охраняли деньги. Мог купить пол-Стамбула. Еще неизвестно, где больше сокровищ, в замке Семи башен или у него.

– Мы забыли взять евнухов, – спохватился Грити.

Ибрагим нервно передернул плечами.

– Зачем? Я не считаю, что такое зрелище украшает настоящего мужчину.

– Не украшает, но служит первым признаком мужчины. Иначе каждому правоверному пришлось бы возить за собой целый гарем. Слишком хлопотно, не так ли?

– Небольшой гарем лучше самых пышных евнухов. Я бы согласился возить даже гарем, только не этих обрубков человечества. Но мой гарем из одних рабынь. Это напоминало бы мне всякий раз о моем собственном положении.

– Не считаете ли вы, мой дорогой, что пора уже вам изменить свое положение хотя бы в гареме? – прищурился Луиджи.

– Я еще слишком мало живу в Стамбуле. Все, кого знал, остались в Маниси.

www.litres.ru

Роксолана. Полная версия легендарной книги

Ну и книга! Целая кандидатская диссертация, хоть в послесловии автор и пишет, что литература- не наука, а автор- не диссертант, мне так не показалось. Может, я просто немного читала исторического на своем веку? Это так, не спорю. Но, надеюсь, лучшие в этом жанре произведения не построены на перечислении исторических, культурных, антропологических фактов. На мой взгляд, каждый человек должен заниматься своим делом. Автор- не историк, об этом он многократно упоминает в послесловии. Если бы мне нужны были сухие факты о Роксолане, об истории Османской империи 16-го века, о воинских званиях османского войска, произношения сур Корана на турецком языке- я бы полезла в Гугл. Мне же хотелось прочесть о Роксолане. Не спорю, в первой книге "Вознесение"- она центральная фигура, хоть повествование периодически уходит в бесконечные описания турецкого войска и всех его чинов. Но во второй книге "Страсти" Роксолана появляется лишь периодически, только потому, что автор спешит напомнит читателю, как несчастна жизнь этой женщины и как она страдает по родному Рогатину и многострадальному украинскому народу. Напомню, что на Украине Роксолана/ Хюррем/Настуня прожила 15 лет, остальные 40- в Турции.Я бы бросила читать эту книгу, но мои коллеги, которые смотрят сериал "Великолепный век", принимают меня за ходячую энциклопедию фактов турецкой истории 16-го века и спрашивают меня, что же будет с Хюррем дальше. Собственно, с сериала все и началось. Мне посоветовали его, как любителю восточной культуры. Скачала первый сезон и посмотрела на одном дыхании. Не то, чтобы сериал так чудесен, просто под него отлично готовить- и не скучно, и ярко, и живенько. Лучше бы я спокойно смотрела второй сезон- но нет, нужно было мне взяться за эту книгу. Ничего общего она с сериалом /кроме общих героев- куда от них деться, история/ не имеет. Поскольку у каждого народа своя правда и в сериале среди мудрейших и прекраснейших турецких мужчин и не менее благороднейших женщин выделяется своим поведением базарная русская баба / видимо, об украинском происхождении Насти турки не слышали или щедрой рукой отнесли Украину к России/ Хюррем. В книге же- наоборот, среди алчных, хитрых, вероломных турков выделяется лишь мудрейшая, сильнейшая, прекраснейшая Хюррем.В переводе с турецкого Хюррем означает "смеющаяся, веселящаяся". Так прозвали рыжеволосую украинскую рабыню за громкий смех, потрясавший стены дворца Топкапы. В книге Загребельного Хюррем смеется лишь пару раз. Плачет тоже. Все остальное время она думает, разрабатывает стратегии, вспоминает родной дом в Рогатине, украинские стихи и песни, которые воспроизводятся в тексте без перевода- ну чего там, все же знают украинский язык. А, еще рожает детей, ну как и в сериале, собственно. Детей у Хюррем и Сулеймана было пятеро. Еще один умер через три дня после рождения. Согласно труду Загребельного, особой радости от их рождения Хюррем не испытывала. Знала же, что над ними давлеет закон Фатиха, согласно которому ставший султаном наследник, должен убить своих братьев. А у сыновей Хюррем был сводный брат Мустафа от черкешенки Махидевран, так что пятерым сыновьям грозило быть убитыми от руки братьев. И вы думаете, Хюррем обрадовалась, когда у нее родилась дочь? Куда там...Не радовалась Хюррем и когда султан возвращался после двухлетнего отсутствия, и когда одарял ее золотом-изумрудами-бриллиантами, и когда послы стран Европы валялись у ее ног, хотя до нее женщинам вообще запрещалось выходить из гарема. Что же могло порадовать Хюррем, спросите вы? По мнению Загребельного, ничего...Везде ей мерещилась кровь, заговоры, предательства и пр. Одним словом, если в то время /1978 год знали бы слово "депрессия", Загребельный неоднократно употребил бы его в своем романе на разных языках. За что только назвали ее Хюррем?Никак не мог на протяжении романа автор определиться с отношением Роксоланы к Сулейману. То любит она его, то мечтает отомстить за порабощенную Украину, то терпит, то вообще ненавидит.Ну ладно, определил Загребельный Хюррем как мятежную, сложную натуру, у которой семь пятниц на неделе. Но эти перечисления бесконечных титулов советников, воинов, всяких музыкантов придворных и поворов. Ну что мне с того, что я узнаю, что барабанщик на турецком будет "думбекчи". Зачем писать думбекчи-барабанщики и так на каждое звание, коих упоминается несметное количество. Это невероятно отяжеляет текст, при том, что сами предложения очень длинные, язык сложный (кажется, в оригинале книга написана на украинском, возможно, это сложности перевода). Я читала книгу около месяца, перемежая чтение с другими книгами. Не этого я ожидала, отнюдь. Очень уж мрачная, сложная и депрессивная книга. Скачаю-ка я лучше второй сезон турецкого сериала. Он хоть и не блещет исторической достоверностью, но зато наполнен восточным колоритом.Книжный вызов, 8/78

mybook.ru

Читать книгу Роксолана. Страсть Сулеймана Великолепного Павла Загребельного : онлайн чтение

Текущая страница: 1 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]

Павел ЗагребельныйРоксолана. Страсть Сулеймана Великолепного

Сулейман I Великолепный (6 ноября 1494 – 5/6 сентября 1566) – десятый султан Османской империи, правивший с 22 сентября 1520 года, халиф с 1538 года, при нем Оттоманская Порта достигла апогея своего развития.

Четвертой наложницей и первой законной женой Сулеймана Великолепного стала Анастасия (в других источниках – Александра) Лисовская, которую называли Хюррем Султан, а в Европе знали как Роксолану. По традиции, заложенной востоковедом Хаммер-Пургшталем, считается, что Настя (Александра) Лисовская была полькой из городка Рогатин (ныне Западная Украина).

Обольстительная красавица Роксолана подарила султану пятерых детей.

Книга втораяСтрасти
Кровь

От Ибрагима не осталось ничего, даже его любимых зеркал. Хатиджа не захотела взять ни одного, ибо каждое из них как бы хранило в своих таинственных глубинах бледное отражение того, кто опозорил ее царский род. Султанские эмины, которым велено было забрать имущество бывшего великого визиря в государственную сокровищницу, проявили интерес только к драгоценным оправам. Даже янычары, расположившись во дворце Ибрагима, вопреки своим привычкам, не стали бить зеркал, правда, не из суеверия, а скорее из трезвого расчета, потому что все это добро можно было отправить на Бедестан и распродать там хотя и за полцены, но все же получить при этом пользу большую, чем от вдребезги разбитого стекла.

Неожиданно из-за моря приплыло еще одно зеркало для Ибрагима. Уже для мертвого. У стамбульских причалов всегда было много зевак, которые встречали каждое судно так, будто надеялись, что оно принесет им счастливую судьбу. Посылал туда своих людей и Гасан-ага, желая без промедления получать вести, прилетающие с морскими ветрами. Вот так один из его Гасанов и узнал: на только что прибывшем венецианском барке привезено в дар Ибрагиму огромное зеркало. На этом барке приплыл в Стамбул посланный самим дожем Венеции Андреа Грити прославленный художник Вечеллио с несколькими своими учениками. Дож прислал своего любимого художника по просьбе сына Луиджи Грити, еще не зная о том, что сын его уже мертв, точно так же, как не знал о смерти великого визиря Ибрагима тот, кто посылал ему в дар редкостное зеркало.

Собственно, об этом зеркале и о художнике Гасан-ага немедленно известил свою повелительницу, опережая даже вездесущих султанских улаков доносчиков. Он переслал Роксолане краткое письмо и уже в тот же день получил от султанши повеление взять с барка зеркало и передать гаремным евнухам, чтобы те поставили его в кьёшк Гюльхане, обновленный Сулейманом для своей любимой жены во время ее последней болезни. О художнике Роксолана не упоминала, не интересовалась и тем, кто прислал Ибрагиму зеркало, но Гасан-ага и так знал, что когда-нибудь она может спросить и поинтересоваться, ибо была не только султаншей, а прежде всего женщиной капризной, непонятной и загадочной. Потому он должен был собирать сведения и об этом.

Зеркало было роскошное. Огромное, на полстены, в тяжелой золоченой раме, вверху у нее был вид стрельчатой арки, на которой летели два улыбающихся золотых ангелочка с оливковыми ветвями в руках. Кому принесут они желанный мир и принесут ли?

Зеркало украсило зал приемов в Гюльхане. Оно понравилось самому султану, но и Сулейман проявил сдержанность, достойную властелина, не спросив даже, откуда оно. Роксолана сказала ему о художнике, присланном дожем Венеции.

– Я уже знаю. Это Луиджи Грити попросил своего отца. Хотел, чтобы было как при великом Мехмеде Фатихе, когда Венеция тоже присылала в Стамбул своего самого знаменитого художника. Даже мертвый Грити оказывает мне услуги. Я обязан отомстить за его смерть, подобающим образом наказав венгров и этого коварного молдавского воеводу Рареша.

– Вы снова пойдете в поход, мой падишах? Ради какого-то мертвого купца-иноверца?

– Он был моим другом.

– Кажется, он был еще большим другом Ибрагима.

– Грити убит, когда он исполнял нашу высокую волю. Это преступление не может оставаться безнаказанным.

– Снова наказания и снова кровь? Мой повелитель, мне страшно. Не падет ли когда-нибудь эта кровь на наших детей?

– Это кровь неверных.

– Но все равно она красная. Людская кровь. Сколько ее уже пролито на земле! Целые моря. А все мало? Только и мыслей – как пролить еще больше? Ваше величество, не оставляйте меня одну в Стамбуле! Приостановите свой поход. Возьмите цветок в руки, как это сделал когда-то Фатих, и пусть этот венецианец нарисует вас, как нарисовал когда-то Фатиха его предшественник.

– Обычай запрещает изображать живые существа, – напомнил султан.

– Измените обычай, мой повелитель! Запрещать живое – не делает ли это людей кровожадными, преступно равнодушными к живой жизни?

– Чего стоит человеческая жизнь, когда имеешь намерение изменить мир? – торжественно промолвил Сулейман. – Виновен не тот, кто убивает, а тот, кто умирает. Враг врагу не читает Коран.

Роксолана смотрела на этого загадочного человека, не зная, любить или ненавидеть его за это упрямство, а он утомленно опускал веки, боясь посмотреть в глаза своей Хасеки, глаза такого непостижимого и недостижимого цвета, как и ее сердце.

– Прими этого живописца, – милостиво улыбнулся он, – для него это будет невероятно высокая честь.

– Он рисовал римского папу, императора, королей.

– Но никогда не имел чести разговаривать с всемогущей султаншей.

Роксолана засмеялась.

– Мой султан, эта почтенность меня просто убивает! Я больше хотела бы остаться беззаботной девчонкой, чем быть всемогущей султаншей.

Он тоже попытался сбросить с себя чрезмерную величавость, которая граничила с угрозой окаменения.

– И моему сердцу всегда милее смеющаяся и поющая Хуррем. Почему бы ей теперь не смеяться и не петь? Нет ни преград, ни запретов.

– А может, человек смеется и поет только тогда, когда есть преграды и запреты? Хочешь их пересмеять и перепеть, ибо как же иначе устранишь их? Радостью одолеть все злое.

– Я хочу, чтобы у тебя всегда была радость. Чтобы ты воспринимала радость как дар аллаха. И никто не смеет встать у тебя на пути. Ты должна принять венецианского живописца, может, тебе стоит принять и посла Пресветлой Республики, пусть увидят, в каком счастье и богатстве ты живешь.

– Баилы пишут об этом уже десять лет. Сколько же их сюда присылала Венеция. И все они одинаковы. Живут сплетнями, как женщины в гареме.

– Ты принадлежишь отныне к миру мужскому, – самодовольно заметил Сулейман.

– Слабое утешение, – горько улыбнулась Роксолана. – В этом суровом мире нет счастья, есть только пустые слова: слава, богатство, положение, власть.

Он нахмурился:

– А величие?

Она вспомнила слова: «И он упал, и падение его было великим», но промолчала. Только удивилась, что султан забыл сослаться на спасительный Коран, как это делал каждый раз.

– Вспомни, как мы принимали польского посла, – сказал Сулейман, – и как он был поражен, увидев тебя рядом со мною на троне, а еще больше когда ты обратилась к нему по-латыни и по-польски.

Роксолана засмеялась, вспомнив, как был обескуражен пан Опалинский.

– Я передал польскому королю письмо, где было сказано: «В каком счастье видел твой посол Опалинский твою сестру, а мою жену, пусть сам тебе скажет…»

– Нет пределов моей благодарности, – прошептала Роксолана.

– И моей любви к тебе, – тихо промолвил султан, – каждое воспоминание о тебе светится для меня в кромешной тьме, будто золотая заря. Я пришлю тебе свои стихи об этом.

– Это будет бесценный подарок, – ответила она шепотом, будто окутала шелком.

Прежде чем встретиться с венецианцем, Роксолана позвала к себе Гасана. Несмотря на свое видимое могущество, у нее не было другого места для таких встреч, кроме покоев Фатиха в Большом дворце, очень тесных среди этой роскоши, а теперь еще и запятнанных зловещей славой после той ночи таинственного убийства Ибрагима, которое свершилось здесь. Правда, было в этих покоях и то, что привлекало Роксолану, как бы возвращая ее в навеки утраченный мир. Рисунки Джентиле Беллини на стенах. Контуры далеких городов, фигуры людей, пестрая одежда, голые тела, невинность и греховность, роскошь и суета. В рисунках венецианского художника нашла отражение вся человеческая жизнь с ее долей и недолей. Чудо рождения, первый взгляд на мир, первый крик и первый шаг, робость и дерзость, радость и отчаяние, уныние будничности и шепоты восторга, а затем внезапно настигшее горе, падение, почти гибель, и все начинается заново, ты хочешь снова прийти на свет, который тебя жестоко отбросил, но не просто прийти, а победить, одолеть, покорить, добиться господства; теперь преграды уже не мелочные и никчемные, ты бросаешь вызов самой судьбе, судьба покорно стелется к твоим ногам, возносит тебя к вершинам, к небесам, – и все лишь для того, чтобы с высоты увидела ты юдоли скорби и темные бездны неминуемой гибели, которая суждена тебе с момента рождения, услышала проклятия, которые темным хором окружают каждый твой поступок. И восторг твой, выходит, не настоящий, а мнимый, и мир, которым ты овладела, при всей его видимой пестроте, на самом деле серый и невыразительный, и вокруг тьма, западни и вечная безысходность. Как сказано: «Где бы вы ни были, настигнет вас смерть, если бы вы даже были в воздвигнутых башнях».

Но это было в дни, когда она еще задыхалась от отчаяния, когда безнадежное одиночество и сиротство терзали ее душу, и она лихорадочно всматривалась в эти рисунки, будто в собственную судьбу, и, возможно, видела в них даже то, чего там не было, и только ее болезненная фантазия населяла этот разноцветный мир беззаботного венецианца химерами и ужасами.

Теперь проходила мимо них, не поворачивая головы. Могла разрешить себе такую роскошь невнимания, величавой скуки, уже не было пугливо раскрытых глаз – нависали над ними отяжелевшие веки, жемчужно твердые веки султанши над ее глазами. Ничто для нее не представляет никакой ценности, кроме самой жизни.

Сидела на шелковом диванчике, поджав под себя ноги, с небрежной изысканностью окутавшись широким ярким одеянием, терпеливо ждала, пока прислуга расставляла на восьмигранных столиках сладости и плоды, надменно следила, как нахально слоняются евнухи, на которых могла бы прикрикнуть, чтобы исчезли с глаз, хотя все равно знала, что они спрячутся вокруг покоев Фатиха, чтобы оберегать ее, следить, подсматривать, не доверять. Унизительная очевидность рабства, пусть даже и позолоченного. Гасана, как всегда, привел высоченный кизляр-ага, поклонился султанше до самой земли, не сводя с нее рабского взгляда, но из комнаты не уходил, торчал у дверей, хотя и знал, что будет с позором изгнан одним лишь взмахом пальчика Роксоланы. Но сегодня Роксолана была более милостива к боснийцу, подарив ему даже два слова.

– Иди прочь! – сказала ему ласково.

Ибрагим, кланяясь, попятился за дверь, чтобы притаиться там со всеми своими прислужниками, которых время от времени будет вталкивать в покои, чтобы те сновали там, напоминая ей о неутомимой слежке, о неволе в золотой клетке.

– Что в мире? – спросила Роксолана своего поверенного, кивая Гасану, чтобы сел и угощался султанскими лакомствами.

– Суетятся смертные, – беззаботно промолвил Гасан.

– Это видно даже из гарема. Расскажи о том, чего я не вижу.

Пока не хотела говорить ни о каких делах, искала отдыха в беседе, играла голосом, прихотливостью, беззаботностью.

– Почему же ты молчишь? – удивилась, не услышав Гасановой речи.

Хотя он был самым близким для нее после султана (а может, еще более близким и родным!), но Гасан никогда не забывал, что она повелительница, а он только слуга, потому его молчание не столько удивило, сколько встревожило Роксолану.

– Гасан-ага, что с вами? Почему не отвечаете?

А он продолжал молчать и смотрел через ее плечо, смотрел упорно, немигающими глазами, встревоженно или взволнованно, смотрел, забыв о почтительности, дерзко, будто, как и прежде, оставался наглым янычаром, а не был самым надежным доверенным человеком этой повелительницы.

Проще всего было бы, проследив направление его взгляда, самой оглянуться, увидеть то, что встревожило Гасана, посмеяться над ним, пошутить. Но простые поступки уже не подобали Роксолане. Если бы она была Настасей, тогда… Но Настаси не было. Исчезла, улетела с птицами в теплые края, и не вернулась, и никогда не вернется. И матуся не вернется, и родной батюшка-отец, и отцовский дом на рогатинском холме: «Закричали янголи на небi, iзбудили батечка во гробi. Вставай, вставай, батечку, до суду, ведуть твое дитятко до шлюбу».

Оглянуться или не оглянуться? Нет! Сидела, словно окаменела, на губах царственная улыбка, а в душе ужас.

– Гасан!

– Ваше величество, – прошептал он, – кровь… На стене…

– Разве янычара поразишь кровью?

– Это кровь Ибрагима, ваше величество, – сказал Гасан.

– Боишься, что эта кровь упадет на меня? Но ведь сказано: «Не вы их убивали, но Аллах убивал их…»

– Они нарочно посадили вас под этой стеной.

– Кто они?

Он совсем растерялся:

– Разве я знаю? Они все хотят взвалить на вас, ваше величество. И смерть валиде, и убийство Ибрагима, и смерть великого муфтия Кемаль-заде. Вы уже слыхали о его смерти?

Она снова привела слова из Корана – неизвестно, всерьез или хотела прикрыться шуткой:

– «…чтобы погиб тот, кто погиб при полной ясности, и чтобы жил тот, кто жил при полной ясности».

А сама слышала, как в душе что-то скулит жалобно и отвратительно. Все здесь в крови – руки, стены, сердца, мысли.

– Ибрагим должен был убить султана, султан его опередил, а теперь они хотят взвалить все на вас, ваше величество, – упорно продолжал Гасан-ага.

– Мне надоели гаремные сплетни.

– Даже смерть Грити…

– Еще и Грити? И этого тоже убила я?

– Они говорят, что на молдавский престол Рареша поставили вы, а уже Рареш…

– …выдал венграм Грити, исполняя мою волю? Все только то и делают, что исполняют мою волю. И Петр Рареш точно так же. Этот байстрюк Стефана Великого. Он прислал подарок для моей дочери Михримах, для султанской дочери! Драгоценную мелочь, на которую только и способен был один из многочисленных байстрюков великого господаря1   Г о с п о д а р ь – титул правителей (князей) Молдавии и Валахии XIV–XIX вв.

[Закрыть]. А знает ли кто-нибудь, что этот господарь Стефан когда-то был в моем родном Рогатине с войском и ограбил церковь моего отца-батюшки? И мог бы кто-нибудь в этой земле сказать мне, где моя матуся, и где мой отец, и где мой дом, и где мое детство? И на чьих руках их кровь?

Гасан молчал. Он проникался ее мукой, напрягался, страдая душой, готов был взять на себя все отчаяние Роксоланы, всю ее скорбь – так хотел бы помочь ей чем-то. Но чем и как?

– Ваше величество, я со своими людьми делаю все, чтобы…

– Зачем? Мои руки чисты! Пойди и скажи об этом всем. Я сама скажу.

Она вскочила на ноги, заметалась по коврам. Гасан тоже мгновенно вскочил с места, прижался к стене – кажется, в полуоткрытой двери промелькнула тяжелая фигура кизляр-аги. Дохнуло кислым запахом евнухов, невидимых, но ощутимых и присутствующих. Роксолана отбежала от стены с пятнами Ибрагимовой крови, остановилась, смотрела на эти коричневые следы смерти ненавистного человека, ощущала, как призраки обступают ее со всех сторон, недвижимые, будто окаменелые символы корыстолюбия и несчастий: валиде с темными резными устами; два великих муфтия с постными лицами и глазами фанатиков; пышнотелая Гульфем, набитая глупостью даже после смерти; Грити, который и мертвыми руками гребет к себе драгоценные камни; Ибрагим, который, щеря острые зубы, ядовито шепчет ей: «А что ты сказала султану? Что ты сказала?» Тень падает на тебя, хотя ты и безвинна. Достигла величия – и теперь падает тень.

– Я нашел того, кто прислал из-за моря зеркало Ибрагиму, – неожиданно сказал Гасан-ага.

Простые слова помогли Роксолане стряхнуть с себя наваждение. Призраки отступили, кровавые пятна на рисунках Джентиле Беллини утратили свой зловещий вид, казались следом небрежности художника, случайным мазком сонной кисти, непостижимым капризом веселого, а то и хмельного венецианца.

– Зеркало? – Она с радостью ухватилась за это спасение от призраков, терзавших ее и на вершине величия с еще большей яростью, чем в рабской униженности, которую познала в ту ночь, когда была приведена в султанский гарем. – Кто же этот благодетель?

Успокоившаяся, она возвратилась к своему шелковому диванчику, удобно расположилась, даже протянула руку, чтобы налить себе шербета из серебряного кувшина. Будто сойдя со стены, появилась неизвестно как и откуда служанка в прозрачной одежде, а за нею тенями подкрадывались евнухи и на самом деле казались бы тенями, если бы не было у них грязных, липких от сладостей пальцев, которые старались как можно скорее вытереть – один о шаровары, другой о тюрбан.

– Убирайтесь вон! – прикрикнула на них султанша.

Служанку удалила незаметным движением бровей, так, что даже Гасан-ага поразился ее умению.

– В том-то и дело, что он не является благодетелем, – сказал Гасан, отвечая на вопрос Роксоланы. – Это скорее любимец. Точно так же, как Ибрагим был душой и сердцем своего повелителя.

– Ты говоришь – был? Неужели его тоже нет, как и нашего грека? Мертвый послал зеркало мертвому, а я оказалась между ними. Велю убрать его из Гюльхане.

– Ваше величество, этот человек жив. И, кажется, плывет сюда, чтобы найти убежище, обещанное ему Ибрагимом.

– Объясни, – утомленно откинулась она на подушку.

– Его зовут Лоренцано. Он из рода Медичи, но не из тех, что обладают влиянием и властью в Италии, а из незнатных. Стал душой и сердцем флорентийского правителя Алессандро Медичи. Услышал, какой властью обладает Ибрагим над султаном, начал переписываться с греком, спрашивал советов, оказался способным учеником. Далее они уже состязались – кто достигнет большей власти над своим благодетелем. Потом стали следить, кто первым избавится от своего благодетеля, потому что любимцами становятся лишь для того, чтобы покончить – рано или поздно – с покровителями, устранить их и занять их место. На случай неудачи они договорились спасать друг друга. Когда же захватят власть, быть и дальше сообщниками во всем, пока не покорится им весь многолюдный мир – одному исламский, другому христианский.

– Говоришь страшное. Как мог узнать об этом?

– Ваше величество, письма. Я купил все письма, которые писал этот Лоренцано Ибрагиму. Грек не знал итальянского, давал читать своему драгоману, потом приказывал уничтожать письма. А тот продавал их великому драгоману Юнус-бегу, потому что Юнус-бег поклялся низвергнуть Ибрагима. Может, это он и открыл глаза султану. Теперь Ибрагим мертв, и Юнус-бег охотно продал мне письма. В последнем из них Лоренцано сообщает, что убил своего благодетеля во время охоты, но из Флоренции вынужден бежать, потому что власть захватить не сумел. Надеется на прибежище в Стамбуле. Еще не знает, что Ибрагим мертв.

– Где эти письма?

Он передал ей тоненький сверток в шелковом платочке.

– Так мало?

– Ваше величество, разве глубина подлости зависит от количества слов?

– Прими этого Лоренцано, и пусть живет здесь, сколько нужно.

– Его могут убить флорентийцы.

– Спрячь от них. А тех венецианцев, которые прибыли к Грити, приведи ко мне. Я приму художника. Где он живет? Во дворце Грити?

– Все имущество Грити забрало государство.

– А разве государство – это не я? Пусть откроют для художника дом Грити и обеспечат всем необходимым. Скажи, что это веление падишаха.

– Ваше величество, вы примете венецианца здесь?

– Нет у меня для этого другого места.

Гасан снова молча смотрел на стену за ее спиной.

– Боишься этой крови? Мертвых врагов не надо бояться. Их надо любить и всячески возвеличивать, ибо тогда наши победы над ними обретают большую цену. Пусть увидит этот заморский художник кровь. У жестокого султана султанша тоже должна быть жестокой!

– Ваше величество, зачем вы это делаете? Мир жесток, он не прощает ничего.

– А чем я должна платить этому миру? Смехом и песнями? Не довольно ли? Уже устала. Полетела бы туда, где родилась моя душа, но где крылья? Султан собирается в поход на молдавского господаря. Иди с ним. И дойди до Рогатина. Посмотри и расскажи. Ибо я уже туда попаду разве лишь мертвой или в молве. Султаншей не могу. Султанша ступает только по своей земле. А моя земля теперь там, где мои дети.

– Ваше величество, поверьте, что мое сердце разрывается от боли при этих словах.

– Ладно. Чересчур много слышишь от меня слов. Иди.

Пробыла в покоях Фатиха до наступления сумерек. Велела принести туда ужин. Ужин с ужасами и кровью. Содрогалась от непонятного предчувствия. Плакала, не скрывая слез. «Лишаю слiдоньки по двору, а слiзоньки по столу». Вслушивалась в голоса неведомые, незримые, таинственные, далекие, то едва ощутимые, словно шелест крови в жилах, то угрожающие, как кара небесная. Ждала отмщения за грехопадение, за чьи-то страдания, ибо ее страданий теперь уже никто не увидит – они исчезли, забылись, вокруг воцарились зависть и ненависть. И никому нет дела до ее болезненно обнаженной души, неведомые голоса, которые с ярой жестокостью добивались мести и кары, считали, будто по ее вине рушатся царства и по ее вине преступление расползается по земле, заполняя просторы, огнем и кровью покоряя времена.

Но разве не она восседает в центре этого преступного мироздания и разве не падает на нее кровавая тень величественного султана, на ложе которого она прорастала, будто молодая беззаботная трава?

Хотела бы в тот же день, в ту же ночь, не дожидаясь утра, привести сюда художника, схватить его за руку, притянуть к этой стене со следами убийства, крикнуть: «На крови нарисуй султана Сулеймана, нарисуй его на крови! Моей, моих детей и моего народа!»

Но встретила художника на следующий день сдержанно, в величавом спокойствии, вся унизанная драгоценностями, окруженная прислугой, евнухами, толпившимися в тесных покоях Фатиха.

Художник оказался человеком старым, утомленным и каким-то словно бы даже равнодушным, не присутствующим при деяниях мира сего. Никакого любопытства ни в глазах, ни в голосе, ни во всем виде. Быть может, весь уже воплотился в свои картины и ничего не оставил для себя?

Роксолана, смело идя на преступное нарушение обычая, приоткрыла тонкий яшмак, чтобы показать венецианцу лицо. Но и это не подействовало на художника, не нарушило его спокойствия. Тогда она, снова опустив на лицо яшмак, сказала почти со злорадством:

– Я не видела ваших картин. Ничего не видела. Не слышала также вашего имени, хотя мне и говорили, что вы довольно известный художник. Но наша вера запрещает изображать живые существа, поэтому ваша слава в этой земле не существует.

Он спокойно выслушал эти жестоко-презрительные слова. Казалось, ничто его не тронуло и не удивило, даже то, что султанша свободно владела его родным языком.

Роксолана слишком поздно поняла, что допустила ошибку. Если хочешь унизить достоинство художника, не обращайся к нему на его родном языке. Она должна была бы обратиться к венецианцу по-турецки, прибегая к услугам драгомана-евнуха. Но теперь поздно об этом говорить. Да и нужно ли было вообще унижать этого человека? Потом присмотрелась к его глазам и увидела: то, что казалось равнодушием, на самом деле было мудростью и глубоко скрытым страданием. Может, только художники острее всего ощущают несовершенство мира и потому больше всех страдают?

– Я сказала вам неправду, – внезапно промолвила Роксолана, – я знаю о вас много, хотя и не видела ваших картин, ибо мир, в котором я живу, не может ни понять, ни воспринять их. Более всего заинтересовало меня ваше знаменитое «Вознесение». Почему-то представляется оно мне все в золотом сиянии, и Мария возносится на небо в золотой радости.

– К сожалению, радости всегда сопутствует печаль, – заметил художник.

– Это я знаю. В церкви моего отца иконы «Вознесение» и «Страсти» висели рядом. Тогда я еще была слишком мала, чтобы понять неминуемость этого сочетания.

– Шесть лет тому назад умерла моя любимая жена Чечилия, – неожиданно сказал художник. – И теперь я не могу успокоить свое старое сердце. Рисовал дожей, пап, императоров, святых, работал тяжело, ожесточенно, искал спасения и утешения, искал того, что превосходит все страсти, искал вечное.

– А что вечное? Душа? Мысль?

– Это субстанции неуловимые. Я привык видеть все воплощенным. Вечным все становится лишь тогда, когда одевается в красоту.

– А бог? – почти испуганно спросила Роксолана. И тихо добавила: – А дьявол?

– Ни боги, ни дьяволы не вечны, вечен только человек на земле, хотя он и смертен, – спокойно промолвил художник. Сказал без страха, так, будто провидел сквозь годы и знал, что переживет всех: несколько венецианских дожей и римских пап, императора Карла и четырех французских королей, пятерых турецких султанов и эту молодую, похожую на тоненькую девчушку султаншу, потому что сам умрет только в день своего столетнего юбилея, оставив после себя множество бессмертных творений.

– Ваши слова противоречивы. Как может быть вечным то, что умирает?

– Умирает человек, но живет красота. Красота природы. Красота женщины. Красота творения. Если от меня останется для потомков хотя бы один удар кисти о полотно, то будет он посвящен женской красоте.

Впервые за все время их беседы загорелся взгляд у старого человека, и огонь его глаз был таким, что обжигал всю душу Роксоланы.

– Но сюда вы прибыли, чтобы нарисовать султана.

– И султаншу, – улыбнулся художник.

– Я еще не думала над этим. Моя вечность не во мне, а в моих детях.

– Я буду просить разрешения написать также вашу дочь.

– Только Михримах? А сыновей?

Художник не ответил. Снова спрятался за спокойное равнодушие. Роксолане почему-то захотелось поверить в это спокойствие. Может, в самом деле этот человек подарит величие и вечность хотя бы на то время, пока будет присутствовать здесь и рисовать султана, ее и маленькую Михримах.

Венецианец писал портрет Сулеймана в Тронном зале. Султан позировал художнику весь в золоте, на фоне тяжелых бархатных занавесей, а Роксолане хотелось бы затолкать Сулеймана в небольшую комнатку, разрисованную холодной рукой Беллини, который смотрел бы на мир словно сквозь светлые волны Адриатики, и поставить у стены, забрызганной кровью. «На крови нарисуйте его! – снова хотелось крикнуть Роксолане. – На крови! Моей, и моих детей, и моего народа!»

И венецианец, будто услышал этот безмолвный крик загадочно мудрой султанши, писал султана не в золотой чешуе, как это делал исламский миниатюрист, которого посадили рядом с неверным, чтобы не допустить осквернения особы падишаха джавуром, а в страшном полыхании крови: тонкий шелковый кафтан, бархатная безрукавка, острый рог колпака – все кроваво-красное, и отблески этого зловещего цвета ложились на острое лицо султана, на правую руку, державшую парчовый платок, на высокий белый тюрбан, даже на ряд золотых пуговиц на кафтане. Фигура султана четко вырисовывалась на темно-зеленом фоне тяжелых занавесей, она стояла как бы отдельно, в стороне от этого фона, вся в багровых отблесках, хищная и острая, как исламский меч. И Сулейман был весьма доволен работой художника.

Творение портрета султана принадлежало к торжественным государственным актам, поэтому в Тронном зале в течение всего времени, которое нужно было венецианцу для его работы, присутствовали Роксолана, новый великий визирь, безмолвный Аяз-паша, члены дивана, вельможи, челядь – нишанджии, хаваши, чухраи и дильсизы.

Когда же художник приступил к портрету султанши, то за его спиной не торчал даже кизляр-ага, лишь непрерывно слонялись евнухи, то принося что-то, то унося, так что порой Роксолане хотелось кшикнуть на них, как на кур, отгоняя будто мух, назойливых и настырных. Знала, что это напрасно. Евнухи всегда триумфуют. Жестоко окромсанные сами, они немилосердно и безудержно кромсают и чужую жизнь.

Словно бы понимая душевное состояние султанши, художник набросал на полотне очертание ее лица. Несколько едва заметных прикосновений угольком к туго натянутому холсту – и уже проглянуло с белого поля капризное личико, выпячивая вперед дерзкий подбородок, одаривая мир неуловимо-таинственной улыбкой, в которой обещание и угроза, хвала и проклятие, и не знаешь, радоваться ему или бояться его.

Этот рисунок стал словно бы свидетельством какого-то единодушия между ними. Он объединял их, хотя и неизвестно в чем. Еще не осознавали они этого, но чувствовали, что этот рисунок навсегда соединяет молодую всевластную женщину и стареющего художника с глазами, полными сосредоточенности и скрытой грусти.

Султан изъявил желание, чтобы Роксолана оделась в подаренное им после Родоса платье и украсила себя всеми драгоценностями. Быть может, он подсознательно почувствовал, что венецианец нарисовал его не в ореоле огней славы и побед, а в тяжелом полыхании крови, и теперь хотел отомстить художнику, заставив его изображать не живую султаншу, а ее драгоценности, сверкание бриллиантов, сочность рубинов, зеленоватую грусть изумрудов и розовую белизну жемчугов? Он и дочь Михримах тоже велел украсить драгоценностями так, что они сплошь затмили ее нежное личико. Чрезмерное богатство или бессмысленная прихоть восточного деспота? Но художник был слишком опытным, чтобы растеряться. Гений, как истина, сильнее деспотов. Художник пробился сквозь все драгоценности, обрел за ними лицо Роксоланы, проник в его тайны, раскрыл в нем глубоко затаенное страдание, горечь, боль и показал все в ее улыбке, в розовом оттенке щек, в трепете прозрачных ноздрей, в упрямом подбородке. В этом маленьком лице можно было прочесть жестокую беспощадность нынешних времен, стыдливую нерешительность будущего, горькую боль по навеки утраченному прошлому, которое не вернется никогда-никогда и потому так болезненно и так прекрасно! Поэт бы сказал: «Художник бровь нарисовал и замер…»

Так и придет Роксолана к далеким потомкам со своей горькой улыбкой, но не с картины прославленного венецианца, существование которой засвидетельствует в своих «Жизнеописаниях» лишь Вазари, а с гравюры неизвестного художника, который сделал ее с той картины. Портрет Михримах затеряется навеки, а портрет Сулеймана окажется в Будапештской национальной портретной галерее под инвентарным номером 438, точно султан уже после смерти возжаждал получить прибежище на той земле, которой причинил при жизни так много зла.

iknigi.net

Читать книгу Роксолана Наталии Рощиной : онлайн чтение

Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Наталія РощинаРоксолана

* * *

Кожній країні потрібні свої герої. Без них її історія була б нецікавою і буденною. Хоч би як складалися події в державі, їх важливість і неповторність допомагають зрозуміти нам особистості яскраві, які жили в той чи в той період. Саме завдяки їх знаковості вимальовується будь-яка країна на тлі інших, визначається її державний статус.

Кожна держава має не тільки свою історію, а й велику кількість міфів, що її супроводжують. Пишатися можна і тим, і тим, але важко відрізнити, відділити одне від одного, оскільки дуже умовною є межа між дійсністю та уявою.

Гордість кожної країни обумовлена тими цінностями, які виборював і зрештою зберіг її народ. Які ж вони? Передусім, це території. Тож країні постійно доводилося за щось боротися, когось перемагати і комусь програвати. Багато чужоземних народів залишило свій слід на українських степах, в людських долях.

 Які тут не прокочувались орди!Яка пройшла по землях тут біда!Мечем і кров'ю писані кросвордиНіхто уже повік не розгада.(Ліна Костенко) 

Неабияким надбанням українського народу є ставлення до родинних цінностей, до сім'ї, у якій особливий пошанівок віддавали жінці. Одна з таких жінок назавжди увійшла у світову історію. Ім'я її – Роксолана.

Роксолани

З енциклопедичного словника відомо, що роксоланами називали іраномовні кочові сарматські племена, які населяли Північне Причорномор'я у II столітті до н. е. – IV столітті н. е. їх батьківщиною, як і інших груп сарматів (язигів, царських сарматів та ін.), були степи Поволжя, Південного Приуралля і Західного Казахстану. Якщо коротко: у IV столітті н. е. роксолани були розгромлені гулами, витіснені із степів Українського Причорномор'я на захід і розсіяні по Європі серед інших народів. На території України роксолани створили велике міжплемінне об'єднання, на чолі якого став цар Тасій. Вони допомагали скіфам у їхній боротьбі проти Херсонеса. Роксолани мали розвинені гончарське, ковальське, бронзоливарне та інші ремесла. Жили переважно в кибитках. Широко торгували з античними містами та країнами Сходу. Значну роль у житті роксолан відігравали війни. Основою війська була легка кіннота. У війнах брали участь і молоді жінки. Сарматська матеріальна культура і мистецтво (у тому числі й культура роксолан) були певною мірою успадковані східними слов'янами.

Полонянка

Роксоланою, в пам ять про її слов янських предків, назвали жінку, яка назавжди посіла почесне місце у світовій історії. Жила вона на зламі Середньовіччя і Нових часів. То був період, сповнений відкриттів та глибинних пошуків. На мапі з'являється Новий світ, набуло поширення книгодрукування, а завдяки йому погострилася цікавість до філософії, природничих наук. Саме тоді на історичну арену Європи вийшло чимало діяльних жінок.

Український народ у цей час переживав глибокий занепад. І мов на підтвердження того, які великі здібності сховані в народі, Божою іскрою зблиснула велика жінка, якій судилося назавжди залишитися в спогадах, легендах, міфах, історичних документах світової історії тієї епохи – могутньою, радісною, веселою, сповненою енергії й неабиякої мудрості. Адже вистояти, вирости, не зламатися, а підкорити вікові традиції чужого народу – це під силу тільки сильній натурі.

Про Роксолану писали багато. Різні погляди, різний опис історичного процесу та відтворюваних особистостей. Як не згадати романи Осипа Назарука, німецького письменника Йоганна Тралоу і фінського Мікі Вальтарі. У Тралоу Роксолана стала чомусь донькою кримського хана, яку захопили в полон запорозькі козаки, а вже від них вона потрапляє в гарем турецького султана. Роман побудований на чудернацьких вигадках і не може претендувати на бодай якесь серйозне прочитання. Вальтарі взагалі полюбляє жахи, а що найгірше – цілковито нехтує навіть відомими історичними джерелами. Він демонстрував це не тільки в романі про Роксолану, але й у своєму історичному романі «Єгиптянин Сінух». Той роман – політ невтримної і неконтрольованої авторської фантазії. Те саме Вальтарі зробив і з Роксоланою, зобразивши її вже й не просто леді Макбет з України, а такою собі відьмою з Лисої гори.

З точки зору правдивості та цілісності образу, на перше місце можна справедливо поставити однойменний роман Павла Загребельного. Письменник відтворив образ мудрої української жінки, збагативши історичні факти своєю глибинною уявою. У його творі головне – історія боротьби нікому не знаної української дівчини й жінки за свою особистість, за те, щоб уціліти, зберегти себе, а вже потім вознестися над оточенням, може, й над цілим світом. Вдумливий дослідник історичних подій, письменник експериментує, але його експерименти не мають нічого спільного з надуманими фактами, він вигадник у найкращому розумінні цього слова. Тому саме звернення до його «Роксолани» допомагають якнайглибше зрозуміти психологічний портрет цієї неординарної жінки й поринути в часи, коли відбувалося її сходження до султанського трону. Це стало можливим завдяки серйозному ставленню автора до джерел інформації, що знайшло свій вияв у дотриманні історичної істини та високохудожньому зображенні подій минулого. Майстерне поєднання правди та домислу вилилося в яскравий твір, який вже не один рік привертає увагу читачів.

Для того, щоб змалювати у своїй уяві полонянку з Рогатина мужньою, мудрою, цілеспрямованою жінкою або ж жінкою підступною, яка забула своє коріння, своїх пращурів і пройшла кривавим шляхом інтриг, зрад до влади, інформації достатньо. Як же все відбувалося насправді, того нині ніхто не знає, бо тій інформації можна і вірити й не вірити. У художніх творах, де головною дійовою особою є Роксолана, її змальовано цікаво, але то все є відтворення авторської уяви, змалювання своєї Роксолани – відомої на весь світ жінки.

Перейдемо до загальновідомих фактів. Із багатьох джерел відомо, що дочка священика Гаврила Лісовського народилася приблизно 1505 року, але достеменно дати її народження не знаємо. Родом вона була з Рогатина – невеличкого містечка в Західній Україні. Втім, питання про місце народження, як і про походження Роксолани, може бути предметом окремого дослідження. Гославський, наприклад, пише, що Роксолана зовсім не з Рогатина, як про те казали турки польському послові Твардовському. Але правдою може бути й те, й інше. Бо народитися вона могла в Чемерівцях, а виростала в Рогатині, куди переїхав батько. Родина ж її могла походити зі Стрийщини (Самбірщини), як твердять інші. Та все ж головним є те, що походила вона з української землі. «Бо територія (земля) вирішує в першій мірі приналежність людини, а тим самим і дух її та творчість. Про се у культурних народів нема вже ніякого сумніву, і, наприклад, американцям і на думку не прийде вважати не-американцем людину, котра уродилася на американській землі, хоч би ту людину навіть одразу після народження вивезли, наприклад, до Польщі й вона була там довгі літа. Так само дивиться на всіх уродженців своєї землі кожний культурний народ. Мова – се річ, яку можна зовсім забути й наново вивчити. Тому мова зовсім не вирішує про те, хто до якої нації належить» (10). Саме в цьому контексті треба говорити про українську, будь-яку культуру, національну спадщину, народну творчість, що відокремлює від інших культур. Необхідно зберегти своєрідність, завдяки чому ми ніколи не станемо частиною чиєїсь культури, а збережемо свою особистість і великі імена, що прикрасять саме нашу історію й національну спадщину. Тільки такий підхід допоможе в розгляді багатопланової фігури Роксолани.

Звали її Анастасія, але в польського письменника Станіслава Ржевуцького згадується ім'я Олександра. У відомому історичному романі Павла Загребельного «Роксолана» та Осипа Назарука «Роксоляна» ім'я головної героїні Настя.

У дитинстві дівчина здобула добру освіту. До того ж мала здібності до вивчення мов, вміння спостерігати за навколишнім світом. Це стане вочевидь в недалекому майбутньому, про яке маленька Настася й гадки не мала.

Багато спроб розповісти світу про те, якою насправді була ця загадкова жінка, призводять до невтішних результатів: жодна не може ввібрати в себе всю багатоликість цієї відомої на весь світ галичанки. Постать нашої співвітчизниці часом здається зовсім безплотною. Крайнощі, до яких вдаються автори, не сприяють створенню повнокровного образу – героїня постає перед читачем або святою, або злодійкою.

Отож звернімося до загальновідомих фактів, до літературної спадщини, які проливають світло на цю непересічну представницю слов'янського народу.

Дитинство дівчини було звичайним як на той жорстокий час. Хіба що, на відміну від багатьох батьків, Гаврило Лісовський хотів бачити доньку освіченою й не шкодував на це коштів. А Настя мала неабиякі здібності й тішила батька та матір неабиякими успіхами. Мабуть, по-дитячому відволікалась від того, що відбувається навкруги. Утім, ігри, співи, навчання в одну мить ніби перестали існувати, бо одного дня не стало матері. Чорноокі вершники захопили її разом із тими, хто марно намагався уникнути полону, смерті від хвороб на шляху до неволі. Тоді Настя й подорослішала, змушена була замислитися над своєю долею.

То були скрутні часи, коли яничари хазяйнували повсюди на українських землях. Майже кожні три-чотири роки на місто Рогатин нападали орди, знищували все на своєму шляху, грабували, вбивали й полонили всіх, хто залишився в місті й не встиг знайти порятунок у лісах. Один зі звичних набігів татар стався приблизно в 1520 році. Він збігся з визначною подією для молодої дівчини Насті Лісовської. То був день її весілля.

Світлий, радісний, сповнений передчуттям незнаного, важливого, цей день починався легко й святково. Наречений від щастя перебував на сьомому небі, хоч його батьки й не були в захваті від вибору сина. Вони хотіли для нього іншої партії. Рудоволоса попадянка здавалася їм надто бідною. Сім'я Насті теж була не рада доньчиному вибору. Батько бачив її слугою Господа, але дівчина вибрала інший шлях. Уперше в житті вона любила й це пробудження серця сприймала як дарунок долі.

Молода, як ведеться, хвилювалася. Гомін весільних гостей лише поглиблював це відчуття. Вона знала, що минав її останній день у батьківському домі, що вже зібрані речі, які мала забрати до Львова, що попереду на неї чекає загадкове подружнє життя. Дивна тривога охопила дівчину. До вінчання в церкві залишалися лічені хвилини, коли сталося неочікуване.

Десь неподалік пролунали крики. Здійнявся страшний галас, від якого всі учасники весільної церемонії завмерли. Крики пролунали ближче, гості вмить розбіглися хто куди. Настя зі Стефаном теж побігли, але з кожною миттю ставало очевидним, що їхні зусилля марні: татари були скрізь. Вони скакали на своїх конях, ганялися за людьми. Ревла худоба, спалахували стовпи вогню – то палали пограбовані обійстя. Бачачи те все, Настя зі страху знепритомніла, а коли прийшла до тями, на неї дивилися суворі чорні очі. Дівчина роззирнулася довкола. Коло неї було багато молодих жінок та дівчат. Неподалік купчилися зв'язані чоловіки, юнаки, і серед них – її наречений. То були їхні останні погляди, останнє «прости». Була на крок від щастя, стала на крок до неволі.

Полон – страшна річ, непередбачувана в нелюдській люті й очікуваній жорстокості. Усвідомлювати, що знаходишся на страшному татарському шляху, було вкрай важко. Мабуть, переляк не давав змоги прозирнути трохи далі. Те, що стала живим товаром, досі не клалося в голову. Зверталася до Бога, але не чула відповіді, тому молитви не давали полегшення. «І ще на одне не знаходила відповіді, а саме на питання, чому діти тої землі, з котрої вийшла, йшли у неволю, хоч вони ростом і силою більші від татар. Чому не вони женуть татар у неволю, але татари їх?» (10). Молитися не припиняла, намагалась виглядати достойно й час від часу ловила на собі здивовані погляди яничар. Вони не мали цей непотріб за людей, але у своїх знущаннях поки не перетинали відому тільки їм межу. Бо товар треба продати й виглядати він має так, щоб зірвати найвищу ціну.

Ось і дійшли до Чорного моря. Дівчина побачила його вперше. Справило воно на неї глибоке враження. У Перекопі розбили табір. Саме туди почали приходити купці. Приходили й просили дозволу оглянути товар. Настя вже не чекала дива звільнення, як у перші дні полону. Пригадувалися розповіді бабусі про скривджених дівчат. Незабаром прийде час, коли й вона, Настася, стане однією з них.

Туреччина зустрічала полонених похмуро. Майбутнє вимальовувалося як щось цілком неминуче й жорстоке. Великий ринок вражав різноманітністю товарів, а ще брудом, що невідворотно залишався від пожеж, що траплялися тут від спеки. Вогонь знищував усе, що могло горіти. Та минав час, й ринок відроджувався, знову наповнюючись своїми звуками, запахами, знову вражаючи розмахом і різноманітністю товарів, живучи своїм життям, за своїми законами. Килими, тварини, коштовності, вироби зі срібла й золота, одяг, взуття, тканини, дрова, солома, прянощі – усього безліч.

Був тут майданчик, на якому не продавали ні туші тварин, ні коштовності, ані ароматний плов, бастурму. То було місце нескінченних мук людських – невільничий ринок. Гул його не вщухав, й не було для нього ні дня, ні ночі. Й товаром на цьому майданчику були люди. Як усе, що продається та купується, товар цей мав різну ціну. Кожен потрапив у неволю своїм шляхом: полон після воєнних походів, украдені, куплені, продані й перепродані. Різного віку, різної статі, різних обдаровань, хлопчики, дівчатка й молодиці. «Коран забороняв жінкам оголюватися перед чоловічими поглядами. Тут жінки були нагі. Бо рабині на продаж. Деякі стояли з виглядом покірливих тварин, другі, ті, що не змирилися з долею, мали печать шаленства на лицях; одні плакали, інші сухими очима гостро кололи своїх мучителів – мали б силу, то вбивали б поглядами» (2).

На всіх чекала важка доля раба – мов звіра, якого годуватимуть та використовуватимуть до тих пір, поки останній подих не вирветься з грудей. Попереду – чорна, важка робота для чоловіків, а жінкам здебільшого судилося стати гаремним м'ясом. Красуні з прекрасними й чистими тілами мали перейти в стан іграшок синів османських. Були там жінки й дівчата з усіх країв, «усякого віку й вигляду – від найчорніших муринок до найбіліших дочок Кавказу. Були з грубими рисами, призначені до тяжких робіт, були й ніжні, як квіти, виховані виключно для розкоші тих, що їх куплять. Усякий смак мужчин міг тут бути заспокоєний: від того, що хотів найтовстішої жінки, яка з трудом рухалася, до того, що хотів дівчини ніжної й легкої, як птиця» (10). Товсті жінки майже не рухалися, тільки час від часу демонстрували свою силу, підіймаючи тягарі. Це було те, для чого їх мали придбати. Деяких примушували танцювати або співати, відкривати тіло – все заради гарного прибутку.

Рудоволоса дівчина, назавжди викрадена з рідної домівки, почувала себе пригніченою. Вона втомилася й майже байдуже очікувала того, хто обере саме її. Це був початок великого шляху, але тоді Настася не знала нічого про своє майбутнє. Відчувала себе самотньою, беззахисною, повною страхів бездомною сиротою. Тепер вона «продана і проклята, під чужим небом, прочищеним вітрами, безжальним і блідим, як холодні очі стрільців-лучників. Тут не було дощу, він лив, як сльози, в її душі та ще там, куди не було вороття: у такому далекому, що серце рвалося з грудей од розпачу, недосяжному, навіки втраченому Рогатині» (2). Батько завжди казав, що найбільше добро людини – здоров'я, але Настя в той момент не була з цим згодна. Бо вважала свободу найбільшим багатством.

Ніхто не пожаліє, дарма чекати. Не втечеш – уважно пильнують торговці. Тільки й того, що шия вільна від заліза – вірна ознака якісного товару, що потребує особливого догляду. Мабуть, чомусь вирізнили її з-поміж інших жінок та дівчат, бо поводилися з нею вкрай обережно. Відвели до тієї частини ринку, де тримали «коштовний товар», призначений для особливих покупців.

Тіло Насті завинули в шовки, дбайливо натерли якимись чудовими пахощами, а золоте волосся обережно розчісували, мов милувалися. Це пещення дратувало дівчину, але що вона могла вдіяти? Усе довкола було чужим для молодої золотокосої дівчини, і дихати повітрям неволі було так важко, ніби від нього розпечене залізо пекло в грудях. Скільки доведеться жити в неволі? Кінця та краю не видно.

Спочатку полонянка гірко плакала, згадуючи рідну домівку, але сльози не давали полегшення. Більше ніколи не побачить вона батька, своєї домівки. Часу на роздуми було багато. Як християнка, вона бачила причиною своїх нещасть гріхи. Усе перегортала в голові сторінки свого короткого життя і намагалася збагнути, що ж вона такого накоїла, за які такі гріхи страждає? За свої? Ні. Дівчина була впевнена, що ще не встигла нагрішити, а ось за вмерлих, за понівечених, знедолених – мабуть, за них несе вона цю кару.

Як не скоритися долі? На що сподіватися: на випадок чи на Божу волю? Й Настя дійшла висновку, що сподіватися треба тільки на себе, на свою вдачу, здоров'я, душу, в якій тепер поєднається і біле, і чорне, бо інакше не вижити. Ще дівчина взяла на озброєння життєрадісний сміх. Бо на зло зазвичай відповідають злом, той, хто плаче, отримує сльози у відповідь, а на сміх, може, хтось теж подарує сміх? Ось і сміялася, викликаючи здивування й повагу, роздратування й злість – по-різному. Хуррем (та, що сміється) – таке ім'я дали дівчині.

Тяжкі думки хороводили в голові бідолашної полонянки. Колись «мама звала її сонечком, батько – королівною, приспівувала собі співаночки, пострибуючи на одній нозі, висувала від насолоди язичок, показувала білому світу: «Ось!» Кортіло їй швидше вирости, рвалася з дитинства, як із тенет. Куди й чого?» (2). Із сумом згадувала, як пережила втрату матері, Олександри Лісовської, яку чотири роки тому схопила орда. Того разу Насті пощастило сховатися. Мати врятувала: вчасно попередила доньку, а сама не встигла втекти.

Зітхнула важко, згадуючи матінку, яка щоднини поралася по господарству, але й про пісню не забувала та ще й всміхалася. Була вродливою, та вроду свою доньці не передала. Що з тією вродою робити? Чи принесла вона щастя Олександрі? Погляди чоловіків привертала, залицяльників було досить, та красуня не відповідала нахабам. Кохала свого чоловіка, а доньку – до нестями. Настя була схожа на батька. Від нього й руде волосся, несамовита вдача. Але пригадувала дівчина, як дошкуляла мати батькові байками про своє князівське походження. Навмисно дратувала його тим, ніби Настя не його донька, а справжній її батько – сам король польський Зигмунт. Тому й називав Гаврило Лісовський свою донечку королівною. Обіцяв гойдати в срібній колисці, возити в срібному возі, але то була лише п'яна уява панотця. Виросла його дівчинка з легендою, яка ніби полегшувала її коротке життя в рідному Рогатині. «Розпач від утрати матері минав, світ довкола – великий, зелений, прекрасний. Зло відступало до найдальших обріїв уяви, треба було жити й кохати, щоб не загинути» (2).

Та кому тепер цікава ця історія, якщо потрапила в полон, як і її рідна ненька, якщо безслідно зник для неї бідолашний батько в палаючому Рогатині та її наречений Стефан. Мала б померти й на цьому покінчити з невдалим життям. А потім трапилось те, що можна назвати смертю. Саме так. Вона пережила смерть першої любові, свою власну смерть, щоб тепер ніби воскреснути, знайти в собі снагу дивитися жорстокій долі в очі, знати, що попереду – існування понуре, сіре, майже тваринне.

Єдине, що залишалося, чого ніхто не міг заборонити, – повертатися в думках до своєї домівки з соснових колод, просторої та з великими вікнами; до рідного краю, де влітку панує свіжа зелень високих трав та кремезних дерев, взимку все вкривається білим шаром снігу, восени – золотим, як її коси, килимом, а навесні все починається спочатку. Чарівна казка, у яку Анастасія більше ніколи не потрапить навіть на мить. Здавалося, весь світ покинув її, ніби на кару за якісь великі злочини. Та які ж злочини? Знала, що невинна й праведна. Кому про це розкажеш? Хоч куди поглянеш – усе чуже, ненависне, смердюче. «Усе живе здавалося для бранок недосяжним на цих вулицях, і вони ніби забули про його існування так само, як поволі забували свого Бога, що покинув їх на самоті, відцурався, лишився за морем, пославши їх на чужину, безпомічних і слабих» (2).

Попереду нікчемна доля однієї з іграшок чоловіка, який дасть за неї найвищу ціну, життя в суцільному приниженні, в напівмаренні, але все ж життя! Дівчина посміхалася гіркій долі, не хотіла підкорятися, чекала на диво. Мріяла, щоб залишився на волі її Стефан і шукав її доти, поки не знайшов би і викупив. Яке б це було щастя! Відволікалася, вигадуючи казки, бо такого не буває в реальному житті. І дива не буде. Але все ж доля усміхнулася золотоволосій дівчині. Диво прийшло в особі візира Ібрагіма – вірного друга султана Сулеймана, володаря Османської імперії. Саме для нього захотів придбати дівчину уважний і мудрий візир. То була перша сходинка Настасі до великої влади, влади жіночої, влади державної.

Але Анастасія нічого не знала про майбутнє життя й лише уважно розглядала мовчазного суворого чоловіка. Не знала вона й того, що він був ладен викласти за неї вдвічі більшу суму грошей, ніж визначив купець. За ці гроші можна було б купити трьох черкешенок, але візир не вагався. Він був певен, що купує для свого володаря рідкісний товар, майже безцінний, якщо взагалі можна так говорити про жінку. Тим паче, знав мудрість торгову: товар набуває вартості від тієї ціни, яку за нього заплачено. Але продавець, довідавшись, що дівчина має опинитися в гаремі відомого володаря Османської імперії султана Сулеймана, зробив нечуваний крок – подарував незвичайну дівчину на знак особливої поваги до падишаха. Ібрагім без зайвих думок прийняв подарунок.

Чарівне молоде тіло, розкішне волосся, допитливі очі й загадкова усмішка. Незвичайний товар! Окрім усього, Настася вразила Ібрагіма своєю допитливістю. Вона ніби вирішила влаштувати візиру іспит. Більшість її запитань стосувалися султана Сулеймана, який нещодавно сів на трон після смерті свого батька. З цікавістю дівчина слухала про великі подвиги, які напевно здійснить молодий падишах. її обличчя було сповнене гідності, ніби те, що стосувалося цього великого мужа, стосувалося і її. Мрійливо дивилася вдалину, не забуваючи, однак, уважно слухати вірного соратника султана Сулеймана.

Побачивши на своєму віці велику кількість найрізноманітніших жінок, Ібрагім потрапив під вплив чарівної вдачі юної полонянки. Збагнув, який безцінний скарб придбає для гарему свого улюбленого султана. Важко було не захопитися цією незвичайною полонянкою. Усі невільники стогнали, проливали сльози, а вона сміялася, з гордістю дивлячись довкола. В її погляді не було ані жаху, ані приниження. Тільки гідність та безкінечна гордість. Зворушений такою поведінкою, візир намагався збагнути, що це все означає? Може, просто дурне дівча? Ібрагім уперше бачив рабиню, яка так дзвінко, з викликом сміялася, потрапивши в рабство. Чи не знущається вона з нього і з усього світу жорстокості, у якому опинилася не за своєю волею? Чи то не є проявом твердого характеру й незламності духу?

Вона не була красунею, але в її постаті, допитливих очах, трохи кирпатому носику було щось привабливо-чаклунське. Мабуть, недаремно так грало під сонячними променями руде пишне волосся чужинки. Чоловік уважно придивлявся до полонянки, відчуваючи, що з тієї миті, як вона опиниться в палаці господаря, трапиться щось незвичайне! То було важке, гнітюче передчуття, яке візир поборов і примусив себе не відводити очей від прямого погляду загадкової чужинки. Звідки в неї сміливість так відкрито дивитися на нього? Це він її оцінює, це він її купив, а вона так поводиться, ніби все відбувається навпаки. Ще й усміхається. Візир все ж усміхнувся їй у відповідь, а вона подивилася на нього так, що він зрозумів: цей світ зовсім не знає цієї дівчини. Він хоче скорити її, але прийде час і вона зламає його.

Ібрагім був приголомшений. Роксолана – таке ім'я дав дівчинці старий турок, що пригрів цей скарб, – поводилася досить дивно як для полонянки. Вона вражала сумішшю гострого як бритва розуму і мало не дитячої наївності. Дала зрозуміти, що знайома з латиною, польською, сербською мовами. Мабуть, здобула непогану освіту. В очах у неї світиться розум. Що ж, це на краще. До того ж ці чутки, що вона королівська донька – їх донесли до Ібрагіма люди, яким він звик вірити, – підігрівали цікавість до полонянки. Та ще її поведінка. Те, як поводилася дівчина, вражало понад усе.

Вона добре приховувала свої почуття. Бо тут, між такими ж, як і вона, невільниками, забуто про існування душі, серця. Вони могли тільки обливатися сльозами. Настя намагалася не думати про те, що стала жертвою часу, дочасною мученицею, позбавленою волі. Ніхто не знає, скільки триватиме її невільниче життя. Але ж глибоко в серці вона залишається вільною, й ніхто не змусить її думати інакше. Утім, чимдалі їй ставало важче на душі. «Щедро обдарована волею до життя, не мала тепер навіть тої безпритульної волі, що мала найпаршивіша кішка на вулицях Стамбула» (2).

Опинившись у гаремі, не вписувалася в його життя. Щоб не збожеволіти, час від часу дівчина казала собі, що все це тимчасове, й співала. Чарівний голос виводив пісні, якими заслуховувалася решта невільниць, євнухи. Всю свою тугу вкладала Настя в ті пісні, у рідну мову, а навкруги – чужа, груба, мов лезо ножа. Не може вона решту життя провести в зовсім чужій країні, не може вона бути просто іграшкою для могутнього чоловіка. Нічим не виказувала своїх гірких думок, бо нікому вони не були цікаві. Дуже швидко дівчина зрозуміла: гарем – це як окрема планета зі своїми законами, пастками, радощами та страхіттями. Настя вважала, що вона на цій планеті зайва. Та куди подітися?

Хоч як намагалася не привертати до себе уваги, була помічена всіма, особливо улюбленицями Сулеймана. Досвідчені жінки одразу побачили, яка загроза таїться для них в цій худорлявій дівчинці. «Думки й розмови султанських жінок, одалісок і служниць крутилися передовсім коло особи молодого султана. Усі були якнайдокладніше поінформовані про те, котрого дня і о якій порі був він у одної зі своїх жінок чи одалісок, як довго там сидів, чи вийшов задоволений, чи ні, на кого по дорозі подивився, що сказав, до найменших подробиць. Одяги й повозки, служба й солодощі, оточення султана – усе, мов у дзеркалі, знаходило докладне відбиття в розмовах і мріях гарему. Настуня скоро пізнала все те, і скоро воно навкучило їй» (10).

Дівчина трималась з гідністю, не була схожа на безмовне знаряддя для втіхи. Мудрий візир розгубився. Поведінка нової рабині спантеличувала. Він уже не був ні в чому впевнений і шукав спосіб показати нахабне й сміливе дівчисько султанові. Не знав, що думати, але радитися не можна, про жінку – ніяк. «Проти них хіба що беруть свідків, коли жінка здійснить паскудство» (2).

Вирішив звернутися по допомогу до матері Сулеймана. Завдяки своїй мудрості та очам і вухам, розташованим усюди, вона знає все. Немає чогось підлого, підступного або доброго, про що не дізнається ця жінка. «Велич людини – у спокої, а спокій – у терплячості й повільності. Без зволікання треба розправлятися тільки з ворогами. Занесена шабля має падати, як вітер» (2), – так вважала валіде й не поспішала призначати зустріч. Тому відповіді довелося чекати кілька днів. Іншого виходу не було. Ця жінка була дуже зайнятою, бо віддавала накази вдень і вночі, не знала відпочинку й мала величезний вплив на султана та майже безмежну владу в гаремі. Вона «походила з роду кримських Гіреїв. У її жилах не було крові Османів. Але вона щосили намагалася увібрати в себе його багатовіковий дух» (2). Між матір'ю й сином якихось шістнадцять років різниці. Немов не мати, а старша сестра, але мудра, стримана, непохитна, норовиста. їй усього сорок два роки, а вона вже валіде.

Вона знала свого сина, як ніхто, бо віддала йому все життя. Знала, що «в той день, коли став султаном, він відчув, що віднині час належить йому. В певних межах, звичайно, поки час існує для нього, тобто поки він сам живий. Але в цих межах належить йому неподільно». Довго чекав на цю подію, бо дуже великою була черга з тих, хто мав зайняти султанський трон. Його батько був у цій черзі останнім, але склалося так, що султан Баязид був вимушений віддати владу саме молодшому синові. За місяць Баязид помер, бо його отруїли за наказом Селіма, а ще п'ятьох синів своїх раніше померлих братів він звелів задушити у нього на очах. «…При переході влади в руки спадкоємця усе чоловіче покоління Османів, окрім родини нового султана, безжально знищувалося. Так заповідав завойовник Царгорода Мехмед Фатіх, Сулейманів прадід» (2).

Свого часу Сулейман дістав великий спадок. Не було в нього суперників, кордони Османської імперії мали неосяжні межі. Панують у ній покора й страх, сила й жорстокість. Не залишилося місця справедливості. Такий порядок відвоювали пращури, за нього був готовий битися молодий султан. Завжди похмурий, задумливий, Сулейман не довіряв людям, поважав мудрість і вивчав закони. «Вже при вступі на престол Сулейман запобігливими мудрецями, які завжди змагаються в отриманні почестей від нової влади, був названий Сахіб Кіран – Володар Віку, той, хто має найліпше і з найбільшим успіхом сповнити число десять. Число ж десять вважається найдосконалішим у мусульманському світі…» (2).

Час минав, Сулейман звикав до влади. Тримався холодно, був мовчазним, непривітним. Він остаточно зрозумів, що до кожного його слова прислуховуються, до кожного вчинку придивляються. Зберіг розсудливість, обережність, сміливість, повагу до законів. Мати з гордістю дивилася на свого сина. Його довіра була для валіде найбільшою нагородою. Знаючи про стосунки між цими двома людьми, Ібрагім вирішив звернутися до валіде з незвичайним проханням:

вона, а не син, повинна першою побачити цю «рідкісну квітку»-рабиню.

Султан не минає гарему, але й не піддається чарам своїх рабинь. Сулейман поводиться дуже стримано. Здається, валіде Хамса була цим вельми занепокоєна, побоюючись, щоб син не вдався у свого батька і не порвав із жіночим світом зовсім, не завів собі цілий гарем з гарненьких юнаків. Свого часу важко переживаючи зневагу султана Селіма, Хамса зосередилася на служінні своєму синові. Вимушена була жити, намагалася знайти в тому сенс. Тому обрала сина, його радощі й тугу. Усією душею вона була на його боці. То була не звичайна любов між матір'ю та сином, а щось більше, пов'язане із жахливими таємницями, які знали тільки ці двоє.

iknigi.net