Текст книги "Десять серий о войне". Книги бабченко


Читать книгу Аргун Аркадия Бабченко : онлайн чтение

Аркадий Бабченко

Аргун

Четвертый день батальон стоит в Аргуне на консервном заводе. Это лучшее из всех мест нашей дислокации. По периметру завод обнесен забором. Два АГСа (автоматических гранатомета станковых) мы поставили в административном корпусе, еще два – на крышу мясного цеха и затащили пулемет на второй этаж проходной. Таким образом мы контролируем все пространство вокруг и чувствуем себя в относительной безопасности.

Мы отдыхаем.

Наступил апрель, солнце припекает уже весьма чувствительно. Пинча обрезал кальсоны по колено и щеголяет в этих самодельных шортах, словно отпускник на пляже. Из одежды на нем больше ничего нет, если не считать растоптанных кирзачей с раструбами огромными, словно паровозная труба, в которых его тощие, изъеденные язвами ноги бултыхаются, как ложки в стаканах.

Мы следуем его примеру и всем взводом делаем шорты. Это не дань моде или желание расслабиться – шорты для нас столь же важны, как бинты или стрептоцид. Ясно, в них намного лучше, чем в заскорузлых от грязи, пота и гноя штанах. Но дело не в этом. При стрептодермии солнце – первое лекарство, и язвы, которые в горах не заживали месяцами, сейчас затягиваются за пару дней. Сутками напролет мы валяемся на траве и загораем, подставляя дырявые шкуры теплу.

На нашем участке тихо. Начальство нас не трогает; мы отсыпаемся и отъедаемся. Кроме того, вчера нам устроили баню с заменой белья. Теперь два-три дня вши не будут беспокоить, это отрадно.

– Спорим на пять сигарет, я затушу об пятку бычок, – говорит Фикса.

– Нашел, чем удивить, – отвечаю я, – такой фокус я и сам могу проделать, да к тому же всего за две сигареты.

Кожа у меня на ступнях давно уже стала дубовой, как у носорога. Однажды я на спор вогнал себе в пятку иголку, и она вошла больше чем на сантиметр, прежде чем я почувствовал боль.

– Знаешь, пожалуй, начальство поступает слишком расточительно, отправляя погибших на родину, – продолжает Фикса. – Куда как рачительней было бы использовать нас и после смерти. Солдатские шкуры пустить на портупеи. А из пяток одного взвода можно настругать неплохой бронежилет.

– Угу. Из тех, кто погиб на сопке, как раз получилось бы несколько штук. Скажи об этом зампотылу, может, он даст тебе отпуск за рационализацию.

– Нет, зампотылу нельзя. А то он продаст идею нохчам и начнет приторговывать трупами, – говорит Фикса, при этом на его лице не появляется и тени улыбки.

На траве лежат две сигнальные ракеты. Мы собираемся обменять их на анашу. В этом углу забора есть небольшая щель, и здесь уже образовался рынок. По ту сторону весь день сидят чеченята, с нашей стороны подходят солдаты, предлагают свой товар – тушенку, соляру, камуфляж. Полчаса назад батальонный повар пропихнул в щель коробку с маслом. Фикса предложил набить ему морду, но не хотелось вставать.

С нас в качестве аванса чеченята уже стрясли три сигналки. Теперь мы ждем, когда они принесут обещанный коробок шмали, чтобы обменять его на оставшиеся две.

Нас угощают мясом. Пехота застрелила сторожевую собаку, сейчас они жарят ее на костре. У Фиксы оказались земляки в этом взводе, и нам перепало по два ребра. Все-таки землячество – великая вещь. Только вдали от дома понимаешь, насколько важен тебе человек, который в детстве ходил по тем же улицам и дышал тем же воздухом, что и ты. Вы могли никогда не видеться с ним раньше и вряд ли увидитесь потом, но сейчас вы – братья, и каждый пожертвует для другого всем.

Мы жуем жесткое мясо, горький жир стекает по нашим пальцам. Вкусно.

– Сейчас бы лучку еще, – говорит Фикса. – Я мясо с зеленью люблю. А больше всего люблю свинину, жаренную с картошкой и луком. У меня жена знает в этом толк. Шкварки она жарит до тех пор, пока они не загнутся краями кверху, иначе сало получается тушеным и невкусным. А вот когда весь жир уже шкворчит на сковороде, она кладет мелко порезанную картошечку, поджаривает с одной стороны, и когда первый раз мешает, то солит и добавляет лук. Лук надо обязательно после картошки кидать, а то подгорит. И вот когда…

– Заткнись, Фикса, – перебиваю я его. Мне вдруг ужасно захотелось картошки с салом, и слушать эти гастрономические откровения я больше не могу. – Здесь нет свиней, они мусульмане и сала не едят.

– Это ты точно заметил, свинью здесь днем с огнем не сыщешь. Нерусь поганая. Откуда у них сало, если они даже подтираться по-человечески не умеют.

Наши солдаты почему-то особенно сильно ненавидят чехов именно за то, что они подмываются. В каждом доме есть специальные такие кувшинчики серебристого металла с длинными носиками, расписанные арабской вязью. Парни поначалу никак не могли сообразить, для чего они предназначены, и заваривали в них чай. Когда им рассказали, они взбесились. Теперь, занимая дом, мы первым делом выпихиваем из него сапогами или выносим на палочках эти кувшины. Нам плевать на веру, что Аллах, что Иисус – нам все едино, мы воспитаны и выращены безбожниками, но именно эти кувшины олицетворяют для нас разницу наших культур. Замполиты могли бы выдавать их перед боем для поднятия боевого духа.

– У меня двоюродный брат в Таджикистане служил, так таджики вообще для этого дела голыши используют, – говорю я, обгладывая ребра.

– Ну и как там, в Таджикии? Поди, лучше, чем здесь? Чего брат-то рассказывает?

– Не знаю, – говорю я. – Он погиб.

Брат погиб, когда ему оставалось два месяца до дембеля. Он сам вызвался в тот рейд на границу. Дозор сформировали из только что призванного молодняка, они еще ничего не умели, и брат вызвался идти вместо молодого. Он был пулеметчиком и, когда начался бой, прикрывал отход группы. Снайпер положил пулю ему прямо в висок. Такое ранение называется у нас “розочка”. Когда пуля попадает с близкого расстояния в голову, то череп раскрывается, словно розочка, и его уже не собрать. Брата так и хоронили с перевязанной головой, иначе она развалилась бы прямо в гробу.

– Да, блин… – говорит Фикса. – Это все одна война, вот что я тебе скажу. И знаешь, что еще? Чечня – это цветочки. Большая война еще впереди, вот увидишь.

– Ты так думаешь?

– Да. Я так думаю. И еще я думаю, что выживу на этой войне.

– Я тоже. Может быть, именно потому, что погиб брат, я верю, что выживу. Двум Бабченко на одной войне не умирать.

Мы доедаем ребра. У нас в руках остается сантиметров по пять твердой кости, которую уже не могут разгрызть наши зубы. Огрызки мы засовываем за щеку, как карамельки, и, лежа на спине, высасываем из них остатки жира. Четверть часа кроме чавканья не издаем никаких звуков. Наконец и это удовольствие заканчивается, ребра пусты, высасывать больше нечего.

Фикса вытирает руки о кальсоны и достает из-за пояса блокнот и ручку, которые он специально прихватил с собой.

– Расскажи мне, где мы были, – просит он. – Я никак не могу запомнить названия этих сел.

– Записывай. Ты к нам присоединился в Гикаловском, да? Значит, пиши. Гикаловское, потом Халкилой, Саной, Асламбек, Шерипово, Шатой и… – я замолкаю, запинаюсь на этом слове, – и Шаро-Аргун.

– Да. Шаро-Аргун. Это я помню, – говорит Фикса. – Вешалка. Я нарисую напротив Шаро-Аргуна вешалку, – продолжает он и неумело рисует в блокноте виселицу. Его руки плохо управляются с ручкой, они больше привыкли к железу – до войны к строительному мастерку и лопате, здесь – к автомату и АГСу, и простейший рисунок получается у него коряво.

Я смотрю на виселицу и висящего на ней человечка. Шаро-Аргун. Мы оставили там двадцать человек… Игорь, Вазелин, очкастый взводный, Пашка…

Таких названий много здесь, в Чечне. Шали, Ведено, Дуба-Юрт… Это все имена смерти. В них есть что-то шаманское. Итум-Кале – мертвое слово. Странные названия, странные села. У нас ничего не осталось, кроме этих странных нерусских слов, и мы живем только в них, живем прошлым, и непонятное для других сочетание звуков для нас означает целую жизнь. Мы ориентируемся по названиям, как по карте. Бамут – это предгорье, зимние безуспешные штурмы, холод, мерзлая земля и кровавый ледяной наст. Самашки – горящие бэхи (боевые машины пехоты), жара, пыль и вздувшиеся трупы, которых навалили несколько сотен за три дня. Ачхой-Мартан, равнина. Мой первый в жизни обстрел, первые трассера, летящие в мою сторону, первый страх. Грозный. Да, конечно, Грозный. Муха, Кокшаров, Яковлев… Еще раньше – Кисель. Эта земля пропитана нашей кровью, нас пригнали сюда и убили и будут гнать еще долго и еще долго будут убивать.

– Тебе надо было бы нарисовать вместо вешалки задницу, – говорю я Фиксе. – Знаешь, если представить землю в форме задницы, то мы сейчас находимся в самой дырке.

Я закрываю глаза и ложусь на спину, закинув руки за голову. Солнце светит сквозь веки, мир становится оранжевым. Черт, не хочется об этом думать, не хочется вспоминать… Потом, потом… Сейчас все закончилось, сейчас мы живы… наши желудки набиты собачатиной, и нам плевать на все. Сейчас я могу лежать на солнце и не бояться выстрела в голову, и это такое счастье. Я помню лицо снайпера, который целился в меня в Гойтах. Мне почему-то не было тогда страшно.

Ладно, хватит. Нечего об этом думать. Потом, потом, все потом.

Солнце разморило нас, мы с Фиксой дремлем. Наверное, мы даже засыпаем на какое-то время – сложно сказать: слух во время сна остается таким же острым, как и при бодрствовании, и во сне мы так же реагируем на каждый звук. Птичий щебет, солдатские голоса, одиночный выстрел, тарахтение дырчика (бензогенератора). Это все не опасные звуки. Мы спим.

Дрыхнем до тех пор, пока солнце не скрывается за горизонтом. Становится прохладно. У меня ноет отмороженное в горах пузо, я встаю с земли и отливаю прямо себе под ноги. То же самое делает и Фикса. Струйки быстро иссякают, не принеся облегчения, в низу живота по-прежнему болит. Надо будет показаться фельдшеру.

Чеченята так и не появляются. Наши ракеты безвозмездно отправились в фонд помощи боевикам.

– Хреновые из нас коммерсанты, Фикса, – говорю я. – Надо было сначала шмаль от них получить, а потом расплачиваться. Пойдем, нас кинули.

– Надо было автоматы взять, вот что. Одного оставили бы здесь и держали под прицелом, пока другие за анашой бегали бы.

– Они все равно бы не пришли. Они же не дураки, понимают, что ничего мы им не сделаем. Ты же не расстреляешь пацана за “корабль”[1] шмали?

– Конечно нет.

Мы идем вдоль забора назад, к нашей палатке. Под кирзачами хрустит битый кирпич, осколки. Когда-то здесь были бои, скорее всего в прошлую войну. С тех пор никто не работал на этом заводе, никто не отстраивал его. Эти разбитые здания использовались только для содержания рабов.

Я вдруг вспоминаю Димку Лебедева, мы с ним вместе возили гробы в Москве. Его бэтэр подорвался на мине, все отделение погибло сразу. Димка говорил, что видел, как по воздуху, словно ядро, летел его взводный и как взрывной волной ему отрывало руки и ноги. На землю упало только туловище в бронежилете. Димку очень сильно контузило тогда, и он провалялся на дороге почти сутки. Чехи, которые вышли из придорожной зеленки, не пристрелили его, посчитали мертвым. Он очухался ночью и тут же наткнулся на других боевиков, которые увезли его с собой в горы. Их держали в какой-то мазанке, семерых человек, все срочники. Били, резали пальцы и не давали есть. Хотели, чтобы они приняли ислам. Кто-то принял, кто-то, как Димка, отказался. Тогда его перестали кормить. Две недели он питался травой и червяками.

Каждый день пленных возили рыть оборонительные сооружения в горах, и в конце концов Димке удалось сбежать.

Его подобрал старый чечен и спрятал в своем доме. Димка жил в его семье как работник, ходил за скотиной, смотрел за хозяйством. Его не обижали, а когда Димка захотел домой, отвезли в Моздок. Везли ночью, в багажнике, чтобы не зарезали боевики. Он вернулся домой живым, переписывался со своим хозяином, тот даже гостил у него несколько раз. Димка его так и называл – хозяин; как раб. Плен остался в нем навсегда, у него были услужливые боящиеся глаза, и он всегда был готов закрыть голову руками и сесть на корточки, пряча живот и пах. Он разговаривал тихо и никогда не отвечал на обиду.

А потом из Чечни приехал племянник хозяина, избил Димкину мать, забрал сестру и увез ее с собой. За ее освобождение он требовал денег. Может, он держал ее здесь вот, в подвалах этих цехов, вместе с десятками других пленных, насиловал и резал пальцы…

– Скажи, – спрашивает меня вдруг Фикса, – а ты правда дострелил бы того раненого? Там, в горах, помнишь?

Мы останавливаемся. Фикса смотрит мне в глаза и ждет ответа.

Я знаю, почему это так важно для него. Он не спрашивает, но думает: “А меня, меня бы ты тоже дострелил?”

– Я не знаю, Фикса. Ты же помнишь, шел снег, мотолыги[2] не могли пройти за ранеными, и он бы все равно умер. Только кричал бы… Вспомни, как он кричал… Я не знаю…

Мы смотрим друг на друга. Мне вдруг хочется обнять этого тощего, небритого мужика с выступающим кадыком и торчащими над голенищами сапог мослами. Никого бы я не расстрелял, Фикса, ты же знаешь, ты же все понял еще там, в горах, жизнь – слишком ценная штука, и мы дрались бы за нее до последнего, даже если бы этому парню вырвало все внутренности. У нас еще были бинты, промедол, и, может быть, утром его удалось бы эвакуировать. Ты же знаешь, мы бы сделали все, даже если бы точно знали, что он умрет.

Я хочу сказать все это Фиксе, но не успеваю. Внезапно раздается сильный взрыв. Облако дыма и пыли окутывает дорогу около проходной, как раз там, где стоят наши палатки.

Чехи! Они взорвали ворота!

Мы летим лицом в асфальт. На мгновение замираем, потом бросаемся к трансформаторной будке и залегаем около стены. Черт, автомата нету, идиот, я оставил его в палатке! Фикса тоже безоружный. Совсем расслабились, отпускнички хреновы!

Глаза Фиксы бегают, лицо бледное, нижняя челюсть отвалилась. Я выгляжу не лучше.

– Чё делать? Чё делать? – шепчет он мне в лицо.

– Ракеты, ракеты давай, – шепчу я в ответ. Мне чертовски страшно.

Фикса достает из-за голенища ракеты, одну протягивает мне. “Красная”, – мелькает у меня в голове, пока я срываю защитную мембрану и достаю вытяжное кольцо. Мы выставляем ракеты перед собой, готовые выстрелить в первое, что появится на дороге, и замираем, натянув веревочки. Словно пацаны, которые стреляют черноплодкой из трубок.

От проходной доносятся какие-то голоса, смех. Говорят по-русски, без акцента. Мы еще немного выжидаем, затем идем к проходной. Там стоят комбат, зампотыл, начштаба, еще какие-то офицеры. Все подвыпивши. Оказывается, они вытащили из административного корпуса сейф и взорвали его, прилепив тротиловую шашку к дверце. Сейф разорвало напополам, он оказался пустым. Кто-то из офицеров предлагает взорвать второй, может, там есть что-нибудь, но комбат против.

– Полудурки, – тихо говорит Фикса, когда мы проходим мимо, – не настрелялись еще.

Наши потери невелики, при падении я разбил себе колено, а Фикса оцарапал щеку. Больше всего нас расстраивает, что мы оба снова грязные, баня пошла насмарку.

Мы идем в палатку и ложимся спать.

Ночью нас обстреливают. Около той самой трансформаторной будки рвется граната, за ней еще одна, потом небо расцвечивается трассерами. Обстрел не сильный, в два-три ствола. Несколько очередей проходят над нами, пули приятно поют в воздухе. Им отвечают часовые с крыш, завязывается короткая перестрелка. Из-за забора взлетают три сигнальных ракеты, освещают территорию завода – одна красная и две зеленых. В дрожащем свете видно, как от палаток к корпусам бегут солдатские фигурки и карабкаются на крыши. Пока ракеты висят в воздухе, огонь по нам усиливается, несколько раз хлопают подствольники.

Мы сидим на корточках, смотрим в небо. Этот суматошный ночной обстрел может быть опасен только случайностями – забор надежно укрывает нас, и все пули проходят над головами. Наши палатки стоят в безопасном месте, и мы никуда не бежим. Задеть могут лишь осколки от подствольников, но гранаты пока рвутся далеко.

Присев, мы смотрим на зеленые трассера в ночном небе. Красиво.

Обстрел заканчивается так же резко, как и начался. Минут пять еще с крыш во все стороны поливают наши пулеметы, наконец и они успокаиваются. Наступает тишина. Слышно только, как работает дырчик.

Закуриваем. На улице чертовски хорошо, и возвращаться в душную палатку не хочется. Мы почти благодарны чехам, что оказались на воздухе. Луна полная. Ночь. Тихо.

С крыши мясного цеха спускается заспанный Гарик. Он зевает, протирает глаза. Проспал обстрел, задница с ушами. С ним дежурил Пинча, тот остался наверху, боится, что Аркаша ему наваляет.

– Ты чего не стрелял? – спрашиваю я Гарика.

– А куда стрелять-то, за забором ничего не видно. А навесом мы не пристреливались, могли и вас накрыть.

Гарик понимает, что его отговорка неубедительна, но в то же время он знает, что мы ничего ему не сделаем – потерь нет, а стало быть, не из-за чего поднимать шум.

– Хватит сказки рассказывать, – отвечает ему Аркаша. – Чё, хотите двое суток на крыше просидеть? Я это вам запросто устрою.

Гарик не отвечает, не хочет нарываться – Аркаша и правда может загнать их на крышу на двое суток.

– А ракеты-то наши, видал, – толкает меня локтем Фикса и подмигивает. – Одна красная и две зеленых, я чечёнку такие отдал. Точно наши. Вернулись в обратку.

– Лучше бы “корабль” через забор перекинули, – огрызаюсь я.

Остаток ночи мы проводим в усиленном карауле на усыпанных ржавыми осколками крышах, как мартовские коты.

Я, Фикса, Олег, Гарик, Пинча… Пятеро солдат посреди огромной Чечни, под бездонным черным небом.

У нас нет возраста. Нет прошлого, нет дома, нет жизни и желаний, нет души, страха и надежд. Нам некуда возвращаться, потому что наше прошлое осталось где-то далеко, за забором этого завода, и оно уже не принадлежит нам. Прошлая жизнь воспринимается нами отстраненно, словно виденный когда-то в детстве мультфильм, персонажем которого ты себя уже не ощущаешь, и эти жалкие обрывки памяти вызывают уже не желания, а лишь гнетущую тоску. Вернуться назад невозможно.

У нас нет будущего; ничто не ждет нас в той жизни, к которой мы так стремимся, и это еще одно предательство по отношению к нам, восемнадцатилетним ветеранам, многие из которых уже седые.

У нас нет фронтового братства. Ремарк врал. Сейчас мы согреваем друг друга теплом своих тел, но каждый из нас все равно сам по себе. Все, что нас связывает, – это война. Убийства людей и смерть товарищей. В будущем мы не захотим видеть друг друга. Мы уже знаем это. Тяжело встречаться с человеком, который знал тебя, когда ты был животным. Улыбаться и хлопать его по плечу. Мы не любим друг друга. Любовь, привязанность – слова не из этого мира. И хотя то чувство, которое мы испытываем друг к другу, выше, чем любовь, – его невозможно описать, в русском языке попросту нет тех слов, которыми можно выразить привязанность одного живого существа к другому, когда им обоим надо умирать, – это чувство может быть только здесь. Ему не место там, как не место любви здесь. У нас нет будущего.

И все же нет никого мне ближе, чем эти четверо жалких комочков жизни в пехотных бушлатах под огромным черным небом…

Никто из нас не произносит ни слова, но мы все чувствуем одинаково: “…нами владеет то властное чувство, знакомое каждому солдату… слова тут не нужны”.

Мы ни о чем не думаем. Просто сидим.

Наш мир – это война. Наша жизнь – смерть. Наши желания и побуждения мертвы – нам всего восемнадцать, но мы уже ничего не хотим от жизни. Разве мы молоды?

Внизу тарахтит дырчик, в Аргуне светятся два или три окна. Ни одного человека, ни одного движения; ночью Чечня вымирает, все закрываются в домах и молятся, чтобы никто не пришел к ним, не убил, не ограбил и не увез в следственный изолятор в Чернокозово. Ночь – время смерти.

На горизонте тяжелой темной массой угадываются горы. Мы совсем недавно оттуда. Там погиб Игорь.

Я засыпаю.

Нас пополняют людьми. Человек сто пятьдесят помятых мужиков привозят в батальон из Гудермеса.

Они стоят гурьбой на площади перед проходной, приставив к ногам тощие сидоры. Все, что у них было с собой, пропито по дороге. Солдаты из них никчемные, нет ни одного дерзкого, задиристого или хотя бы просто физически крепкого. С каждым разом пополнение приходит все хуже, видимо, в России осталась только шваль подзаборная, которой, кроме как в армию или тюрьму, и деваться некуда.

У этих, что стоят на плацу, потерянные бегающие глаза, оплывшие лица, поросшие щетиной скулы. Все они какие-то серые, однотонные. От них воняет.

Мы стоим около палаток, не скрываясь, разглядываем новобранцев. Зрелище удручающее.

– И где таких только находят, – говорит Аркаша. – Они ж только водку жрать да в штаны мочиться умеют. Надо поговорить со взводным, чтобы не брал людей, не надо нам таких вояк.

– А что ты хотел, чтобы к нам филологов и юристов присылали? – отвечает ему Олег. – Такие сюда не очень-то и стремятся. Все умные и красивые сумели отмазаться от этой войны.

Двоих все же определяют к нам. Это неопрятные мужики неопределенного возраста, крысоватые, ненадежные. Они сразу же оставляют свои сидоры в палатке и исчезают “насчет водки”. Мы их не задерживаем.

– Может, их на рынке зарежут, хлопот будет меньше, – говорит Пинча, соскабливая штык-ножом черную грязь с портянки.

Аркаша предлагает вскрыть вагончик зампотыла, который тот таскает за собой по всей Чечне, прицепив к обозному “Уралу”. Около него постоянно стоит часовой из поваров. Что он там охраняет, никто не знает, но наверняка не облигации госбанка.

Для грабежа мы организуем целую войсковую операцию. Аркашина идея проста, как сыр, она пришла ему в голову еще ночью во время обстрела, а вновь прибывшее пополнение должно сыграть нам только на руку.

Когда темнеет, мы выходим из палатки и поворачиваем вдоль забора налево, в мясной цех. Оттуда пробираемся к обозу и прыгаем в один из бесполезных окопчиков охранения, которые нарыли для себя повара. Перед каждым окопчиком в заборе проделано отверстие для стрельбы, бойницы выложены дерном. Судя по этим фортификациям, обозники собираются защищать тушенку до последней капли крови.

Мы с Лехой достаем “эргэдэшки” и выдергиваем из них кольца, Аркаша направляет автомат стволом в нижний угол окопа и оборачивает его тремя плащ-палатками.

– Готовы? – спрашивает он нас шепотом.

– Готовы.

– Давай!

Мы кидаем гранаты через забор, в ночной тишине они хлопают очень громко, а может, это нам только кажется от напряжения. Аркаша дает несколько очередей в землю. Из-под плащ-палаток вспышек совсем не видно; звук идет словно из земли, и определить, откуда стреляют, невозможно. Кажется, что со всех сторон одновременно. Мы с Лехой кидаем еще две гранаты, затем я запускаю сигналку. Получается вполне правдоподобно.

– Хорош! – кричит Аркаша. – Пошли, пока они не очухались!

Мы успеваем отбежать от окопчика с десяток метров, как на крыше оживает пулемет. Затем изо всех щелей вылезают повара и открывают шквальный огонь. Мне вдруг становится страшно – еще примут нас сдуру за атакующих чехов и пристрелят за здорово живешь. Но на нас никто не обращает внимания. Все без толку носятся туда-сюда, орут, от живота палят трассерами, которые рикошетят и разлетаются во все стороны.

На мгновение мы замираем, ошарашенные. Черт, все-таки батальон – это сила!

В суматохе пробираемся к вагончику. Часового нет.

Аркаша взламывает замок.

В темноте торопливо шарим руками по полкам, хватаем какие-то банки, кульки, свертки и сгребаем все это в развернутую плащ-палатку.

Мне попадается что-то увесистое, завернутое в бумагу. Я засовываю это за пазуху, набиваю карманы банками, что-то просыпаю, кажется, сахар. Быстрее, быстрее!

– Мужики… Мужики… Помогите, здесь что-то есть, – шепчет Аркаша.

На ощупь пробираюсь к нему. Он держит что-то за две ручки, что-то большое, тяжелое, накрытое брезентом.

– Это масло, – говорит Леха. – Сколько наворовал-то, полупидор.

– Все, уходим, – говорит Аркаша.

Снаружи пулеметные вспышки освещают небольшие участки крыш. Черное небо прорезают строчки трассеров. Стреляют еще довольно интенсивно, но суета уже идет на убыль.

Кто-то, хрипло дышащий луковым перегаром, суется к нашему вагончику. Сука ушлая, тоже решил воспользоваться неразберихой! Аркаша не глядя пинает в темноту берцем, этот кто-то ойкает и отваливается в сторону.

– Ноги! – шепотом кричу я, и мы, спотыкаясь, скачками несемся к цехам.

Сундук с маслом невероятно тяжелый, он больно бьет по лодыжкам, выскальзывает из пальцев, но мы его ни за что не бросим. В карманах трясутся банки, из-за пазухи вот-вот выпадет сверток, и я все время придерживаю его свободной рукой.

Но вот и склады. Находим заранее подготовленную яму. Ставим туда сундук, вываливаем все свои банки и свертки, закидываем плащ-палатками, присыпаем кирпичом и накрываем сверху листом железа. После этого быстро забираемся на крышу.

Стрельба уже почти совсем утихла. Мы не скрываясь бежим по крышам в сторону проходной. Перед мясным цехом спрыгиваем на землю и уже неторопливо шагаем к палаткам. Я толкаю Аркашу локтем в бок, он пихает меня плечом. Мы улыбаемся.

Утром весь батальон строят на плацу. Комбат рассказывает, что этой ночью, пока батальон отбивал атаку, какие-то мерзавцы вскрыли обозную кладовую и украли продукты у своих же товарищей. В связи с этим в батальоне будет досмотр личного имущества и боевой техники, всем стоять смирно и не расходиться.

– Хрен там у своих же товарищей, – подмигивает нам Аркаша. – Товарищи в жизни бы не увидели этого масла. Будем считать, что мы делегаты батальона по дегустации продуктов нашего питания. Расскажем потом ребятам, как вкусно нас должны кормить.

Несколько часов мы стоим на солнце. Зампотыл лично шмонает каждую палатку и каждый бэтэр, выкидывает вещи на землю, перевертывает нары, валит печки. Нижняя губа у него распухла, он злой как собака. Нам чертовски повезло, что ночью он не схватил Аркашу за ногу и не стянул ботинок. Тогда нас забили бы до полусмерти. Но теперь вычислить нас невозможно, мы нагло пялимся на перекошенную рожу зампотыла и улыбаемся. Краденое надежно упрятано в яме, улик никаких.

Обыск продолжается шесть часов. Солнце жарит вовсю, хочется пить. Где-то я читал, что у фашистов в концлагерях была такая забава – заставить людей полдня стоять на плацу. Очень похоже. Но мы все равно довольны. За сундук с маслом мы готовы простоять так хоть целую неделю.

– Приглашаю всех на чай, мужики, – говорит Аркаша. – Каждому обещаю по килограммовому бутерброду. А Пинчеру даже двойную порцию.

– Ух ты! – говорит Пиночет. – А откуда масло-то?

– Там больше нету, – лыбится Аркаша.

Наконец батальон распускают. Как и следовало ожидать, зампотыл ничего не нашел. Да он и не надеялся что-либо найти, дураку понятно, что в палатке никто бы не стал хранить ворованное; просто мстил за разбитую губу.

Остаток дня мы слоняемся по заводу без дела, к яме не идем.

Ночью у нас опять стопроцентный караул. Крыша, ночь, АГС, Аргун…

Под утро мы оставляем свои позиции и пробираемся к складам. Аркаша светит фонариком в яму, мы с Лехой достаем ворованное. Результат вылазки таков: восемнадцать банок различных консервов, сахар, четыре комплекта сухпайков, здоровый шмат сала килограмма на три (это его я тащил за пазухой), две буханки консервированного хлеба (Леха принял их за курево, хотя как можно было спутать – непонятно, хлеб в целлофановой упаковке, а курево – в бумаге, но все равно сгодится), шесть блоков сигарет и… дырчик! Наш дырчик, который мы смародерничали еще под Шатоем! Ну да, красная пластмассовая “Ямаха”, вон и корпус треснутый! Он стоит в яме, укрытый плащ-палатками, словно здесь его законное место.

– “Это масло, это масло”… – зло шипит Аркаша на Леху. – Ты чего, сливочное масло от машинного отличить не можешь?

– Не-а, я в последнее время вообще запахи плохо различаю. Наверное, нос копотью забило. А потом, он же в чехле, от него и сейчас не сильно-то пахнет.

Это верно, замполит содержит дырчик в хорошем состоянии – ни одного подтека, все чистенько, сухенько.

– Ладно, его можно будет продать, – говорю я. – Чехи за такой руку отрежут, не пожалеют, для них этот дырчик – манна небесная. Они от него двадцать дворов электрифицировать могут. Видали, как они двигатель от “Жигулей” на колодки ставят и динамо-машину из него делают? А тут готовый генератор, да еще дизельный.

– Палево, – говорит Аркаша. – За забор не вынесем. А через дырку не пропихнуть. Оставим пока здесь. Может, чего-нибудь придумаем.

Оставшееся время до самого утра мы перетаскиваем награбленное в палатку и в бэтэр к Куксу. Зажимаем по две банки под мышками и гуляем по двору со скучающим видом, зевая, словно ходили до ветру. Сало и курево переносим за пазухой. Трофеи делим поровну. Кроме того, Пиночету дарим банку сгущенки в счет утерянного масла. У него через неделю день рождения. Пинча тает от счастья и прячет банку про запас, это лучший подарок в его жизни. Он говорит, что откроет ее не раньше пяти утра пятницы – час, когда он появился на свет. Врет, конечно, сожрет сегодня же ночью.

В этот вечер мы устраиваем себе праздник живота, за сечкой в обоз никто не идет, даже Пиноккио наедается ворованной тушенкой и всю ночь шумно портит воздух в палатке.

Комбат поймал двоих новобранцев из противотанкового взвода. Они пропихнули чеченятам несколько цинков с патронами, нажрались водки и уснули около щели.

Мы снова стоим в каре. На краю плаца в землю вкопана дыба – согнутая в виде виселицы толстая водопроводная труба. С дыбы свешиваются две веревки.

Пэтэвэшников выводят в центр строя. На них какие-то драные тряпки, руки связаны за спиной телефонным проводом. Лица сильно распухли от побоев и стали фиолетовыми, вместо глаз – огромные черные гематомы, сочащиеся из уголков гноем и слезами, разбитые губы не закрываются, изо рта тянется кровяная слюна и волочется по асфальту. А ведь это не бомжи, это солдаты, обычные солдаты – половина армии у нас так выглядит.

Пэтэвэшников ставят на плацу, они задирают головы и сквозь щели в гематомах смотрят, как ветер раскачивает веревки. Их лица искажает ужас.

Комбат левой рукой берет одного за горло и сильно бьет его в нос. Голова солдата запрокидывается до самых лопаток, раздается хрустящий звук, брызгает кровью. Комбат разжимает пальцы, и солдат со стоном стекает на асфальт.

Второго комбат ударяет ногой в пах, тот валится на плац молча.

– Вы кому продавали патроны, пидоры? – кричит комбат, поочередно хватая их за волосы и задирая распухшие лица, которые трясутся от ударов, как желе. Он зажимает головы между коленями и бьет наотмашь, сверху вниз. – Кому? Чехам? А ты убил хоть одного чеха, пидор, чтобы тащить им патроны? А? Ты видел хоть одного? Может, ты, пидор, похоронки матерям писал? Смотри, вон стоят солдаты, восемнадцатилетние пацаны, они уже видели смерть, они смотрели ей в глаза, а ты, взрослое чмо, тащишь чехам патроны? Почему ты должен жить и пить водку, полупидор, когда они умирали вместо тебя в горах? А? Расстреляю, гондон!

iknigi.net

Читать книгу Десять серий о войне Аркадия Бабченко : онлайн чтение

Аркадий Бабченко

Десять серий о войне

Горная бригада

Что такое горы, может представить только тот, кто там побывал. Горы – это полная задница. Все, что нужно для жизни, – все на себя. Нужна еда – и ты под завязку набиваешь вещмешок сухпаем на пять суток, выкидывая оттуда все лишнее. Нужны боеприпасы – и цинк патронов и пол-ящика гранат ты рассовываешь по всем карманам, пихаешь их в кармашки вещмешка, в подсумки, вешаешь на ремень. При ходьбе они ужасно мешают, натирают пах, бедра, своим весом давят на шею… Свой АГС – станковый гранатомет – ты взваливаешь на правое плечо, а АГС раненого Андрюхи Воложанина на левое. Две ленты с гранатами для АГСа вешаешь крест-на-крест на грудь, как матрос Железняк в кино про революцию, а в свободную руку, если такая останется, берешь еще и «улитку» – коробку для ленты. Плюс палатка, колья, топоры, пила, лопаты и тому подобные вещи, необходимые для жизни взвода. Плюс вещи, необходимые лично тебе, – автомат, бушлат, одеяло, спальный мешок, котелок, пачек тридцать сигарет, смену белья, запасные портянки и т. д., и т. п. Всего получается килограммов семьдесят. И, когда делаешь первый шаг в гору, понимаешь, что наверх ты не залезешь ни за что, даже если тебя расстреляют. Но потом ты делаешь второй, третий шаг и начинаешь карабкаться, ползти, лезть наверх, поскальзываться, падать, снова лезть, зубами и кишками цепляясь за кустики и веточки. Отупев, ты все прешь и прешь, не думая ни о чем, – только следующий шаг, всего лишь один шаг…

Рядом ползет противотанковый взвод. Им хуже – мой АГС весит 18 килограммов, а их ПТУРы[1] – по 42. И толстый Андрюха, прозванный за свою комплекцию и веселый нрав Жиропопом, плачет: «Командир, ну давай бросим хоть один ПТУР, ну давай, а?» А командир, лейтенант-срочник, тоже со слезами на глазах упрашивает его: «Ну, Андрюха, ну, Жиропоп, ну зачем мы там нужны без ПТУРов? Ну зачем? Там наша пехота умирает». Да, там умирает наша пехота. И мы ползем. Ревем в голос, но ползем…

А потом мы меняли парней из Буйнакской горно-штурмовой бригады. Они жили в сакле пастуха – маленькой глиняной мазанке. Нам после шикарных квартир Грозного с кожаными диванами и зеркалами на потолках этот сарай казался убогим. Глиняные стены, земляной пол, маленькое слепое окошко, почти не дающее света… Для них же это было первое настоящее жилье после долгих ночевок в крысиных норах и ямах. Семь месяцев, изо дня в день, они лазали по горам, выбивая при этом «чехов»[2] с вершин, ночуя там, где, упав, уже не было сил подняться, а потом снова лезли вверх. Своим внешним видом они сами стали похожи на «чехов» – бородатые, немытые, в грязных, засаленных танкистских бушлатах, озверевшие, ненавидящие все и вся. Они смотрели зло; наш приход означал конец их маленького счастья – надо покидать свой «дворец» и снова идти в горы. Им предстоял девятичасовой марш, а потом штурм какой-то стратегически важной сопки. Они говорили об этом с радостью, девять часов – это не срок, обычно переход занимает у них сутки или двое. И тогда мы поняли: наши мучения – цветочки по сравнению с тем, что перенесли они.

Они уходили, мы смотрели им вслед, и каждому становилось страшно. Потому что скоро нам предстояло идти за ними. Наша высота уже ждала нас.

Аргун-река

Первого марта мой взвод перекинули под Шатой. Нашей задачей было держать мост через реку Аргун. Воды у нас не было, и мы брали ее из реки. Вода была сероводородная, цементного цвета и воняла тухлыми яйцами, но мы пили ее, успокаивая себя тем, что сероводород полезен для почек. Река для нас – что для бедуина источник в пустыне. В реке мы мылись, из реки пили, из нее же брали воду для приготовления пищи. Боевиков в этом районе не было, и наша жизнь шла неспешно. По утрам мы спускались к Аргун-реке, как курортники, – с обнаженными торсами и цветастыми «трофейными» полотенцами через плечо. Мы умывались, плескались, как дети, потом рассаживались на камнях и загорали, подставляя белые животы яркому зимнему солнцу.

А потом по Аргун-реке поплыли трупы. Вверх по течению с обрыва в реку упали две машины с уходившими боевиками, вода вымывала их из кузовов и несла вниз. Первым проплыл пленный десантник – на фоне мутной воды его камуфлированный бушлат расцветки «белая ночь» выделялся отчетливо. Мы его выловили, за ним приехало начальство и увезло, положив в кузов грузовика.

Но всех вода не смогла унести – в раскореженных машинах остались еще несколько «чехов». Погода была теплая, и их тела должны были начать разлагаться. Мы хотели их достать, но ущелье было слишком глубоким и крутым, и мы прекратили попытки.

На следующее утро, проснувшись, я подошел к бачку с водой, который приносили на кухню. Обычно бачок быстро пустел, но на этот раз он был полным. Зачерпнув кружку воды, я уже сделал первый глоток, как до меня дошло – вода-то с мертвечиной, поэтому и бачок полный, никто не пил. Я сплюнул, поставил кружку. Тогда сидевший рядом Аркаша-снайпер посмотрел на меня, встал, взял кружку, зачерпнул воды, выпил ее и протянул кружку мне:

– На, пей, чего ты…

И мы продолжили пить ее, эту мертвую серную воду, но уже не успокаивали себя отговорками, что она полезна для почек.

«Чехи»

Вернувшись с «фишки"[3], Шишигин растолкал меня:

– Второй этаж, первое окно справа?

– Да. Тоже видел?

– Видел. – Он выжидающе посмотрел на меня. – Это «чехи».

«Чехов» мы засекли по зеленоватому отсвету в окне, который оставлял их «ночник». Наша и чеченская «фишки» находились в соседних домах, расположенных метрах в пятидесяти друг от друга, – наша на третьем, а их «фишка» на втором этаже. Они наблюдали за нами в прибор ночного видения, мы же отслеживали их по хрусту стекла под их ногами.

Ни они, ни мы не стреляли. Тактику «чехов» к тому времени мы изучили уже хорошо – до рассвета они вели наблюдение, после чего стреляли раз или два из гранатомета и уходили. Мы же не могли их шугануть, потому что роскошная квартира с огромной кроватью, периной и теплыми одеялами, которую мы выбрали для ночлега вопреки всем правилам безопасности, позарившись на комфорт и наплевав на войну, была мышеловкой и не давала нам путей отхода – в случае боя нам хватило бы одной гранаты в форточку. Поэтому нам не оставалось ничего другого, как ждать – будут они стрелять или нет, и если будут, то куда – в комнату, где спят четверо, или в балкон, где на «фишке» постоянно находился один из нас. Русская рулетка, крупье в которой был чеченский снайпер, игралась четыре к одному, где четыре – смерть.

Они так и не выстрелили. Шишигин, стоявший на «фишке» под утро, рассказал, что слышал два коротких свиста, после чего «чехи» спустились и ушли.

Утром, когда окончательно рассвело, наше любопытство погнало нас с Шишигиным туда. В пыли, толстым слоем покрывавшей квартиру, отчетливо отпечатались два следа – армейских ботинок и кроссовок. «Армейский ботинок» – снайпер – все время сидел у окна и пас нашу квартиру, второй охранял его.

А не выстрелили они потому, что у них отказала «муха». «Чехи» взвели ее, прицелились, нажали на спуск… но «муха» не сработала. Брошенная, она так и валялась на кухне. Наш русский брак, допущенный Ваней-слесарем при сборке гранатомета, спас наши жизни.

Кроме «мухи», на кухне стояла еще и совершенно нормальная печка. Печки у нас не было, и мы решили прихватить трофей с собой. И когда уже выходили из подъезда, со стороны «чехов» сработала «сигналка»: они засекли двух любопытных русских дураков и хотели взять нас в этом подъезде, – и мы мчались до нашего дома, как сайгаки, в два прыжка преодолев пятидесятиметровое расстояние, но печку так и не бросили. А вбежав в подъезд, стали ржать, как безумные, и гоготали чуть ли не полчаса, не могли остановиться. И на всем свете не было тогда человека ближе и понятней мне, чем Шишигин.

«Чехи»-2

Я только успел снять сапоги, когда раздался выстрел. Вскакиваю, хватаю автомат и в одних носках бегу к выходу из комнаты, моля Бога, чтобы не прошили через дверь. Сердце колотится бешено, в ушах стучит. Добегаю, плюхаюсь спиной к стене. Дверь не открываю, жду. Тишина. И вдруг сдавленный голос Шишигина:

– Пацаны, ну подорвитесь кто-нибудь.

Суматошно, прыгая на одной ноге, пытаюсь надеть сапоги, они, как назло, загибаются, не лезут на ногу.

– Сейчас, Ваня, сейчас…

Наконец-то мне удается кое-как натянуть сапоги. Перед тем как открыть дверь, несколько раз глубоко вдыхаю, как перед прыжком в ледяную воду. Потом резко распахиваю ногой дверь, перекатываюсь в соседнюю комнату. Никого, пусто.

– Ваня, ты где?

– Да здесь я, здесь! – Бледный Шишигин вываливается из туалета, на ходу застегивая штаны, выдыхает сипло, на одном дыхании: – «Чехи». Под нами. Те самые. Я на очке сидел, когда их свист услышал.

– Ебт, гранату бы кинул! – Я злюсь на него, потому что теперь надо идти вниз, где «чехи», и страх холодит желудок.

– Я на очке сидел, – повторяет Шишигин и смотрит на меня затравленно, как побитая собака.

Медленно, как можно тише, чтобы не хрустнуло стекло под ногой, выходим в коридор. Каждый шаг – вечность, и, пока мы проходим трехметровую вселенную прихожей, тысячи поколений успевают появиться и сгинуть на Земле, а Солнце умирает и возрождается вновь. Наконец лестничная площадка. Приседаю. Резко выглядываю за угол и тут же прячу голову. На лестнице вроде никого. Выглядываю уже медленнее. Никого. Растяжка, поставленная мной вчера между третьей и четвертой ступенями, цела. Значит, не поднимались. Надо идти.

Жестами показываю Шишигину встать на противоположную сторону площадки и держать лестничный пролет внизу. Он перебегает, вскидывает автомат, кричит шепотом:

– Аркаш, не ходи!

Пока осторожно, держа на прицеле пролет, иду к лестнице, в голове только эта мысль: «Аркаш, не ходи». «Аркаш, не ходи», – уговариваю я себя и делаю шаг на первую ступеньку. «Не ходи!» – медленно-медленно перешагиваю через растяжку. «Не ходи!» – спускаюсь еще на несколько ступенек вниз. Угол. Часто-часто дышу, виски ломит, очень страшно. «Не ходи! Не ходи! Не…» Резко врываюсь в квартиру, выбиваю дверь в комнату – пусто, на кухню – пусто, бегом возвращаюсь, кидаю гранату в раскрытую пасть квартиры напротив, с ходу падаю, жду криков, стона, стрельбы в упор…

Взрыв. Тихо. Никого. Ушли…

Сажусь на корточки, достаю пачку «Примы», разминаю сигарету. Закуриваю. Пустую пачку выкидываю. Я страшно устал.

Под шапкой появляется капля пота, стекает по переносице, на мгновение зависает на кончике носа и капает на сигарету. Сигарета тухнет. Я тупо смотрю на потухшую сигарету, руки дрожат. Глупо, конечно, нельзя было в одиночку сюда соваться. Выкидываю сигарету, встаю.

– Шишигин! Дай закурить… Они ушли…

Яковлев

Яковлев свалил под вечер.

Он был не первым, кто ушел. Недели за две до него двое солдат с «восьмерки», захватив с собой ПКМ, дернули домой. Их искать никто не стал бы, но пропажа пулемета в батальоне – дело серьезное, и комбат сутками мотался по полям, разыскивая этих двоих. Но нашли их омоновцы – те двое сами пришли к ним на блок-пост и попросили еды.

Яковлева никто не искал. Шел штурм Грозного, второй батальон третий день безуспешно брал крестообразную больницу, неся большие потери, а мы топтались на первой линии домов частного сектора, не в силах продвинуться дальше. Штурм захлебывался, и было не до Яковлева. Его занесли в списки самовольно оставивших часть, автомат списали на боевые потери и замяли это дело.

Нашли его опять же омоновцы, через два дня. Зачищая подвал одного из коттеджей, они наткнулись на изуродованное тело. Это был Яковлев.

«Чехи» вскрыли его, как консервную банку, достали кишечник и удушили его, еще живого, собственными кишками. На аккуратно побеленной стене, под которой он лежал, они написали его кровью «Аллах акбар», а на ноги надели белые носки – белых тапочек у них не нашлось.

Корова

Корова эта досталась нам в наследство от Буйнакской бригады, которую мы меняли в горах.

Тощая до невозможности, она напоминала узников фашистских концлагерей и уже доходила до ручки: сутки напролет лежала, уставясь пустыми глазами в одну точку на горизонте, даже не зализывая раненное осколком от ПТУРа плечо.

В первый же вечер мы приволокли корове огромную охапку сена. Она повела ноздрями, лизнула его длинным языком, кося на нас одним глазом, еще не веря в свое счастье. Потом захрустела сеном и жевала не останавливаясь два дня, позабыв про сон, – десантники ее не кормили. Сначала она ела все так же лежа, потом встала.

Дня через три, когда корова уже могла ходить, Мутный надоил с нее кружку молока. И хотя молоко было без капли жира, невкусным и пустым, мы выпили его как божественный нектар. Пили по очереди – каждому по глотку – и радовались за корову.

А на следующий день у коровы пошла носом кровь. Она умирала, и мы, не глядя ей в глаза, повели ее в овраг добивать. Она шла еле-еле, слабые ноги подгибались, и мы материли ее за то, что она затягивает расстрел.

Одегов, ведший корову на веревке, подвел ее к краю оврага, развернул и как-то торопливо, плохо прицелившись, выстрелил. Пуля пробила корове носовую перегородку – я слышал, как ломались кости, тупой такой удар и тихий хруст, – корова пошатнулась, посмотрела на нас, поняла, что мы ее убиваем, и покорно опустила голову.

Из ее носа обильно хлынула черная со сгустками кровь. Одегов, прицеливавшийся для второго выстрела, вдруг опустил автомат, развернулся и быстро пошел вверх по склону. Тогда я догнал его, взял автомат и, вернувшись, в упор выстрелил корове между ушей. Ее глаза дернулись вверх, провожая взглядом убившую ее пулю, закатились, и она сползла по склону оврага.

Мы еще долго стояли на краю склона и смотрели на мертвую корову. Кровь на ее носу запеклась, и мухи уже заползали ей в ноздри. Потом я дернул Одегова за рукав.

– Это всего лишь корова.

– Да.

– Пойдем.

– Да.

В Моздок

Дожди шли уже неделю. Серое низкое небо постоянно было затянуто тучами, и дождь не прекращался ни на минуту, только менял интенсивность.

Мы давно уже не надевали сухих вещей – мокрым было все, от спальных мешков до портянок. И мы постоянно мерзли: сорокаградусная жара с началом дождей сменилась мерзостной слякотью, и температура упала до плюс пятнадцати.

Нашу землянку все время заливало. Нар у нас не было, возвращаясь из караула, мы ложились в ледяную хлюпающую жижу и спали всю ночь в одной позе – на спине, стараясь, чтобы нос и рот постоянно были выше уровня воды.

Утром мы вылезали из землянки, как из недра затопленной подводной лодки, и, уже не прячась от дождя, шлепали прямо по лужам хронически мокрыми сапогами, на которые сразу налипало по полпуда глины.

Мы стали опускаться. Неделю не мытые руки растрескались и постоянно кровоточили, превратившись от холода в сплошную экзему. Мы перестали умываться, чистить зубы, бриться. Мы уже неделю не грелись у костра – сырой тростник не горел, а дров в степи достать было негде. И мы стали звереть. Холод, сырость, грязь вытравили из нас все чувства, кроме ненависти, и мы ненавидели все на свете, включая самих себя. Ссоры между нами вспыхивали из-за любого пустяка и мгновенно достигали высшей точки накала.

И, когда я уже почти окончательно превратился в животное, меня вдруг вызвал ротный:

– Собирайся. К тебе мать приехала. Завтра с колонной поедешь в Моздок.

Эти слова сразу отделили меня от остальных. Они оставались здесь, в дожде, а мои мучения кончились, я уезжал к матери в теплое, сухое, чистое. И меня уже больше ничто не волновало из жизни моего взвода – из их жизни. Единственное, о чем я думал, была услышанная от кого-то фраза, что после короткого перемирия колонны опять начали обстреливать. И стоя свою последнюю ночь в карауле, и глотая утром безвкусный молочный суп, и обещая Андрюхе, что я вернусь, я думал только об этом – что колонны опять начали обстреливать.

1-й микрорайон

Перед рассветом, часов около шести, «чехи», как обычно, обстреляли позиции из гранатометов. Мы стояли в частном секторе, перед нами, в девятиэтажках первого микрорайона, – гантамировцы. Все пряники достаются им: у них четверо раненых, один – тяжело.

Они прибегают к нам, молотят в ворота:

– Эй, русские, вставайте! Эй, русские! Дайте машину, у нас раненые!

Раненые лежат на носилках, прямо на снегу, по горло укрытые одеялами. Им больно. Бескровные лица, сжатые челюсти, задранные вверх подбородки. И никто не стонет. От этого молчания не по себе, мы легонько трясем их за плечи: «Жив?» Откроет глаза, поведет налитыми болью зрачками… Жив.

Мы грузим их на БТР, одного, самого тяжелого, внутрь, остальных на броню. Я стою внизу, помогаю подавать носилки. Замкомбат вкалывает им свой парамедол. Двое гантамировцев вскакивают на машину: «Быстрей, быстрей! Знаешь, где госпиталь в Ханкале? Я покажу!», – и бэтээр, виляя между воронками, уходит в ночь по разбитой пустынной улице. От этой экстренности, от того, что бэтээр уходит один, без сопровождения, на большой скорости, не боясь растрясти раненых, мне думается, что тяжелого не довезут, умрет по дороге.

…Когда начинает светать, мы занимаем девятиэтажки. Занимаем спокойно, без боя – они пусты. Девятиэтажки стоят коробкой, образуя замкнутый защищенный двор. Только в одном месте он простреливается снайперами – пуля пролетает у меня перед носом и выбивает крошки в бетонной стене. А в остальном двор полностью защищен, можно ходить не прячась, в полный рост. Мы радуемся этому, радуемся роскошным квартирам с красной мебелью, мягким диванам и зеркалам на потолках, радуемся, что так легко заняли дома. Пехота тут же рассыпается по квартирам, подыскивая наиболее подходящие для ночевки.

А через полчаса нас накрывают САУшки[4]. Мы с ротным стоим на улице, когда соседний дом, справа от нас, вздрагивает, ломается напополам, на девятом этаже вырастает громадный клуб разрыва, балконы, балки, перекрытия медленно взлетают, парят в воздухе, переворачиваясь, и тяжело, с толчком в ноги, тыкаются в землю. Следом за блоками по двору россыпью сыплется более легкая мелочевка, осколки.

Мы не понимаем, в чем дело, лишь инстинктивно приседаем, переползаем за насквозь распотрошенный осколками ржавый гараж, крутим головами.

Потом до нас доходит: свои! Это же наши САУшки! Ротный суматошно хватает наушники от висящей у меня на спине рации, начинает вызывать комбата. Я переползаю к стоящей на открытой земле запасной рации, ротный волочется за мной на наушниках, мы по очереди, он у меня над ухом, я раком у него между ног, орем в трубки, чтобы прекратили огонь, путаемся в проводах, в наушниках, забываем об осколках, в голове одно – скорей доложить, что здесь свои, скорей прекратить огонь, скорей, лишь бы не побило людей!

Из подъезда высыпает пехота, ошарашенно останавливается под козырьком, не знает, куда бежать. Ротный отвлекается от матерщины, орет им:

– Без паники! Главное – без паники, мужики! Главное – не бздеть!

Последним из темноты подъезда появляется Гильман, спокойный, как слон:

– А никто и не паникует, командир. Надо уводить людей!

Ротный приказывает всем бежать обратно в частный сектор, подталкивает меня в плечо. Я делаю с десяток шагов, оборачиваюсь: ротный стоит на месте. Возвращаюсь к нему: я связист, мне надо быть рядом с ним.

Огромные стопятидесятидвухмиллиметровые снаряды в два пуда весом рвут воздух над головами, разрываются в верхних этажах. Взрыв – и полподъезда нет, только ржавые арматурные кишки торчат из покореженных стен. Один снаряд пролетает навесом посередине двора, изнутри ударяет в дом слева, рвется. Мы падаем на землю, опять ползем за гараж. Несколько квартир в доме загораются, становится жарко, от едкого дыма трудно дышать, першит в горле…

Потом обстрел стихает. Напоследок наши дома обрабатывают вертушки, но ощущения уже не те, калибр слабоват – НУРСы[5] не пробивают дома насквозь, рвутся снаружи двора. Наконец, отнурсившись, и они улетают. Все заканчивается.

Пехота возвращается. На удивление у нас ни одной потери – даже никого не ранило. Целы и БТРы, стоящие под самыми домами со стороны частного сектора. У них там рвалось больше всего, но машины лишь засыпало мусором.

Все пряники опять достаются гантамировцам. У них двое тяжелораненых. Тот самый пролетевший посередине двора снаряд разорвался прямо у них в штабе, где находились двое. Одному разворотило ногу и бок, другому оторвало обе ноги.

Мы опять бегом тащим их на носилках к бэтээрам, грузим в машины. Они опять молчат, всю дорогу, только один раз безногий открывает глаза, говорит тихо: «Ногу возьмите». Сигай берет его ногу, несет рядом с носилками. Они так и несут его впятером, по частям: четверо – туловище, Сигай – ногу. Когда раненого грузят в бэтээр, Сигай кладет ногу рядом с ним.

Второй раненый умирает.

Когда парни возвращаются, Сигай подходит ко мне, «стреляет» сигарету. Закуриваем. Я смотрю на сигаевские руки, как он большим пальцем приминает табак в «Приме», а потом зажимает сигарету губами, затягиваясь. Мне кажется, что к рукам, губам, сигарете прилипли кусочки человеческого мяса. Но это подсознательно – руки чистые, даже крови нет.

Потом Сигай говорит:

– Странно… Я, когда ехал на войну, боялся вот этого – оторванных ног, человеческого мяса… Думал, страшно будет… А это, оказывается, не страшно ни фига.

iknigi.net

Аркадий Бабченко - Военно-полевой обман читать онлайн

Аркадий Бабченко

Военно-полевой обман

В Чечне наступил мир, конца которому не видно

Война пахнет всегда одинаково — солярой, пылью и немного тоской.

Этот запах начинается уже в Моздоке. Первые секунды, когда выходишь из самолета, стоишь ошарашенно, лишь ноздри раздуваются, как у коня, впитывая степь… Последний раз я был здесь в двухтысячном. Вот под этим тополем, где сейчас спят спецназовцы, ждал попутного борта на Москву. А в той кочегарке, за «большаком», продавали водку местного розлива, с невероятным количеством сивухи. Кажется, все так и осталось с тех пор, как было.

И запах все тот же. Какой был и два, и три, и семь лет назад.

Солярка, пыль и тоска…

Впервые я оказался на этом поле семь лет назад, солдатом срочной службы. Нас тогда привезли эшелоном с Урала — полторы тысячи солдат. С вагонами не рассчитали, и нас утрамбовывали как могли, набивали по тринадцать человек в купе, с шинелями и вещмешками. В поезде было голодно. Хлеб везли в отдельном вагоне, и его просто не успевали разносить на коротких остановках, когда мы пропускали скорые на запасных путях, подальше от людских глаз. Если удавалось, мы меняли на жратву выданные нам солдатские ботинки.

В Моздоке нас вытряхнули из вагонов, и старший команды, кучерявый майор-истерик, своим визгом напоминавший деревенскую бабу на сносях, построил нас в колонну по пятеро и повел на взлетку. Когда мы проходили мимо последнего вагона, из него мешками выбрасывали заплесневелый хлеб. Кто успел, сумел подхватить буханку.

Набирая нас в команду, кучерявый майор клялся, что никто не попадет в Чечню, все останутся служить в Осетии. Что-то кричал про принцип добровольной службы в горячих точках. Он вызывал нас по одному и спрашивал: «Хочешь служить на Кавказе? Езжай, чего ты… Там тепло, там яблоки». Я ответил «да», а стоявший рядом со мной Андрюха Киселев из Ярославля послал его к черту с евонным Кавказом в придачу. В Моздок мы с Киселем ехали в одном купе.

Тогда здесь все было так же, как и сейчас. Точь-в-точь, ничего не изменилось. Те же палатки, та же вышка, тот же фонтанчик с водой. Только народу тогда было больше, намного больше. Шло постоянное движение. Кто-то прилетал, кто-то улетал, раненые ждали попутного борта, солдаты воровали гуманитарку… Каждые десять минут на Чечню уходили набитые под завязку штурмовики и возвращались уже пустыми. Вертушки грели двигатели, горячий воздух гонял пыль по взлетке, и было страшно.

Мы с Киселем лежали на траве и ждали, что будет с нами дальше. Кисель диктовал мне аккорды «Старого отеля» Агузаровой, а я записывал их в блокнот, вырезанный из толстой тетради. Мне всегда нравилась эта песня. А потом меня и еще семь человек отделили от остальных и повезли на «Урале» в 429-й, имени Кубанского казачества, орденов Кутузова и Богдана Хмельницкого мотострелковый полк, расположенный тут же, в полукилометре от взлетки. Майор врал. Из полутора тысяч человек в Осетии остались служить только мы, восемь. Остальных прямиком отправили в Чечню. После войны, через третьи руки, я узнал, что Кисель погиб.

В полку нас избивали безбожно. Это нельзя было назвать дедовщиной, это был полный беспредел. Во время поднятия флага из окон на плац вылетали солдаты со сломанными челюстями и под звуки гимна осыпались прямо под ноги командиру полка.

Меня били все, начиная от рядового и заканчивая подполковником, начальником штаба. Подполковника звали Пилипчук, или просто Чак. Он был продолжением майора-истерика, только больше, мужиковатей, и кулаки у него были с буханку. И еще он никогда не визжал, только избивал. Всех — молодых, дембелей, прапоров, капитанов, майоров. Без разбора. Зажимал большим животом в углу и начинал орудовать руками, приговаривая: «пить, суки, не умеете».

Сам Чак пить умел. Однажды в полк прилетел заместитель командующего армией генерал Шаманов. Проверять дисциплину. Шаманов подошел к штабу, поставил ногу на первую ступеньку и открыл дверь. В следующую секунду прямо на него выпало тело, пьянющее в дрова. Это был Чак.

Чак до сих пор не знает, что в него стреляли. А я знаю: я стоял тогда рядом. Была ночь, разведвзвод в казарме пил водку. Им мешал фонарь на плацу: яркий свет через окна бил в глаза. Один из разведки взял автомат с глушителем, подошел к окну и прицелился в фонарь. Я стоял около окна, курил. А по плацу шел Чак… Слава богу, оба были пьяны — один не попал, другой ничего не заметил. Пуля чиркнула по асфальту и ушла в небо. Чак скрылся в штабе, разведчик погасил фонарь и ушел допивать водку. А я выкинул бычок и стал мыть коридор — я был дневальным.

Молодые бежали сотнями, уходили в степь босиком, с постели, не в силах терпеть больше ночные издевательства. Отпуска запретили: никто не возвращался. В нашей роте из пятидесяти человек по списку в наличии были десять. Еще десять были в Чечне. Остальные тридцать — в «сочах». СОЧ — самовольное оставление части. Сбежал даже лейтенант, командир взвода, призванный на два года после института.

Деньги, чтобы бежать, добывали как могли. Ходили в Моздок и грабили машины. Снимали с БМП топливные насосы и несли фермерам — на их «КамАЗах» стояли такие же. Патроны выносили сумками и продавали местным, гранатометы меняли на героин.

Через месяц моей роты не стало: еще шестеро сбежали, а нас, четверых не успевших, увезли в Чечню.

Двенадцатого августа девяносто шестого я в составе сводного батальона нашего полка ждал отправки в Грозный. Август девяносто шестого… Это был ад. Боевики заняли город, блокпосты вырезали в окружении. Потери исчислялись сотнями. Смерть гуляла над знойным городом как хотела, и никто не мог сказать ей ни слова. По сусекам полка наскребли девяносто шесть человек — нас, сформировали батальон и кинули в город. Мы сидели на вещмешках и ждали отправки, когда из штаба выбежал почтальон и помчался к нам, что-то держа в поднятой над головой руке. От штаба до взлетки метров пятьсот, мы сидели и смотрели, как он бежит и кричит что-то. И каждый думал — к кому? Оказалось — ко мне. «Бабченко… На… У тебя отец умер…» — и он сунул мне в руки телеграмму. И тут же подали борт, и батальон стал загружаться. Солдаты шли мимо меня, хлопали по плечу и говорили: «Повезло». Вместо Грозного я поехал в Москву, на похороны.

Отец дважды подарил мне жизнь. Если бы он умер через двадцать минут, я бы умер через полчаса: в Ханкале при посадке вертушку расстреляли. Батальон вернулся через месяц. Из девяноста шести человек осталось сорок два.

Вот такая была тогда война.

Все это было здесь, вот на этом вот поле.

* * *

В Ханкалу я попал уже в Миллениум. Тоже солдатом, но только по контракту. Шел дождь, и мы спали у костров под железнодорожной насыпью, укрывшись от ветра снятыми с петель дверями. В полный рост не поднимались, из-за насыпи не высовывались: из Грозного били снайпера.

libking.ru


Смотрите также